Ücretsiz

Господин Великий Новгород. Державный Плотник (сборник)

Abonelik
4
Yorumlar
Okundu olarak işaretle
Yazı tipi:Aa'dan küçükDaha fazla Aa

Глава VI
Дурные вести

Наступила весна. Новгород, вместе с своими монастырями и посадами раскинувшийся на десятки верст в окружности, казалось, тонул в зелени.

Утро. Солнце, которого диск еще не выкатывался из-за горизонта, золотило, однако, своими лучами кресты некоторых новгородских церквей и колокольни монастырей Юрьева, Антоньева и блестевшие густою позолотою маковки церквей Хутынского и Перыня.

Над гладкою поверхностью Волхова кое-где клубился еще утренний туман.

Слышен был медленный, протяжный благовест: прозвучит где-либо один колокол, ему ответит, не спеша, другой, в другом месте; то прозвучит скромный колоколец где-нибудь на Торговой стороне, а на зов его откликнется зычный медный голос с Софийской; то донесется по Волхову далекий благовест с Хутыни, а как бы в привете ему отзовутся медною протяжною мелодиею с Перыня, словно бы это подавало свой голос пробуждавшееся ото сна Ильмень-озеро.

По Волхову в это раннее утро, вверх к Ильменю, плыла большая, раскрашенная яркими красками лодка – «насад», на носу и на корме которой красовались резные фигуры, изображавшие: одна – какую-то невиданную птицу, должно быть «птицу сирин», «глас коей вельми силен», другая – нечто вроде «трясавицы» – «девки простоволосой» с рыбьим хвостом.

Насад шел на веслах. Гребцы, которых было по двенадцати человек на каждую сторону, работали исправно, мерно качаясь в своих красных рубахах и глубоко забирая воду длинными крашеными веслами, напоминавшими распущенные крылья огромной птицы.

На лавках, обитых малиновым сукном, сидело несколько женщин и мужчин, одетых в богатое боярское платье. В самой середине, как бы на почетном месте, сидела женщина вся в черном, с лицом, до половины закрытым чем-то вроде фаты или легкого головного покрывала. Она глубоко, по-видимому, задумалась и не обращала внимания на припавшего к ее коленям мальчика.

– Марфа! Марфа! Марфа! – раздался вдруг в воздухе какой-то глухой, странный, точно картавый голос.

Женщина в черном вздрогнула и перекрестилась. Мальчик быстро приподнял от ее колен свою курчавую головку, вскочил на ноги и взглянул вверх, откуда раздался странный возглас.

– Гавря! Гавря! – закричал он радостно.

Высоко в воздухе, над насадом, кружилась большая черная птица. Головы сидевших на насаде поднялись вверх и глядели на кружившуюся в воздухе птицу.

– Ах, окаянный! Как смутил меня… – проговорила женщина в черном.

– Гавря! Гавря! Гаврюша! – снова закричал мальчик.

– Новгород! Новгород! – глухо прокаркала в ответ птица.

– Это к добру, матушка: он славит тебя и весь Новгород Великий, – заметил молодой мужчина, сидевший недалеко от Марфы.

– Так… зря каркает.

– Не зря… Это птица вещая.

– Варлам! Варлам! – опять прокаркала странная птица.

– Слышишь, матушка, кого поминает?

– Слышу… Преподобного Варлаама хутыньсково.

– А мы у него и не были еще, не кланялись угодничку.

– Заутра надоть и к ему-свету побывать со вкладом же.

– Точно, надоть: он заступа и крепость Великаго Новагорода.

– Гавря! Гаврюша! Летай к нам – я калачика дам!..

– Корнил! Корнил! – продолжала выговаривать удивительная птица.

– Ишь! И Корнилку-звонаря вечново славит…

– Корнил! Корнил!

Птица покружилась над насадом и, продолжая глухо выкаркивать всем в Новгороде известные имена, полетела назад.

