Kitabı oku: «Живица: Жизнь без праздников; Колодец», sayfa 10

Öncesi niteliğinde: Живица. Исход
Yazı tipi:

Глава вторая

1

Тридцать годков без одной зимы минуло с тех пор, как пришла похоронка на Петра Струнина. Тридцать лет – и ни единого праздника, только и есть что свечечка в угасающем сознании Лизаветы… Без одной зимы десять годков, как упокоилась Лизавета. И дети взрослые: старшей, Анне, за сорок, младшей, Нине, за тридцать. Это ли не сроки!.. А уж для Перелетихи горемычные тридцать лет – хуже Мамаевых. И дышит облысевший взгорок безголосым, неживым покоем, точно не след от деревни, а от погоста след – памятно зеленеют в рядок уцелевшие березки да рябины, когда-то посаженные под окнами, да только выросшие к изголовью.

И укрылась плотной дерниной земля, не та – картофельная, картофельные усады распахали сплошняком и уже обезличили, а земля огородная, на которой с незапамятных времен выращивали лучок-чесночок. Отдыхает кормилица, ждет своего часа смутой выморочная земля.

А вот дом Петра Струнина пережил все сроки. Подгнивали нижние венцы, разрушались углы, и дом уже много лет оседал, а в последний год завалилась переводина, и повисли, захлябали половицы – это конец… Долго думала, долго гадала в своем одиночестве Нина, и минувшим летом надумала – подрубить, поднять родительский дом. Все свои копейки собрала – мало, взяла ссуду – хватило.

С неожиданной охотой согласились подрубить дом перелетихинские мужики, правда, теперь – курбатовские, теперь – старики, и стариков-то – двое. Возглавил артель Чачин. Казалось бы, от былого Чачина уже ничего и не осталось, а взялся! Ну а где Чачин, там и Бачин. Всего же их набралось шестеро. Что и не постукать топором, что не подсобить друг другу – пенсионеры, своя воля.

Весь лето они возились с домом, изо дня в день – без выходных. Работали по-стариковски: не торопко, но споро и ладно. Вроде бы и разворачиваются-кряхтят, а по венцу к вечеру и обтесали, и обстрогали, а на другой день и пазы выбрали, и в обвязку на шканты положили. Да так вот оно и шло – не напором, не штурмом, а напористым прилежанием, терпением да трудом. И новый венец дополнительно прирубили, и фундамент подвели, правда, пришлось помоложе мужиков призвать. Дом подняли, так и мост с крыльцом поднимать надо, стало быть, обновлять. И что уж особо дельно, все порушенную временем резьбу на окнах и фронтоне восстановили. Явись теперь Петр Струнин, уж он-то свой дом узнал бы: от какого ушел, к такому и пришел бы.

И мужики-то распалились: и что за дочь у Петрухи, не покидает родительский дом! Уважим ей, парнишки, помянем Петра, авось и Перелетиха ещё поживет.

И Нина, глядя на стариков, радовалась и плакала от горечи беспамятной. Двадцать восьмого августа и сбегала в Никольское, поставила свечечки, подала записки о здравии и об упокоении, просфоры взяла – и за отца Петра Алексеевича, которого и во сне ни разу не видела, за мать, и за мужиков-односельчан, сверстников отцовых.

А когда закруглились мужики, пошабашили, то устроила им хозяюшка обед знатный.

Весь стол уже был заставлен тарелками и блюдами с жареным, пареным и холодным, а Нина все возилась у печи – готовила. Мужики отдыхали здесь же, разместившись кто на чем поодаль от стола.

Нинушка уже хотела ополоснуть руки, чтобы и пригласить к столу, когда Чачин, опередив, поднялся со стула и валко подошел к печи. Он положил свою крепкую руку на притолоку дверного проема, как бы пробуя, а ладно ли сделана отгородка, слегка тряхнул ее рукой и, по-детски смущенно улыбнувшись, спросил:

– Нет ли дочка, у тебя водицы крещенской?

