Но Виктор не обнаруживает своего восхищения Фомой. Недаром его прозвали хитроумным Одиссеем: участливо и прискорбно смотрит он в глаза учителю, тот, в пылу гнева, попадает на удочку, ставит ему четыре с минусом и отпускает. Теперь будет расправа с Фомой. Ну-ка, любезный друг, пожалуйте!
– Фома Костромской!
Фома поднимается, Фома идет, Фома подает греку тетрадь с вокабулами и ждет начала единоборства.
– Я есмь.
Фома спрягает:
– Эйми, эй, эйэи, эсмен, эста, эсан.
– Я есмь человек.
– Хо антропос эйми.
– Я есмь дурной человек.
Фома молчит.
– Я есмь дурной человек! – повелительно повторяет грек.
Фома чуть заметно кивает головой, лица школьников расплываются в сдерживаемые улыбки.
Грек багровеет до последней степени, выводя в журнале толстую единицу.
– Н-на-мэсто!
За Фомой к столу плетется угловатый Костя Долин. Грек заставляет его читать Анабазис, чутко прислушиваясь к ударениям. Потом Костя переводит и делает грамматический разбор. Все время он страшно волнуется, на узеньком лбу выступает пот. Костя гладит ладонью коротко-остриженные волосы на голове, потирает переносицу, засовывает руки за пояс и в карманы мешкообразных брюк, переступает с ноги на ногу. Грек спрашивает его долго и подробно, но Костя всегда знает урок, – приходится отпустить с миром и поставить тройку.
После этого грек, захлопнув журнал, объясняет особенности следующего отрывка. Говорит он вяло, словно жует недоваренную кашу: наползает нестерпимая скука.
Виктор смотрит на черную доску, где красуются нестертые цифры, начертанные мелом еще вчера; смотрит за широкие окна, где над рядами крыш возвышается пожарная каланча, и шепчет, едва раскрывая губы, чтобы не заметил учитель:
– Надул я его, чёрта!
Аарон Готлиб, прикрывая рот ладонью, отвечает:
– Молодчина!
В коридоре гремит звонок, грек берет журнал под мышку и уходит.
– У-р-р-ра! – кричит Аарон, ударяет Виктора книгой по голове и, прыгая с парты на парту, убегает к Фоме, закуривающему под партой папироску.
Перемена продолжается пять минут.
Виктор сидит и рассеянно наблюдает за схваткой двух братьев-близнецов, по прозванию «Горшки». «Горшки» – точная копия один другого: одинакового роста, у обоих голубые глаза, русые волосы, хриповатые голоса, а пальцы вечно запачканы чернилами. Как же различить братьев? – да очень просто: старший ленив, младший зол: старший флегматик, младший – надут; старший хороший товарищ, младший заноза и ябедник. Братья не любят друг друга и часто ссорятся.
– Так, так его! – волнуются свидетели битвы.
Младший «Горшок», получив затрещину, дико вскрикивает и, изловчившись, ударяет брата кулаком в лоб.
– Ого! Ловко дал…
– Ну-ка, тресни, тресни его по носу.
Старший «Горшок», пыхтя, как паровоз, набрасывается на брата, сбивает с ног, садится на него верхом и колошматит, приговаривая:
– Вот тебе! вот тебе! вот тебе! За папу, за маму за весь православный народ… Хочешь еще? – Вот, тебе, вот тебе, вот тебе, я-те покажу, как чужие тетради рвать.
Костя Долин, стоящий у двери на часах, бежит к драчунам, неуклюже размахивая длинными руками, и встревоженно оповещает:
– Вакула идет! Ребята, «Кузнец» идет!
Драчунов растаскивают в разные стороны, а вдоволь накурившийся Фома вылезает из-под парты и пишет мелом на черной доске, стоящей у двери:
«Добродетели украшают нас».
– Ты чего же тут доску пачкаешь? – спрашивает Фому классный надзиратель Вакула, дюжий, обросший волосами и словно закоптелый у горнила. Брови густые, сизый нос испещрен багровыми жилками. Говорит нижайшим басом – рявкает так, что стекла дрожат.
– Сколько раз, Фома, сказывал тебе: не пачкай доску попусту. Меловая пыль отравляет легкие. Останься-ка, братец, ты после уроков на час.
Фома сокрушается:
– Простите, пожалуйста, я думал, о добродетелях можно.
Фома весело оскаливает зубы.
– Дураки – гудит Вакула, – экой ты, братец, лоботряс… Сотри сейчас и не балуй больше.
Вакула с любовной усмешкой оглядывает Фому, тот стирает губкой мудрое изречение.
В конце коридора заливается звонок, перемена окончена. Ученики рассаживаются по своим местам. Но Фома держит ответ перед Вакулой:
– Ты этта чего же, братец, охальничаешь? Я тебя спрашиваю, чего же ты, братец, озорничать выдумал. Мало тебе двоек, так еще кола захотел? А-а? Зачем дерзишь греку, а-а?
Неустрашимый Фома опускает голову и мычит:
– Да он меня дубиною выругал.
– И поделом! – гудит Вакула, – я ж тебе сколько раз говорил, что дубина ты… Дубина и лоботряс. Экой ты, братец, в самом деле.
– То… в-в-вы! – жалобно мычит Фома.
Вакула утешительно похлопывает его ручищею по плечу.
– Зловредный ты, братец, тип. Ну, садись. Я уж с ним поговорю, может, кол-то и вычеркнет. А остаться должен ты – от него два часа, да от меня час. Три часа. Ну, садись же.
Печальный Фома бредет к своей парте, Вакула же при входе историка покидает класс, его ножищи стучат на всю гимназию, словно по коридору катятся две телеги с кирпичом.
Аарон Готлиб закрывает дверь и докладывает историку, кого нет.
Историк высок, лыс и сухопар. Тощие старческие руки, ввалившиеся щеки, морщинистый лоб, кажущийся благодаря лысине очень высоким, и тонкие, насмешливо сжатые губы.
Зовут его Порфирий Иванович.
– А скажите-ка, милостивые государики, на чем, бишь, мы с вами остановились.
Классом сразу же овладевает веселое и благодушное настроение. Все сидят непринужденно, у всех лица оживляются: что-то расскажет, как-то пошутит Порфирий Иванович.
Виктор Барский приподымается со скамьи, чтобы толково доложить:
– Вы вчера говорили об упадке римской империи, о распущенности римских нравов, о христианстве, о варварах и о том, что Рим должен был пасть, так как пользовался трудом рабов.
– Спасибо вам, Виктор Иванович, садитесь. Теперь я бы хотел провести параллель между религиями древних народов, милостивые государики. Будьте добры, знающие урок и желающие отвечать – пусть подымутся, а прочие… хе-хе!.. пусть не беспокоятся.