Удивительная эта птица была – ворон. На вечевой колокольне, на перекладинах, на которых висел вечевой колокол, испокон веку было воронье гнездо, и в нем-то вывелся воронок, которого приручил и научил говорить Корнилко, сын вечевого звонаря и ныне сам звонарь. Ворон этот никогда не оставлял своей колокольни и своего гнезда, где он успел вывести целые десятки молодых крылатых поколений, которые и улетали в соседние рощи, заводили свои гнезда по другим новгородским церквам и монастырям, селились на надвратных башнях города, на старых башнях Детинца и на иных, любимых этою птицею высотах; а Гаврилко все оставался верен вечевой колокольне…

Ворона этого знал весь Новгород и относился к нему с суеверным уважением. Его считали вещею птицею – тем сказочным вороном, который знал, где доставать живую и мертвую воду. О нем в Новгороде ходило несколько сказаний, и все верили, что он оберегает Новгород и его вечевой колокол. Когда он каркал в неурочный час, то это непременно было или к добру, либо к худу… Так он каркал перед смертью последнего владыки, каркал и перед смертью посадника Исаака Борецкого, мужа Марфина. Иногда своим карканьем он останавливал бурные вечевые волнения и даже усобицы и «розратья». Новгородцы верили, что ворон этот – «птица несмертельная» – как несмертельна, вечна новгородская воля и вечевые порядки Господина Великого Новгорода!

Но более всех любил своего крылатого Гаврилку его воспитатель и учитель – кривой Корнил. Правда, эту страстную, родительскую и в то же время суеверную любовь свою он делил пополам – между вороном и вечевым колоколом. К ворону он относился более покровительственно и фамильярно, называл его «Гаврею», а то и «Гаврюшею», разговаривал с ним, как с существом разумным, даже стыдил его, когда в борьбе с коршуном или ястребом, высматривавшим цыплят на владычнем дворе, его задорный любимец не всегда оставался победителем.

Тогда как вечевой колокол звонарь боготворил… Каждое утро, чуть свет, он взбирался на колокольню, молился оттуда на восток, потом кланялся на все четыре стороны, говоря: «Здоров буди, Господине Великий Новгород, с добрым утром!» А потом обращался с приветом и к колоколу: «Здравствуй, колоколушко! С добрым утром, колоколец родимый! Каков почивал есте?»

Корнил здоровался и с вороном, если тот был налицо, но чаще случалось, что ворон спозаранку улетал за добычей, и когда возвращался на свою колокольню, то звонарь встречал его словами: «Что, Гаврилко, набил зобок, очищаешь носок?.. Ранняя птичка клевок очищает, а поздняя глаза протирает… Так-ту, Гаврюшенька».

Насад продолжал плыть по направлению к Ильменю. Солнце уже выкатилось из-за горизонта и брызнуло золотыми снопами на зеленые леса, на Новгород, отходивший все далее и далее, на ровную, струйчатую поверхность Волхова. Марфа-посадница снова погрузилась в задумчивость.

– Кому бы тут быть так рано? – раздался рядом голос ее младшего.

– Что, сынок?.. – встрепенулась Марфа.

– Да вон кто-то идет…

– Вижу, и не худой мужик – из житых кто-то.

– Волосом рыж… Кто бы это?

– Упадышева походка…

– Да Упадыш и есть!

– Чего он тут ищет ранним временем?

Левым берегом Волхова действительно шел какой-то человек. Лицо его не было видно, но рыжие волосы и профиль красной бороды горели на солнце. Он шел торопливо.

Вдруг он исчез, словно сквозь землю провалился.

– Господи! Свят, свят!.. Где он пропал, матушка?

– Точно сгинул… И не взвидела, как исчез из очей.

– Не бес ли то был в образе Упадыша?

И Марфа и сын ее перекрестились. Маленький внучек Исаченко с испугом припал к коленям бабки. Другие женщины, бывшие в насаде, тоже испуганно крестились. Исачко лепетал:

– Я боюсь беса, баба, боюсь… Он с рогами и с хвостом! В церкви видел.

– Полно, Исачко, полно, дурачок, с нами хрест святой.

Вдруг, по-видимому, от того места берега, где исчез таинственный рыжий человек или «бес во образе Упадыша», донеслось до насада тихое мелодическое пение. В тихом утреннем воздухе, когда ни один лист на деревьях по берегам Волхова не шевелился, ни прибрежная осока и камыш не шептались между собою, а только слышалось тихое, равномерное полосканье весел в воде да переливчатое журчанье у крутых боков насада – пение это сделалось до того мягким и чарующим, что все сидевшие в насаде в изумлении прислушивались к нему, как к чему-то таинственному, может быть тоже бесовскому, а маленький Исаченко, раскрыв свои большие, светящиеся недоумением глаза, так и застыл в немом ожидании чего-то неведомого, чудесного…

– Господи Исусе! Не бесовское ли мечтание сие?