Нина растерялась, и в растерянности подумала: «Господи, подшутить, что ли, хотят», – и уже вздохнула, чтобы ответить: «нет», – как вздрогнула, спохватилась: «Да что я, в таком-то деле и врать!» – и ответила даже спокойно:

– Есть.

Как под конвоем прошла в боковушку, вынесла оттуда белую бутылку с винтовой пробкой.

– Вот, крещенская.

– Дай посудинку и что-нито навроде кисточки.

И только теперь Нина поняла, зачем понадобилось Чачину все это – жаром так и опахнуло лицо изнутри.

Всю жизнь, все годы, проведенные в Перелетихе, Нина видела вот этих мужиков и, думалось, знала их доподлинно. Уж что проще – Чачин да Бачин: один, казалось, только то и делал, что гоготал, охальничал да над властью потешался, а второй, напротив, со всем соглашался, всему поддакивал и вечно заседал в президиумах. И мнилось, что ничего другого в этих людях нет, да и что может быть, когда душа нараспашку – и вся она перед тобой, как разграбленная кошёлка.

Только взял Чачин большую пиалу, набулькал в нее крещенской водицы, прихватил в кузнецкие пальцы кисть особую и, вздохнув, вышел в двери. И видно было в окна, как макает он кропило в водицу и, коротко взмахивая рукой, кропит обновленные стены дома – и еле заметно беззвучно шелестят его губы.

Вошел Чачин внутрь дома. И мужики поднялись, заприглаживали ладонями волосы, а Чачин макнет кисточку да махнет – во имя Отца, макнет да махнет – и Сына, макнет да махнет – и Святого Духа…

И Ванюшка тут как тут – вынырнул из боковушки. Прошел Чачин в боковушку – и там покропил. А вышел – не узнать мужика: таким степенством и достоинством от него веяло.

Обратились мужики к красному углу.

И не видела Нина отродясь, за всю свою жизнь не видела, чтобы семь мужиков с Ванюшкой и она вот здесь, в родительском доме, одновременно лбы перекрестили. И Бачин, не чудо ли чудное – Бачин, глуховато кашлянув, степенно прочел «Отче наш…». И вздохнули мужики, на молитву притихшие. А Чачин сказал:

– Теперь и выпьем по фронтовой… вот и помянем Петруху, а заодно и Лизу горемычную.

И сели к столу, и на минуту замерли, и до звона в ушах охватила тишина.

Вот и помянули.

2

Нина и сама не знала, почему именно так складывалась её личная жизнь. Поначалу было ясно, почему, скажем, осталась в Перелетихе – затосковала по самостоятельности. Какая ни родня, а всё в чужой семье. Вот и осталась. Но ведь можно было, и не раз, подняться в ту же Курбатиху, а вот не поднялась. И опять же была на то причина. Жалела, Перелетиху жалела, отчий дом и Ванюшку жалела. Достаточно было пустить ей свой дом на дрова – и все, останные дворы рухнули бы. Старухи здесь и доживали свой век лишь потому, что Нинушка Струнина под боком – в любом деле выручит. А ещё – Ванюшка: ему здесь свобода, ему здесь раздолье, ему здесь вольница. А любовь да вольница – рай для ребенка.

А уж когда мужики дом подрубили да так отладили, что он, казалось, и плечи порасправил, и козырёк вознес горделиво, тогда даже из Курбатихи бабы приходили поглазеть-убедиться: шутка ли – Нинушка Струнина родительский дом возвеличила! А Юлия в Курбатихе табуретку на улицу вынесла, села – и плакала.

Не подозревая того, Нина своим капитальным ремонтом сделала вызов и партийной, и советской властям. Поняли это и Раков, и Алексей, а после популярного толкования поняла и сама Нина.

И все-таки никто поначалу не подозревал, как это много – капитально отремонтированный дом в поруганной деревне.

Те, кто продумывал и утверждал идею разрушения традиционного сельского уклада, рассуждали властно и просто. Нельзя же, как литовкой траву, смахивать целиком и враз живые деревни по той лишь причине, что, мол, неперспективные – какое наглое, кощунственное слово! Поэтому приговоренные к уничтожению деревни лишались жизненности: школы, магазина, агитпункта, электричества – и уже достаточно, чтобы люди поднялись на этап. А что старики останутся на пепелищах, так это и хорошо: видимость естественного самоуничтожения и минимум забот – сами собой лет за десять – пятнадцать и вымрут… Вот так же разрушали и разрушают церкви: всякий раз взрывать – можно прослыть и вандалами, а сорви кровлю – дожди и ветры дело завершат.

Мастера-разрушители – люди дальновидные: все по их планам свершалось и свершается – и сколько сгинуло с православной земли селений и храмов, не счесть!.. На новой карте, которая называлась «Нечерноземная зона», с паучьей улыбкой мастера ластиком стирали названия населенных пунктов и стушевывали их след, умиляясь собственной мудрости. И конечно же, кто-то был удивлен и возмущен, когда среди запустения возобновился вдруг домишко в четыре оконца с боковым – и всего-то один, но уже такой до конца века не столкнешь под горушку.

Первым об этом заговорил Раков – специально для того он и приехал в Перелетиху.

В тот день мужики с домкратов опустили дом на новый фундамент, на два опояска свежих венцов.

Раков остановил машину напротив окон, поодаль, и, положив руки на дверцу, то ли задумчиво, то ли печально смотрел и смотрел на подновленный дом.

Мужики занимались своим делом и на председателя не обращали внимания – заняты. Видеть-то они его видели и даже косились в его сторону, но вот так, чтобы оторваться от дела и улыбаться, уставясь на председателя, как на новые ворота, мужики теперь и не могли, и не хотели. В них не таилось зла, тем более на Ракова, но и соратничества в них не было. Безразличие и равнодушие навеки залегало между людьми – вот так и материализуется лозунг «разделяй и властвуй». И Раков чувствовал это, хотя и не всё понимал, потому что был он человеком уже нового поколения, не видел и не знал вот этих мужиков двадцатипяти-тридцатилетними, когда они каждый по-своему оценили и восприняли новую жизнь именно вот здесь, в этой самой Перелетихе… Зато Раков увидел и понял другое, о чем не подозревали и не задумывались мужики:

«Вот они – вчерашняя Перелетиха, – мысленно рассудил он, – а деревня – наше сегодняшнее. Сорок пять лет спустя – итог…»

Раков крикнул, как будто ни к кому конкретно не обращаясь, точно взывая о помощи:

– Агроном!

– Щас, – точно огрызнулся Бачин и, с трудом разогнувшись и запястьем руки придерживая поясницу, скрылся во дворе.

Подошла Нина, поздоровалась.

– Здравствуй, – коротко вскинув взгляд, ответил Раков. – Решилась?

– Когда-то надо, так проще,

– У тебя когда отпуск кончается?.. Вышла бы дня на три – картошку-скороспелку отправить…

Она промолчала, считая, что вопрос решен – выйдет, отправит. Так и он воспринял её молчание.

– Дорого лупят? – Он кивнул в сторону дома.

– Не знаю. – Нина пожала плечами. – Не дороже, говорят, денег.

И вновь пауза – затяжная, неловкая.

– Ты что, только за этим?

Раков засмеялся:

– Сразу и за яблочко!.. Вот, посмотреть приехал, как это на перелетихинской земле строят, авось понадобится опыт… Знаешь, у нас на складе краска есть светло-зеленая, выпишу – фронтон покрасишь, хорошо будет. А хочешь, железо есть в «Сельхозтехнике», покрой железом и под красочку.

– Нет, финансы поют романсы.

– Ещё ссуду возьми… – Он спохватился, вспомнил, хотя за этим, собственно, и приехал. – Только, знаешь, на всякий случай и в первом заявлении на ссуду надо поправить: не «на ремонт дома», а «на перевозку дома».

– Зачем, Николай Васильевич?! – искренне изумилась Нина. – На какую перевозку?