– А чи не он ли то – рудожелтый?..

– Ах, сестрицы мои! Что-ой-то?

– Ниту, братцы, то, знать, русалка манит коего чоловика, – послышалось между гребцами.

– И то она – русалка простоволоса…

– Мели гораздо! Ноли топерево ночь?

– Не ночь, ино утро, чаю.

– То-то, чаешь… А русалка только ночью косу-то чешет да молодцов заманивает.

– Чу-чу! Слова слыхать… слышь-ко!

Действительно, слышались слова, произносимые женским голосом:

 
Калина-малина моя
Кудреватая!
Почто ты, калина, не так-такова,
Как весеннею ночкой была?..
 

– И точно, песня не русалья…

– Мели – русалья! Наша – новугорочкая песня.

– А то бывает и морская девка, что вон у нас на корме с рыбьим плесом…

– Ахти, диво дивное!

Но скоро из-за берегового уступа показалась и сама таинственная певунья.

– Ах ты, Перун ее убей! Вон она…

На береговом склоне, на выступавшем из земли камне, вся обложенная травами и полевыми цветами, сидела молодая девушка и, по-видимому вся поглощенная рассматриванием набранных ею цветов и зелени, задумчиво пела. Белокурые, как лен, волосы ее, заплетенные в толстую косу и освещаемые косыми лучами утреннего солнца, казалось, окружены были каким-то сиянием. Одежда ее состояла из белой, расшитой красными узорами сорочки и пояса, перевитого зелеными листьями. Из-под короткого подола виднелись босые ноги и голые икры. При всей бедности и первобытной девственности этого наряда тонкие красивые черты и красиво вскинутые над ясными глазами темные брови этой таинственной дикарки невольно приковывали к себе внимание.

Увидав приближающийся насад, она встала с камня и рассыпала лежавшие у нее на коленях цветы и травы.

– Да это, братцы, очавница…

– Яковая очавница?

– Да чаровница, что по лугам, по болотам, в дубравах дивье коренье да отравное зелье собирает на пагубу человеку и скоту.

 

– Что ты! Ноли и эта чаровница? Такова молода да образом красна!

– Да это, господа, кудесница – кудесницына внучка… Тутай недалече и берлога старой ведуньи…

Марфа-посадница не спускала глаз с этой таинственной девушки, появившейся в таком пустынном месте и в такое раннее время. При последних словах одного из гребцов она вздрогнула…

В одно мгновенье перед нею встал как живой образ ее тайного, покинувшего ее беса-преступника… Такие же льняные курчавые волосы, такие же темные, красивые брови, гордо вскинутые над ясными очами…

«Ево волосы, ево брови… Так вот она… окаянное отродье!»

Точно ножом резануло по сердцу… Ей разом вспомнилось далекое детство – далекий, облитый солнечными лучами Киев, дымчатые горы, покрытые кудрявою зеленью, тихо катящий свои воды и сверкающий на солнце Днепр, Аскольдова могила[54], васильки и барвинки… И эти льняные волосы новгородского боярина…

И потом эта холодная, суровая сторона – этот Новгород под хмурым небом, холодный Волхов, несущий свои холодные воды не на полдень, не в теплые края, а на полночь, в сторону чуди белоглазой.

Она – жена другого, богатого, но не того льняноволосого боярина… Она – посадница – словно глазок во лбу у Господина Великого Новгорода! А память все не может забыть Киева. И его, беса, не забыть ей.

Насад миновал таинственную девушку, которая продолжала стоять на берегу и провожать глазами удалявшуюся ладью.

– Она на нас чары по ветру пущает, господа.

– Чур-чур! Ветер их не доноси, земля не допусти…

Марфа невольно оглянулась назад… «Окаянное, окаянное отродье!.. Ево постать, ево волосы».

– Это, баба, русалка?.. Очавница… чаровница? – приставал Исачко.

– Молчи, невеголос! Ступай к маме…

– А для чево Упадыш тут? Да он ли то был? Не дьявол ли навещает кудесницу?..