Он посмотрел на нее устало, как бы прося извинить и в то же время укоряя: такие, мол, вещи и самой пора бы понимать.

– Ну, хотела в Курбатиху, раздумала – сил не хватило.

– Или спрашивают?

– Могут… Чтобы председателя сельсовета в стороне оставить. – И Раков неожиданно оживился, глаза его запоблескивали давно угасшим озорным блеском. – Знаешь, не крась зеленным фронтон, крышу зеленой, а фронтон красным, чтобы в Курбатихе видно было. – И засмеялся тихо, беспечно. – А я ведь, знаешь, решил, сейчас и решил окончательно: вон там. – И Раков указал рукой наискосок от дома, на взгорок над ключиком. – Ладно… Кстати, садись в машину, съездим к телятам, посмотрим, надо бы подумать, прикинуть – что к чему… Э, грабить – так банк! – Раков резко вскинул руку и привычно поднырнул в салон к рулю.

Нина обошла вокруг и села рядом.

* * *

Не удалось Ракову отговориться от комплекса – ни Косарев, ни тем более секретарь райкома и слушать не хотели: быть в Курбатихе образцовому комплексу – и никаких возражений… Перед Раковым разъялась пропасть. Он воочию увидел то, о чем ему не раз говорил и Будьдобрый. Но то были слова, и как слова воспринимались, и не виделось толком ничего за теми словами, а вот теперь вдруг и стало видно – пропасть.

И Раков впал в уныние. Но в уныние впал он не от осознания общего крушения – это ему ещё предстояло пережить, – а от осознания личной никчемности и незначимости. Как бы там ни было, а все эти десять лет работы в Курбатихе – и агрономом, и главным агрономом, и председателем – он постоянно сознавал не только то, что делает он необходимое доброе дело – это само собою, – но что дело это делается и по его воле и разумению. После 1965 года на всех совещаниях, конференциях и пленумах только и говорилось: вам доверено, вам и решать – что, когда, где… И Раков считал себя хозяином, плохим, но хозяином, беспомощным, но хозяином, ну, не хозяином, так управляющим, что ли. И в какой же сарказм он вошел, когда однажды в центральной газете прочел статью, в которой в каждом абзаце делались призывы чувствовать себя хозяином земли или на земле. Раков изумлялся, ругался, восклицал: да не чувствовать надо, а быть хозяином! Он даже в райкоме начал размахивать газетой, злословить по поводу чувства хозяина, однако здесь его никто не поддержал, более того, вокруг настороженно теснилось молчаливое осуждение. А Первый между делом заметил: «Ты, Раков, думай, о чем гогочешь».

Теперь же Раков окончательно убедился, что даже он в колхозе не хозяин, что в действительности только и может быть чувство хозяина, а вся энергия, вся деятельность такого хозяина должна держаться на самообмане.

Вот это и повергло в уныние.

После же приговора по животноводческому комплексу Раков все-таки приказал себе остановиться, затормозиться, замереть, чтобы, листая книги и собственную память, спокойно подумать, взвесить, прикинуть и, посоветовавшись с верными людьми, сделать вывод – разумно это или нет? И уже через неделю он доказал себе и убедил себя, что комплексы-дворцы – очередное крушение, на этот раз – для животноводства.

В который уже раз покатил Раков в Летнево.

Всего лишь два месяца тому, как Будьдобрый встречал снисходительной хитроватой улыбкой. Именно тогда они просидели ночь напролет, выясняя, что есть неперспективная деревня. А вот теперь Будьдобрый лежал в постели и еле переваливал языком – разбило. Месяц, оказывается, как разбило, а никто и не сообщил, не оповестил, будто и вовсе никому не нужен стал этот человек, «хозяин» перелетихинского колхоза.

Он лежал в постели, враз и пообтесанный недугом. И мясистый нос точно выщелкнуло, и скулы из щек повыперло, и короткие, сплошь седые волосы поднялись дыбком. Легко было увидеть его страдания, как, впрочем, и то, что находится человек в здравом уме, только вот всего повязало и язык огруз, отяжелел.

– Отболтался, – первое, что вымолвил Будьдобрый при встречи. – Спасибо, Коля, не забыл… вот видишь, каюк, – уже несколько отрешенно говорил он.

А Раков думал: «Вот тебе и посоветовался. Да и что советоваться! Самообман…»

Неожиданно Будьдобрый хмыкнул и закашлялся, видно было, как ему хотелось бы подняться и заговорить свободно, с иронией все пережившего человека. Он и заговорил, да только понять его можно было с трудом:

– Все я, Коля, закрывай вьюшку. А вот лежу и думаю всё о жизни. И не пойму, или я всю жизнь кого обманывал, то ли меня всю жизнь дурили, только на обман вся жизнь и ушла. Не жизнь, а сука…

Будьдобрый устало или в забытьи прикрыл глаза.

«Как жалок человек и в начале жизни, и в конце, – напряженно растягивая рот, думал Раков, – лучше уж сразу и с копыт…»

* * *

– Я не собирал правление, но со всеми специалистами поговорил. Все в один голос: содержать стадо в бетонных коробках без выпаса – это безумие, – продолжал Раков. – Мы в одной жиже навозной захлебнёмся, Имзу отравим… А строить хотят быстро, показательно, чтобы через год и запустить… Так что тянуть резину долго не удастся. Потяну до упора – и категорически откажусь.

– Снимут, в один день снимут, и билет выложишь, – без тени сомнения сказала Нина. Они стояли перед давно завалившимся коровником времен Будьдоброго. – Снимут, – вздохнув, повторила она.

– Пусть снимают, пусть убивают! Но если я не могу вот так дальше! А если через немогу, то и в Ляхово угодить можно.

– Можно, – согласилась она. – А если проще: заявление – и в райком?

– Так проще… Но я хочу воспротивиться, и ещё хочу понять – вот это что, всеобщее зачумление, помрачение, от кого идет это безумие?! У нас в колхозе сейчас стадо пятьсот голов. Без новостроек ещё на двести можно увеличить Вот здесь, в Перелетихе, ещё пять коровников восстановить да десяток домов – и вся проблема! В сто раз дешевле обойдётся – и все по-людски. А Гугино… – И рукой безнадежно махнул.

– Не знаю, Николай Васильевич… Мама, помню, рассказывала, покойный Шмаков тоже доказывал свою правду: если, мол, я дам на трудодень двести граммов ржи – эти двести граммов осенью обернутся двумя килограммами, потому что люди будут иначе работать… Не поняли, не захотели понять – замордовали… А в общем, пока суд да дело, здесь коровники и восстановить – в любом случае хорошо. Я за бригадира буду – мне все равно. А скотников на машине возить.

– Обоих снимут, – теперь уже с горькой усмешкой рассудил и Раков.

– Мне-то что! – Нина, поведя плечами, засмеялась. – Меня ведь, Николай Васильевич, снимать некуда!.. Пойду в доярки.

– А мне что – тоже в доярки идти?! – негромко выкрикнул Раков. – И я махну в агрономы! А то и вообще плюну – и уеду. – И горестно покачал головой. – Только ведь не махну, если не махнут, не уеду, если не увезут. Да и куда?.. – Передернулся, взбодрился. – Ладно. Всё. С завтрашнего дня и всю зиму бригада плотников будет работать здесь. А шабашников подряжу дом себе строить! Не то и жить негде будет.

Нина тихо засмеялась:

– Отчаянный ты человек, Николай Васильевич… Только ведь и о своих не надо забывать – а жена, а дочка?

– Вот и позабочусь – построю дом. И фронтон красной краской вымажу, чтобы как для быка… Вот так, Нина Петровна! – Раков в неожиданном порыве тряхнул её за плечи – и в тот же момент оба вздрогнули, смутились.

Нина нахмурилась и, сказав:

– Не надо, Николай Васильевич… Я пешком – здесь рядом, – побрела к своему возобновлённому дому.