Чайки все чаще и чаще кружились над водой, оглашая утренний воздух криками. Впереди синела и искрилась широкая, словно море, полоса воды. Это Ильмень-озеро, которое поит своею водой Волхов, а Волхов – Новгород Великий… «Из Волхова воды не вычерпать – из сердца туги не выгнати…»

Вот и Перынь-монастырь… Вон то место, где волокли когда-то с холма Перуна…

«Выдыбай[55], боже! Выдыбай, Перуне!.. Как-то, ты, Господине Великий Новгород, выдыбаешь?.. Выдыбай, выдыбай!.. А от князя Михайлы все нету вестей… Эх, Олельковичу, Олельковичу!.. Вот уже третий месяц, как уехал в свой стольный Киев-град, а про Марфу и забыл… Серым волком бежал из Новгорода, услыхав о смерти киевского князя, своего брата Симеона: «Сяду-де на стол киевский, на стол Володимеров и Ярославов, и тебя-деи, Марфу-голубку, посажу рядом с собою!» Вот и жди Марфа! Дождешься ли венца киевского?.. А седина уже будет под золотом?.. Ни-ни!.. Венец помолодит и буйную головушку… На зло же тебе, бесу-прелестнику, за ту льняную девью косу, что там вон, на брезе Волхова, красуется… Твоя она!.. А ты сам где?»

– Мама! Мама! Сколько воды там!.. Какой большой Волхов!

– Это, сыночек, Ильмень-озеро.

– Ильмен-озеро… Ишь какое! А какая вон, мама, церква?

– То, дитятко, Перынь-монастырь.

«Далеко, далеко Ивану московскому до Новгорода Великого, не досягнути, руки коротки! Ковшом моря не вычерпаешь – Москвою Новгорода не изымаешь…»

– Чаровнице-ту и цвет папоротника в руки даетца.

– А единова мужик искал ночью под Иванов день коня… конь сбежал у нево. А цвет папоротника и запади ему в лапоть… И видит он под землею клады великие – злато и серебро…

– Суши весла! – раздался вдруг повелительный голос кормчего, которым был сам Димитрий, старший сын Марфы, недавно возвратившийся из посольства, от короля Казимира.

Гребцы разом взмахнули веслами – и насад, силою прежнего хода, ровно и тихо подошел к берегу.

– Выноси на берег поминки! Да с осторогою.

Кинули на берег сходцы. Марфа, держа за руку внучка и сама поддерживаемая Федором, сошла с насада на землю и перекрестилась. За нею сошли другие члены ее семейства и некоторые из челяди – «старая чадь». Остальная челядь и гребцы стали выносить из насада на берег монастырские «поминки» – богатый вклад монастырю, привезенный Марфою.

Вынесли на берег, вернее, выкатили бочку беременную романеи на утешение братии, бочонок вина «алкану», бочонок «бастру красного»; там потащили «ягоды изюмны», «кардамон», «ядра миндальны», пшено сорочинское для кутежей поминальных… всего навезла благочестивая вдовица Марфа братии монастырской, чтобы братия молилась о ее здравии и спасении и «о во всем благом поспешении…» А об этом обо всем никто не знал не ведал – знала только ее грудь да постель немая, да еще знал и ведал обо всем этом ее друг нынешний, милый ладо, князь Михайлушко Олелькович…

«А об ладане-то росном да про воск на свечи я и забыла, – спохватилась Марфа. – Ах, я грешная! Затмил помыслы тот… далекий уже… невесть куда сгинувший… окаянный…»

И снова в тревожной памяти промелькнул каменистый берег Волхова, а на берегу – эта таинственная девушка с травами и цветами в руках и с отсвечивающею на солнце льняною косою…

«Так это она!.. Вон кому он дал свои волосы, свои брови, свои очи змеиные… Добро, Иванушко, добро, бес-прелестник?.. А я еще тебя ради Киев покинула… О! На том свете сосчитаемся!»

– Оповистуйте братии, что Марфа-посадница пожаловала… А се что за насад? Откуду?

От Ильменя, быстро, на двенадцати веслах, словно птица, несся насад – меньше того, на котором приехала Марфа. Гребцы на нем работали с такою порывистостью и напряженностью, что и лица их, и волосы, и рубахи были мокры от поту.

– Куда путь держите, люди добрые? – окликнули их с берега.

– Из Русы – в Новгород. А это чей насад?

– Марфин… посадничей… Борецкой.

– И сама Марфа тутай?

– Я – Марфа, – был ответ.

– Правь к берегу! Живой рукой!

Сделав на всем бегу полуоборот, бежавший с Ильменя насад быстро пристал к берегу. Из насада вышел молодой боярин с русой бородкой и с серьезными, задумчивыми глазами.

– А! Князь Василей! Слыхом не слыхать, видом не видать…

– Матушке Марфе много лет здравствовать!

– Спасибо, княже… Каково ради промысла так поспешаешь?

– Воинскаго ради чину – с вестями… Москва на нас идет!

Марфа отступила назад. Глаза ее сверкнули. Краска заметно отливала от щек.

– Москва… так наглостно… без разменных грамот?..

– Воистину, госпоже, наглостно…

– А кто воеводы и куда рати идут?

– Воевода Василий Федоров сын Образец да Матвеев сын Тютчев Борис с первым полком погнали на Двину, а другой полк с князь Данилою княжь Димитриевым Холмским прямит на Русу да на Великий Новгород…

– На Новгород!.. Не быть сему!

– Да третий, госпоже, полк с князь Васильем княжь Ивановым Оболенским-Стригою да с подручником московским с царевичем татарским Даньяром да с касимовским царем с Дамианом…

– Святая Софья! Премудрость Божия! Заступи град твой!

Словно зимним холодом обдало и тело ее и душу… А готов ли Новгород? Где его рати? Где рати короля Казимира? Где этот князь – этот Олелькович? Кто отстоит Святую Софью и честь великого города?..

А тут… проклятое видение на берегу – эта льняная коса, эти змеиные очи и этот хватающий за душу голос песни:

 
Почто ты, калина, не так-такова,
Как весеннею ночкой была?..
 

А разве она сама, Марфа, такова, как тою-о!.. дивно прошедшею и вечно памятною весеннею ночкой была?.. Не воротиться этим ночкам весенним! А устоять ли Новгороду?..

– Баба-баба! Смотри, какую мартын большую рыбу поймал!

Глава VII
«Начала Москва!»

Марфа недолго оставалась в монастыре. Отслушала обедню, приложилась к иконам и, простившись с братнею, тотчас же отплыла обратно в Новгород, куда раньше ее должен был прибыть вестник войны князь Шуйский-Гребенка. Она отложила поездку свою и в Хутынский, и в другие монастыри, куда собиралась тоже на богомолье. Дела призывали ее в Новгород.

Всю дорогу она почти молчала, рассчитывая в уме своем возможные последствия сложившихся обстоятельств… Нет, на волю новгородскую пускай никто не наступает… Положи московскому Иванушке Новгород мизинец в рот – он и голову проглотит, и Святую Софию, и вечевой колокол с Корнилом-звонарем…

Она не замечала, как несся ее насад вниз по течению Волхова, как уходили назад синие рощи.

Только у старых каменоломен, недалеко уже от Новгорода, она неожиданно выведена была из своего раздумчивого состояния. На правом берегу, отчетливо вырисовываясь на глубоком фоне горизонта, опираясь на клюку, стояла какая-то старуха. Пасмы ее седых волос выбивались из-под повязанного платком старого головника с рогами и трепались по ветру. У ног ее сидела та же, уже виденная ею, льняноволосая девушка, окруженная травами и цветами.

– Гляди! Гляди на нее! – хрипло, но громко сказала старуха, обращаясь к девушке и показывая на насад, который в эту минуту как раз поравнялся с ними. – То она… Марфа-посадница!

Удивленная девушка вскочила на ноги:

– Бабушка! Я знаю ее…

– Не знаешь!.. Это змея подколодная… Одна я ее знаю…

И старуха, подняв клюку, погрозила насаду.

– Помни меня, Марфа! – резко прокричала она. – Помни кудесницу!.. А ее, – она указала на девушку, – вспомянешь в ину пору!

Марфа сидела бледная, безмолвная. Испуганные гребцы еще сильнее налегли на весла – страшная старуха скоро скрылась из глаз.

В Новгороде уже говорил вечевой колокол и разносил еще неизвестную, но тревожную весть по всем улицам и по ближайшим монастырям с посадами. Корнил-звонарь усердно работал железным языком, прислушиваясь к трепетным и вопящим крикам своего любимца, а испуганный ворон делал большие круги над колокольнею, поднимаясь все выше и выше к глубокому, безоблачному небу.