3

В другое время Алексей вознегодовал бы, но теперь, когда все так благоразумно складывалось, когда жизнь так и разливалась половодьем, очень уж не хотелось негодовать. И хотя ехал он к сестре не на блины, всё же с удовольствием. Уже одно то, что ехал он в черной «Волге» секретаря райкома, в которой и заведующие отделами не езживали, одно это придавало чести. Ярлык обкома уже висел на нем – и ярлык этот, как ханский ярлык, как жетон госбезопасности или «хвост» опричника, работал безукоризненно.

Правда, одно помрачение было. Даже и теперь Алексей не мог твердо определить: наяву случилось или во сне, гость или видение… Предположим, был пьян, но ведь не без памяти… Никто не видел, никто не знает – пьян ли, трезв ли. Был Борис, но он-то уж ничего не знает. Значит, никто, никого. А если никто и никого, то надо лишь молчать… И Алексей молчал. И ему ни о чем не напоминали. И уже казалось, что всё это нереально, наваждение, отзвук взбаламученного озера. Никто, ничего – вот и спрятался: и взятки гладки.

Словом сказки о «зеленом свете» – мистика. Алексей терпеливо ждал, ничего не предпринимая, здраво веруя, что суета делу не помощник.

Ада курсировала взад-вперед, устраивала в Горьком квартирные и ещё какие-то дела. И казалось, ей не до мужниных тревог… Только однажды утром, как кошка щурясь в постели, она сладенько пропела:

– Алекс, а ведь я все уже закруглила, получается очень разумно…

– Вот и хорошо, что разумно. – Алексей уже вскинулся, чтобы подняться с постели, когда Ада ловко обхватила его за шею.

– А вот – я тебя и поймала…

«Ну, чертовка, а не баба!» – восхитился Алексей, грузно подминая жену…

– А ты что это, дружочек, молчишь? Сейчас ведь крутом играют… и в денежки, и в людей. Смотри, упустишь «зелёненький» – парторгом в «Сельхозтехнику» захотел?

Но и тогда ни слова о госте… Откуда же и у неё – «зелёненький»? Впрочем, лучше и не спрашивать, а то, действительно, в «Сельхозтехнике» затормозят…

– М-да, пора бы им и честь знать, – на глазах холодея, преображаясь из мужа в делового человека, проговорил Алексей.

Ада так и выскокнула из-под одеяла – и за телефон, и в постель, телефон на коленочки, и остреньким пальчиком в диске: юрк-юрк-юрк, – только и успел заметить, что нуликов много. Через минуту она искусственно улыбнулась, нет, не мужу – телефону, и всего лишь произнеся:

– Ага, – зажала ладошкой микрофон и протянула трубку. – Соглашайся, – доверительно и необратимо приказала она, – это зеленый свет, другой возможности не будет.

…Толком Алексей так и не понял, что от него требуют: короткий разговор – сплошная двусмысленность, и только одно разумно вколачивалось: подробности в процессе работы… Когда в трубке загудел отбой, Алексею вдруг захотелось хлобыстнуть телефоном в стену – розыгрыш для потехи?! Но стоило лишь глянуть на жену, как и сам он тотчас же проникся важностью момента.

– Вот и ладушки… вот и умничка… вот так-то мы… лишь бы ввязаться…

Алексею подумалось, что жена говорит не с ним, а с кем-то посторонним и слова адресованы не ему, а кому-то постороннему. Да и сама она точно вышла из себя и удалилась, оставив в постели пустой от себя футляр, тоже, впрочем, предъявляющий свои требования и счета.

Впервые Алексей увидел жену именно в её раздвоенности, увидел за её внешней хилостью расчетливую собранность и даже суровость, и он, наверно, понял, что жену свою до сих пор не раскрыл и что она своего слова до сих пор не сказала. И Алексей на мгновение похолодел. Зато его ничуть не удивило, что уже через два дня вспыхнул зелёный свет, а через неделю на райком партии пришел официальный отзыв – для работы в аппарате обкома партии…

И после всего этого негодовать из-за пустяка?.. Да и что сестра, сестра – и есть сестра. И брат убийца, ну и что из этого?.. И смутил не ремонт дома, смутило другое – страх перед возможным.