Вечевой колокол почти не умолкал несколько дней. Новгородцы готовились встретить врага, и потому каждый день шумело вече: то сгоняли к ратному делу гончаров, рыбников, плотников, лодочников; то унимали худых мужиков-вечников, которые с дубьем, вилами и косами порывались идти сами не зная куда и бить не ведая кого, и горланили «разнесем-ста таких распроэдаких», и так далее, и тем крепче и все трех- и четырехъярусными словами; то метали с мосту «супротивников» и «переветников», то всем Новгородом валялись ничком и слезно голосили перед Знаменской Богородицей, прося ее заступы; то ставили свечи, чуть ли не в оглоблю величиной, у гробов прежних владык, охранявших своими молитвами новгородскую волю… Новгород стонал голосами, бабы выли, а им вторя, заливались собаки…

Все казалось зловещим и необыкновенным… Новгородское небо, всегда дождливое, теперь, в течение всей весны, не посылало ни одной тучки с дождем на новгородскую землю. Новгородские болота, по которым ни татары, ни московские люди не могли, бывало, со своими ратями добраться до Новгорода, теперь попересыхали. По ночам сами собой звонили колокола, выли собаки и каркали вороны. Из сухой старой «деки», на которой написана была Знаменская Богородица, из глаз Богоматери текли слезы, и знаменский пономарь Акила, приятель Упадыша, сказывал, что слез этих, накапало целую дароносицу. Бабы в Неревском конце слышали, как ночью что-то летело по аеру над Людиным концом и плакало. Другою ночью некий человек, проходя с Торговой стороны на Софийскую по мосту, видел дивное видение – «два месяца на небеси, зело страшны, хвостаты, и ударилися те месяцы вместе, и один у другаго хвост отшиб, и тот месяц отшибеной хвост приволок к себе, и знати стало на месяце том как перепояска…»

– И то знамение к тому явися, – толковал на вечевой площади Упадыш, – что Москва у Новгорода хвост отшибет.

– Брешешь, рудой пес! Мы у поганой Москвы отшибем хвост и посшибаем у нее рога.

– А я, братцы, зрел таковое знамение, – ораторствовал один рядской говорун. – На новцы[56] явишася два месяца рогаты, рогами противу себе, один повыше, а другой пониже, и сшиблись рогами – страх!

 

– Ну и что ж – кто ково зашиб?

– Не вем, братцы, не дозрел конца: оболочко на месяцы набежало.

– Эка малость! Маленько бы подождать…

– А я вам скажу, господо, таково диво, – ввернул свое слово известный озорник Емеля Сизой. – Я видел, как карась в Волхове щуку сглотнул…

– Ври, ври пуще! – засмеялись слушатели.

Все время, пока собирались новгородские рати, Упадыш то и дело шептался с московскими сторонниками и часто пропадал из города. Нередко видели, как он пробирался к старым каменоломням, а иногда замечали, что к нему по ночам приходила какая-то женщина, но всякий, кто видел ее, тотчас убегал, боясь, что это «очавница» и что она может напустить лихую немочь, а то и самого беса…

Наконец рати собраны как собственно по Новгороду, так и по ближайшим пригородам и все стянуты к сборному месту. Новгородское войско разделилось на два полка – конный и пеший. Первый должен был обогнуть вдоль западного берега Ильменя и явиться у Коростыня. Пеший же полк должен был сесть на суда и плыть к Коростыню Волховом, а потом Ильменем.

Весь Новгород вышел провожать своих воинов. Владыка и все новгородское духовенство вышло с хоругвями и иконами. Ратники были окроплены святою водою. Проводы сопровождались плачем детей и причитаньями жен и матерей.

Старший сын Марфы-посадницы в качестве одного из воевод пешего полка, сопутствуемый своими подручниками – Арзубьевым, Селезневым-Губою и Сухощеком – блистал, словно новая риза на иконе, своими латами, кольчугою и дорогим шлемом с золоченым «еловцом» наверху. Бледное, матовое лицо его, окаймленное шлемом и чешуею, казалось юным и восторженным.

Мать плакала, благословляя и целуя его. Слезы гордой, честолюбивой женщины, припавшей к груди сына, падали одна за другою на блестящие латы, оковывавшие молодую грудь ее любимца, и скатывались на землю как крупные жемчужины…

Давно ли, казалось, она держала его, маленького, у себя на коленях, а он играл ее дорогим ожерельем?

– Не плачь, матушка, не скорби, – утешал ее сын.

– Ох, сыночек, прискорбна душа моя…

– Не кропи слезами моих лат, родная, – потускнеют.

– Ох, сама ведаю, дитятко: горьки слезы матери, что ржа проедят они латы твои…

– Марфа! Марфа! – прокаркал ворон, кружась над хоругвями.

Марфа вздрогнула… «Что он вещает, Господи!» Глаза всех невольно обратились на вещую птицу. Владыка осенил ее крестом…

– Вещай на добро, птах божий! – проговорил он.

– Варлам! Варлам! – казалось, отвечала странная птица.

А с вечевой колокольни с любовью и умилением следили за вороном и за всем происходившим на берегу Волхова блестевшие старческими слезами глаза вечного звонаря.

– Фу-фу-фу, сколько детушек у Господина Великово Новагорода! Сколько стягов, сколько насадов!.. Не видать поганой Москве Новагорода как ушей своих… Кричи, кричи, Гаврюшенька! Каркай славу Великому Новугороду!

– Новгород! Новгород! – как бы отвечая звонарю, безмысленно каркала птица заученные слова.

Владыка знаком подозвал к себе воеводу конного полка, седобородого боярина Луку Климентьева. Воевода подъехал к Феофилу, проворно соскочил с коня, звеня сталью своей кольчуги и оружием.

– Преклони ухо, Лука, – тихо сказал владыка.

Воевода почтительно нагнул голову как для благословения.

– Помнишь, Лука, мой наказ? – по-прежнему тихо спросил Феофил.

– Не забыл есми, владыко.

– Помни же, сын мой: егда сойдутся рати в поле, рази токмо окаянных псковичей, а на княжой полк не води мой полк, не благословляю на сие…

– Будет по глаголу твоему, владыко.

– Корнил! Корнил! Корнил! – каркал ворон.

– Ах, сыночек мой, Гавря! – умилялся звонарь, слушая свою птицу. – И меня, старика, вспомнил… А вон и Тихик блаженненькой с боярынею Настасьею… Что они везут?

Вдоль рядов пехоты два рослых парня везли тележку, нагруженную платками и холстом, а впереди шла, вся раскрасневшаяся от жару, боярыня Настасья Григоровичева, а с нею рядом слепой Тихик, обвешанный своими сумками. Они брали из тележки платки и лоскуты холста и раздавали ратникам.

– Для чево это? – недоумевали ратные люди.

– Кровушка, кровушка… Ох, много кровушки будет, – загадочно отвечал слепец.

– Добро, пригодится ширинка нос утереть…

– Кровушку, кровушку, кровушку горячую, – твердил свое Тиша блаженный.

– Мы-ста кому иному нос утрем!

Князь Василий Шуйский-Гребенка, стоявший впереди всех и разговаривавший с посадником, обнял этого последнего и грузною походкою направился к иконе Знаменской Богоматери, которую, как величайшую святыню Новгорода, вынесли перед войском и держали темным, закоптелым ликом к выстроившимся ратям. Князь Василий с головы до ног был закован в железо, и только русая бородка и серьезные глаза, выглядывавшие из-под низко надвинутого шлема, обнаруживали, что под этим движущимся железом и кольчатою сталью скрыто человеческое тело. Князь Василий был главным воеводою посылаемого теперь против москвичей передового новгородского полка.

Он подошел к иконе, три раза поклонился в землю и приложился к ризе Богоматери. Владыка, у которого дрожала рука, покропил его святой водой.

К воеводе подвели рослого вороного коня, который нетерпеливо рыл копытом землю и пенил удила. Воевода медленно сел на него и в сопровождении подручных воевод стал объезжать ряды.

– Постоим, братие, за Святую Софию, за домы свои и за волю новогородскую! – то и дело обращался он к войску.

– Утрем пота за Святую Софью! – отвечали ратные.

– Положим головы за волю новогородскую! Ляжем костьми!

– Не посромим Господина Великово Новагорода!

По знаку воеводы затрубили рога, загудели гудки, заколотили бубны.

– В насады! В насады! – прошло по рядам.

Войско двинулось к насадам, которые покрывали весь Волхов по ту и по другую сторону «великого моста». Бабы и дети снова взвыли.

– Фу-фу-фу! – радовался с колокольни вечевой звонарь. – Полетели пчелки для своея матки медок добывать… Фу-фу-фу, сила какая!

Марфа в последний раз обняла сына… «Митя… соколик мой… золото червонное… о-о-ох!» – И острое, нехорошее чувство шевельнулось у нее в груди против того статного, черноусого «хохла», который обнадеживал ее литовскою помощью… «Аспид пучеглазый!..»

– Баба! Баба! – теребил ее за подол маленький Исачко. – По ком ты плачешь?.. И я заплачу…

– Новгород! Новгород! – отчаянно каркал ворон, взбудораженный необычайным движением и плачем.

Скоро насады, наполненные ратными людьми, уже пенили гладкую поверхность Волхова тысячами весел, а оставшиеся новгородцы и пригорожане, большею частью бабы и дети, двигались берегом, провожая глазами своих «лад милых» и махая усталыми руками все далее и далее уходившим насадам.

Марфа тоже стояла заплаканная, провожая глазами стяг, который тихо полоскался в воздухе над воеводским насадом, умчавшим ее дорогого Митю на кровавый пир. И ей невольно вспал на память таинственный сон, виденный ею этою ночью, – сон, в котором ее суеверный ум угадывал что-то пророческое, страшное, но что – она не знала… Ей снилось, что она стоит на вечевом помосте и слышит у Святой Софии похоронный перезвон и жалобное причитанье многих женских голосов. Она спрашивает – кого хоронят, и ей отвечают, что хоронят волю новгородскую… Она торопится с помоста, чтобы посмотреть на похороны, но в этот момент у нее на шее разрывается дорогое ожерелье и крупные жемчужины рассыпаются по земле. Откуда ни возьмись куры, и – клевать ее жемчуг… «Несут-несут», – слышит она голоса и видит, что люди несут гроб, а в гробу лежит она сама, Марфа, и за гробом идет та льняноволосая девушка, которую она недавно видела за городом, на берегу Волхова, обсыпанную цветами и зеленью, и голосно причитает: «Матушка родимая! На кого ты меня, сиротинку, покинула…»

– А мне батя посулил привезти пряник московской – во какой, – бормотал между тем маленький Исачко, теребя ее за подол.

А издали, с насадов, уже доносилась голосистая, как бы заунывная, раздумчивая песня:

 
В Новегороде ли было на Софийской стороне,
Раззвонился, братцы, раскричался вечной колокол:
Уж и чтой-то, братцы, у нас в Новегороде нездорово…
 

Конный полк тоже уже давно взбивал облака пыли за городом. В облаках пыли трепались новгородские стяги, поблескивая на солнце золочеными яблоками, крестами и унизанными разноцветным каменьем ликами угодников, изображенных на широких полотнищах знамен. Это был владычний полк, предводительствуемый благочестивым боярином Лукою Клементьевым.

Насады между тем, сверкая в воздухе бесчисленными веслами, словно крыльями, быстро подвигались к Ильменю. В воздухе, на всем пространстве, занимаемом этою флотилиею, носился говор и гул тысяч голосов, и все эти голоса покрывала заунывная, хотя и удалая мелодия:

 
Разыгралось, расплескалось, братцы, Ильмень-озеро,
Расходились, разусобились люди новгороцкии,
Выходила ли Торговая сторона на Софийскую…
 

– Глянь, братцы, опять на берегу очавница…

– Смотри, смотри! Кому-то клюкой грозит.

– Ах, старая кудесница! Чур-чур!.. С нами хрест.

– А вон дивка-чаровница… Коса-то какая белая – лен чесаный.

Действительно, на берегу опять стояла старуха-кудесница и грозила кому-то клюкой, но кому – этого никто не знал, хотя каждый суеверно принимал на свой счет.

Кудесница эта слыла в Новгороде за злую ведунью, и все ее боялись. Рассказывали старые люди, что родилась она в незапамятные времена от зашедшего сюда из чуди волхва и бабы-кудесницы, которая могла напускать на людей мор, низводить с неба дожди и повелевать солнцем и месяцем, которые иногда даже «скрадывали» солнце и месяц, – и все это страшное ведовство передала своей дочери, настоящей кудеснице, жившей в никому не досягаемой пещере… С нею жила теперь другая чаровница, которую будто бы старая ведунья прижила с дьяволом…

54А с к о л ь д (? – 882), древнекиевский князь. По преданию, убит князем Олегом.
55От «выдыбать» – вынести, пронести счастливо; надыбал – счастливо нанесло-навело.
56На новолуние.