Видимо, на запрос: «Кто позволил? Кто такая?» – последовал торопливый и трусливый ответ: никто не позволял, жила и живет – молодая баба, агроном, видать, религиозная… Понятно – секта! И в райкоме, ещё не называя имени, заговорили об агрономе, которая, мол, организовала сектантскую общину, потому и живет одна на юру. Хотя, понятно, никакого сектантства в Перелетихе не было. Но очень уж удобная форма для атеистической пропаганды и отчетности.

«Ничего, – добродушно думал Алексей, приятно покачиваясь на заднем ковровом сиденье, – никто и не пикнет, не посмеют. Это когда вниз загремишь – всё и припомнят. Самою вот только приструнить. – И тихо засмеялся: – Струнин Струнину приструнит…»

Мягко шла машина, точно легкая ладья по волнам – ныряла и вскидывала свою трепещущую грудь навстречу простору и ветру. И не брызг окаянных, ни посвиста чертова в ушах – сухо и уютно в теплом салоне, и льется, чуть поуркивая, из радиоприемника музыка… Как же хорошо! Какое совершенство человеческой мысли – технический прогресс! И какая же стремительность – вперед, вперед в будущее!.. И весь мир становится вдруг ясен, потому что удивительно емко вмещается он в этот уютный салон, а если задернуть шторки на стеклах – то и вовсе блеск! Из эфира льется музыка, или диктор информирует о событиях внутри страны и за рубежом. А можно снять телефонную трубку и включиться в деловой эфир – потребовать доклады с мест, распорядиться, приказать. И ты уже не просто в машине, не просто едешь, ты уже руководишь из летучего штаба. И особый смысл обретают, казалось бы, рядовые слова: увеличить темпы, расширить соревнование, инициатива на местах, химизация и интенсификация, сдать, завершить досрочно, углубить изучение, расшить узкие места, план – это закон, светлое будущее… И голос твой обретает иное звучание, и сам ты наполняешься иным, высшим смыслом и содержанием…

Расслабленный и очарованный собственными грезами, вяло улыбаясь, Алексей открыл глаза: слева промелькнула просека с дорогой к Дому рыбака – тряская пошла дорога. И Алексей изумился: эх, сколько же деньков пролетело с тех пор, когда Ада на «москвичишке» примчалась на озеро! Тогда было лето, сейчас – глубокая осень! И все это время в подвешенном состоянии – на мгновение взгляд Алексея посуровел, похолодел: всё могут, значит, всё в руках… И брезгливая усмешка скривила его бесформенные мягкие губы.

«Эх-ё, время-то, время!» – неожиданно ужаснулся Алексей, когда за обочиной промелькнул с трудом определяемый проселок, выводивший когда-то к перелетихинским задворкам. И вспомнил он ту далекую осень, когда умерла мать, и он, закружившись с документами, опоздал на похороны, а потом тащился с тяжелым чемоданом в руках – и где-то там в низинке за светлым березнячком встретил больного Шмакова… За все годы, казалось, не вспоминал, а вот теперь – вспомнил. Вспомнил и подумал: «Что ж, и я половил на озере рыбку… Несчастный. Только ведь все мы по-своему несчастные… Каждому своё». И неожиданно Алексей тронул за плечо шофера и сказал:

– Михайлыч, проскочим в Курбатиху… на кладбище – мать у меня там.

И Михайлыч, давно привыкший повиноваться с полуслова, не повернув головы, с учтивостью кивнул – и «Волга», минуя перелетихинский поворот, как черная стрела засвистела в Курбатиху.

Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.

₺66,14
Yaş sınırı:
18+
Litres'teki yayın tarihi:
16 eylül 2020
Yazıldığı tarih:
2020
Hacim:
660 s. 1 illüstrasyon
ISBN:
978-5-4484-8380-6
Telif hakkı:
ВЕЧЕ
İndirme biçimi:

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu