Kitabı oku: «Господин Великий Новгород. Державный Плотник (сборник)», sayfa 3

Yazı tipi:

И он снова глянул на площадь, где гул и крики усиливались.

– Не давайтесь Москве, детушки, не давайтесь, – бормотал старик. – Мути, Марфуша, мути вечников – не давай их Москве… И-и, колоколушко мой!..

На площади уже почти не видно было ни голов, ни плеч мужицких – в воздухе махали только руки, да кулаки, да снежки – самодержавный мужик готов был стереть с лица земли все, что противилось его державной воле…

Но в этот момент посадник, словно бы выросший на целую четверть, обратился к вечевой башне и махнул своею собольею шапкой…

Звонарь хорошо знал этот немой приказ посадника. Он торопливо ухватился за колокольную веревку и – точно помолодел! Он знал, что одного движения его старой руки достаточно, чтобы в один миг улеглась народная буря.

– Ну-ко заговори, колоколушко мой, крикни…

И вечевой колокол крикнул. Затем еще раз… еще… еще… Медный крик пронесся опять над площадью и над всем городом. Народная буря стихла – поднятые кулаки опустились.

Посадник выступил на край помоста. Он был бледнее обыкновенного. В душе он чувствовал, что, быть может, решается участь его родины, славного и могучего Господина Великого Новгорода… На сердце у него и в мозгу что-то ныло – слова какие-то ныли и щемили в сердце… «Марфо! Марфо!» – невольно звучало в ушах его евангельское слово47 – и ему припоминалась эта, другая, Марфа, которую, казалось, Бог в наказание послал его бедной родине… «Проклятая Марфа!..» И перед ним промелькнули годы, промелькнула его молодость, а с нею обаятельный образ этой «проклятой Марфы» во всей чудной красоте девичества… «Проклятая, проклятая…»

Он вскинул вверх свою серебряную голову, чтоб отогнать нахлынувшие на него видения молодости… А колокол все кричал над ним… Он глянул туда, вверх, и два раза махнул шапкой. Колокол умолк, точно ему горло перехватило, и только протяжно стонал… Над вечевым помостом кружился белый голубь…

– Господо и братие! – прозвучал взволнованный голос посадника. – Вижу, Господине Великий Новгород, нет твоей воли стать за князя московского, за его старины…

– Нет нашей воли на то!

– За короля хотим! За Коземира!

– Мы вольные люди, и под королем тоже наши братья, русь – тож вольные люди!

– Да будет твоя воля, Господине Великий Новгород, – продолжал посадник, когда несколько смолкли крики. – За короля – так за короля. И тогда подобает нам с королем договорную грамоту написать и печатьми утвердить…

– Болого! Болого! На то наша воля!

– Ниту нашей воли, ниту! – кричали сторонники Москвы.

– Не волим за короля! Не волим за латынство!

– За православие волим. За старину!

Но их голоса покрыты были ревом толпы:

– Не хотим в московскую кабалу! Мы не холопи!

– Бей их, идоловых сынов! С мосту их…

Опять полетели в воздухе комья снегу, а с ними и камни. Опять тысячи рук с угрозой махали в воздухе. Народ двигался стеною, давя друг дружку. Противная сторона посунулась назад; но дальше идти было некуда. Свалка уже начиналась на правом и на левом крыле, где первые натиски толпы приняли на себя рядские молодцы и рыбники, защищавшие интересы торговых людей и свои собственные.

– Братцы кончане, за мною! – кричал богатырского роста рыбник с Людина конца. – Бей их, худых мужиков-вечников!

– Не дадим себя в обиду, братцы уличане!

– Лупи, братцы, серых лапотников!

– Разнесем их, гостинных крыс! Разнесем Перуньевы семена! – отвечали «серые» вечники.

Русский народ мастер биться на кулачки, а новгородцы по этой части были мастера первый сорт: всю зиму, по большим праздникам и по воскресным дням, а равно на широкую Масленицу, после блинов, на Волхове, на льду, сходился чуть не весь Новгород – и начинался «бой-драка веселая». Конец шел на конец, Нервской конец на Людин, Славенский на Плотницкий, Околоток на Загородный конец… А там сходились улица с улицей – и кровопролитье из носов шло великое: ставились фонари под глазами, сворачивались на сторону скулы-салазки, доставалось «микиткам» и ребрам… В порыве крайнего увлечения Торговая сторона шла лавой на Софийскую, и тогда в битве участвовали не одни молодцы рядские, рыбники да мужики-вечники, а выступали солидные «житые люди», и бояре, и гости – молодое и старое…

Такую картину разом изобразило из себя вече в этот достопамятный день. Богатырь рыбник схватил за ноги тщедушного тяглеца пидблянина48 и стал махать им направо и налево, словно мешком, и приговаривать из былины:

 
Захватил Илья тут за ноги татарина,
Стал кругом татарином помахивать:
Где махнет – там улица татаровей,
Отмахнется – с переулками…
 

Но «серые лапотники» навалились массой на рыбников и рядских молодцов, отбили мужичка, которого рыбник замахал и заколотил чуть не до смерти, приперли своих противников к стенам, ринулись, как звери, и на самих торговых и степенных людей и превратили вече в чистое побоище.

Тщетно все старосты концов, сотники и тысяцкие, размахивая своими должностными знаками – бердышами и почетными палицами, крича и ругаясь, силились остановить побоище – оно разгоралось все сильнее и сильнее. Напрасно кричал посадник, грозя сложить с себя посадничество – его голоса никто не слыхал.

Один «вечный» звонарь радовался, глядя с своего возвышения на побоище, к которым он так привык и которые с детства умиляли его вольную новгородскую душу…

– Так их, песьих детей, так, детушки! Не продавай воли новугородской!.. Крепче! Крепче!

Мужики одолевали. Там, где недавно богатырь рыбник махал на все стороны тяглецом, уже не видно было этого богатыря: осиливаемый «вечниками», которые цеплялись за него, как собаки за раненого медведя, он сгреб разом троих мужиков и повалился с ними на землю, другие бросились – кто на него, кто за него, тут же падали в общей свалке, сцепившись руками и ногами или таская друг друга за волосы, и катались клубками; на них лезли и падали третьи, на третьих четвертые, так что над рыбником и его жертвами образовалась целая гора-курган из вцепившихся друг в дружку борцов, тузивших друг друга по всей площади, постоянно путались потерянные в бою шапки, рукавицы, пояса; тут же краснели, чернели и рыжели на снегу лужи выпущенной из носов крови и клочки «брад честных»…

Но этого мало. У Господина Великого Новгорода, как и Древнего Рима, имелась своя Тарпейская скала – для сбрасыванья с нее всех провинившихся перед державным городом: такую Тарпейскую скалу в Новгороде заменял «великий мост», соединявший Софийскую сторону с Торговой, мост, с которого когда-то новгородцы свергнули в Волхов своего бога – идолище Перунище…

Этому богу с этого самого моста новгородцы постоянно приносили потом человеческие жертвы…

– С мосту злодеев! – кричали осилившие мужики.

– На мост! К Перунищу их!

– Волоки Упадыша! Он заварил кашу, он мутит Москвой.

За волосы, за руки, за ноги, избитые и окровавленные, волоклись уже некоторые жертвы державного гнева. Все повалило за этой страшной процессией, чтобы посмотреть, как будут «злодеев» сбрасывать с моста… Зрелище достолюбезное! Красота неизглаголанная!..

– Поволокли-поволокли детушки, фу-фу-фу! – радовался с колокольни «вечный» звонарь.

Вдруг раздался детский крик, от которого многие невольно вздрогнули:

– Мама! Мама! Батю волокут с мосту-у!..

В ту же минуту женщина, протискавшись сквозь толпу, стремительно бросилась на одного из влекомых к мосту, обхватила его руками да так и окоченела на нем.

– И меня с ним! И меня с ним! – безумно причитала она.

Но в это время толпы невольно шарахнулись в сторону. От моста, в середину озадаченных толпищ, подняв над головою большой черный крест, с ярко блиставшим на нем серебряным распятием, шел седой монашек. Льняные волосы его, выбивавшиеся из-под низенького черного клобучка, и такая же белая борода трепались ветром и, словно серебряные, сверкали на солнце. Он казался каким-то видением.

– Преподобный Зосима… Зосима-угодник! – прошел говор по площади, где все еще шло побоище.

Это был действительно Зосима соловецкий. Что-то внушительное и страшное виделось в его одинокой фигуре с распятием над головою.

– Детки мои! Народ православный! Что вы делаете? Опамятуйтеся, православные! Не губите души христьянския! Не губите града Святой Софии Премудрости Божия! Почто вы котораетеся и ратитеся? Почто брат на брата распаляете сердца ваша?.. Убейте меня, грешного, меня сверзите с Великого мосту, токмо град свой и души свои не губите…

Толпа оцепенела на месте. «Самодержавный мужик-вечник», превратившийся было в зверя… монашка с крестом испугался!

– Ко мне, детки!.. Кланяйтеся Распятому за ны – его молите, да пощадит град ваш… Кланяйтеся знамению сему!

И он осенял крестом испуганные толпы направо и налево… Новгородцы падали ниц и крестились… Буря мгновенно утихла…

– Эхма!.. Не дал доглядеть до конца, – ворчал звонарь, спускаясь с колокольни.

Глава V
«Бес в ребре» у Марфы-посадницы

«Самодержавный мужик» осилил сторонников московской руки. Господин Великий Новгород постановил, а на том и пригороды стали, чтоб от московского князя отстать, крестное целованье к нему сломать, как и сам он его «ежегод» сламливал и топтал под нозе, а к великому князю литовскому и королю польскому Казимиру пристать и договор с ним учинить навеки нерушимо…

– Уж таку-ту грамотку отодрал наш вечной дьяк королю Коземиру, таку отодрал, что и-и-и! – хвастались худые мужики-вечники, шатаясь кучами по торгу, задирая торговых людей, да рядских молодцов, да рыбников и зарясь на их добро.

– Да, братцы, на нашей улице нониче праздник.

– Масленица, брательники мои, широкая Масленица! Эх-ну-жги-поджигай-говори!

– Не все коту масляница – будет и Великий пост, – огрызались рядские.

Действительно, на том же бурном вече, по усмирении преподобным Зосимою волнения, вечным дьяком составлена была договорная грамота о союзе с Казимиром и вычитана перед народом, который из всей грамоты понял только одно, им же самим сочиненное заключение, – что с этой поры Москве уже не «черной куны»49 и никакой дани и пошлины не платит и всякого московского человека можно в рыло, по салазкам и под «микитки»…

– Можно и московским тивунам нониче в зубы…

– Знамо – на то она грамота!

С грамотою этою Господин Великий Новгород отправил к Казимиру посольство – Афонасья Афонасьича, бывшего посадника, Дмитрия Борецкого, старшего сына Марфы, и от всех пяти новгородских концов по житому человеку.

Ввиду всех этих обстоятельств мужики-вечники совсем размечтались. Поводом к мечтаниям служили приехавшие с князем Михайлом Олельковичем «хохлы» – княжеская дружина, состоявшая из киевлян. Все это был народ рослый, черноусый, чернобровый и «весь наголо черномаз гораздо». Они были одеты пестро, в цветное платье, в цветные сапоги, высокие шапки с красными верхами и широчайшие штаны горели как жар. Новгородские бабы были без ума от этих статных гостей, а мужики так совсем перебесились от заманчивых россказней этих хохлатых молодцов. Приезжие молодцы рассказывали, что в их киевской стороне совсем нет мужиков, а есть только одни «чоловики» и «вте» ходят у них так, как вот они, дружинники, – нарядно, цветно и «гарно».

На основании этих россказней худые мужики-вечники возмечтали, что и они теперь, «за королем Коземиром», будут все такими же молодцами: как эти «хохлы», будут ходить в цветном платье и ничего – «ровно-таки ничевошеньки не делать».

– Уж и конь у меня будет, братцы! Из ушей дым, из ноздрей полымя…

– А я соби, братцы, шапку справлю – во каку!.. Со Святую Софию!

Марфа-посадница торжествовала. Ее любимец сынок, красавец Митрюша, был отправлен к королю Казимиру чуть не во главе посольства…

– Млад-млад вьюнош, а поди-на – посольство правит!.. – говорила она своей закадычной «другине» боярыне Настасье Григоровичевой, с которою они когда-то в девках вместе гуливали, а потом, уже и замужем, отай от своих старых, постылых муженьков, с мил-сердечными дружками возжались. – Во каков мой сынок, мое чадо милое!

– А все по теби честь, по матушке, – поясняла ей другиня Настасья. – Ты у нас сокол.

– Какой!.. Ворона старая.

– Не говори… Вон на тебя как тот хохлач свои воловьи буркалы пялит.

– Какой хохлач?.. – вспыхнула Марфа.

– То-то… тихоня… Себе на уме.

– Ах, Настенька, что ты! Не вем, что говоришь.

– Ну-ну, полно-ка… А для кого брови вывела да подсурмилась?

– Что ты! Что ты!.. Для кого?

– А князь-то на что?.. Олелькович.

Марфа еще более загорелась:

– Стара я уж… бабушка.

– Стара-стара, а молодуху за пояс заткнешь.

Как ни старалась скромничать продувная посадница, однако слова приятельницы, видимо, нравились ей. Это была женщина честолюбивая, привыкшая помыкать всеми. Перебалованная с детства у своих родителей еще, как холеное, «дроченое дитя», которое не иначе кушало белые крупитчатые калачи, как только тогда, когда мать и нянюшка, души не чаявшие в своей Марфуточке, уверяли свое «золотое чадушко», что калачик «отнят у заиньки серенького», которое пило молочко только от «коровушки – золотые рога» и спало в своей раззолоченной «зыбочке» тогда только, когда ее убаюкивал и качал какой-то сказочный «котик – серебряны лапки», – потом перебалованная в молодости своею красотой, на которую «ветер дохнуть не смел», а добрые молодцы от этой красоты становились «аки исступленные», перебалованная затем посадником Исачком, за которого она вышла из тщеславия и который «с рук ее не спускал, словно золот перстень», но которым она помыкала, как старою костригою в трепалке50; избалованная, наконец, всем Новгородом, льстившим ее красоте, богатству и посадничеству, – Марфа обезумела: Марфе был, что называется, черт не брат! Что-то забрала она себе в свою безумную, с «долгим волосом» голову…

– Уж попомни мое слово: быть тебе княгинею… – настаивала приятельница.

– И точно: княгинею новгородскою и киевскою!

– Почто, милая, киевскою?

– А как же?.. Он, хохлач-то, будет киевским князем, а я с ним…

И Марфа задумалась. Лицо ее, все еще красивое, приняло разом мрачное выражение. Она сжала свои пухлые руки и досадливо хрустнула пальцами:

– Что уж и молоть безлепично!.. Я вить давно и сорокоуст справила.

– По ком, Марфуша? – удивилась Настасья.

– По соби, мать моя.

– Как «по соби»?.. Я не разумею тебя.

– Да мне давно сорок стукнуло… А сорок лет – бабий век!

– Токмо не про тебя сие сказано.

Приятельницы сидели в известном уже нам «чюдном», по выражению летописца, доме Борецких, что стоял на Побережье в Неревском конце и действительно изумлял всех своим великолепием.

Марфа то и дело поглядывала своими черными, с большими белками глазами то в зеркало – медный, гладко отполированный круг на ножке, стоявший на угольном ставце, – то в окно, из которого открывался вид на Волхов. Там шли святочные игрища: ребятишки Господина Великого Новгорода катались на коньках, на лыжах и на салазках, изображая из себя то «ушкуйников», то дружину Васьки Буслаева51, а парни и девки – золотая молодежь новгородская – просто веселилась. Или, по словам строгого старца Памфила, игумена Елизаровой пустыни, «чинили идольское служение, скверное возмятение и возбешение: и в бубны и в сопели играние, и струнное гудение, и всякие неподобные игры сатанинские, плескание руками и ногами, плясание и неприязнен клич – бесовские песни; жены же и девы – и главами кивание и хребти вихляние…»

Такая-то картина представлялась глазам Марфы, когда взор ее из комнаты, где она сидела с своей другиней, переносился на Волхов, ровная, льдистая поверхность коего вся покрыта была цветными массами. Словно бы живой сад, полный цветов, вырос и двигался по льду и по белому снегу… Милая, давно знакомая картина, но теперь почему-то хватавшая за сердце, заставлявшая вздыхать и хмуриться. Картина эта напоминала ей ее молодость, когда и она могла совершать это «кумирское празднование», греховное, «сатанинское», но тем более для сердца сладостное… А теперь уж ни «главою кивание», ни «хребтом вихляние» – не к лицу ей; а если что и осталось еще, так разве «очами намизание» – вон как эта Настя говорит, будто бы она своими красивыми очами заигрывает с «воловьими буркалами» этого хохлача князя…

– Ах, скоморохи! Смотри, Марфуша, в каких они харях! И гусли у них, и бубны, и сопели и свистели разны…

– Вижу. То знамые мне околоточные гудошники.

– Знаю и я их… Еще нам ономедни действо они творили, как гостьище Терентьище у своей молодой жены недуг палкой выгонял… А недуг-то испужался и без портов в окно высигнул.

Приятельницы переглянулись и засмеялись – молодость вспомнили…

В это время в комнату вбежал хорошенький черноглазенький мальчик лет пяти-шести. На нем была соболья боярская шапочка с голубым верхом, бархатная шубка – «мятелька», опушенная соболем же, голубые сафьянные сапожки и зеленые рукавички. Розовые щечки его горели от мороза, а черные как смоль волосы, подрезанные скобой на лбу, выбивались из-под шапочки и кудряшками вились у розовых ушей. За собою мальчик тащил раззолоченные сусальным золотом салазки с резным на передке коньком.

– Баба-баба, пусти меня на Волхов, – бросился мальчик к Марфе.

– Что ты, дурачок?.. Почто на Волхов? – ласково улыбнулась посадница, надвигая ребенку шапку плотнее.

– С робятками катацца… Пусти, баба.

– Со смердьими-ту дитьми? Ни-ни!

– Ниту, баба, – не со смердьими – с боярскими… Вася-посаднич… Гавря-тысячков… Пусти!

– Добро – иди, да токмо с челядью…

Мальчик убежал, стуча по полу салазками.

– Весь в тебя – огонь малец, – улыбнулась гостья.

– В отца… в Митю… блажной.

Скоро приятельницы увидели в окно, как этот «блажной» внучок Марфы уже летел на своих раззолоченных салазках вдоль берега Волхова. Три дюжих парня, словно тройка коней, держась за веревки, бежали вскачь и звенели бубенчиками, наподобие пристяжных, откидывая головы направо и налево, а парень в корню даже ржал по-лошадиному. Маленький боярчонок вошел в роль кучера и усердно хлестал по спинам своих коней шелковым кнутиком. За ним поспешали с своими салазками «Вася-посаднич» да «Гавря-тысячков».

– А вон и сам легок на помине.

– Кто, Настенька? – встрепенулась Марфа.

– Да твой-то…

– Что ты, Настенька… Кто?

– Хохлач-то чумазый…

– А-ах, уж и мой!

Действительно, в это время мимо окон, где сидела Марфа с своею гостьею, проезжал на статном вороном коне князь Михайло Олелькович. Он был необыкновенно картинен в своем литовском, скорее киевском одеянии: зеленый зипун с позументами на груди, верхний опашень с откидными рукавами, с красной подбойкой и с красным откидным воротом; на голове – серая барашковая шапка с красным колпаком наверху, сдвинутая набекрень. За ним ехали два вершника в таких же почти одеждах, но попроще, зато в широчайших, желтых, как цветущий подсолнух, штанах.

Проезжая мимо дома Борецких, князь глядел на окна этого дома, и, увидав в одном из них женские лица, снял шапку и поклонился. Поклонились и ему в окне.

– Ишь буркалищи запущает. Ух!

– Это на тебя, Настенька, – отшутилась Марфа.

– Сказывай! На меня-то, курносату репу…

Белобрысая и весноватая приятельница Марфы была действительно неказиста. Но зато богата: всякий раз, как московский великий князь Иван Васильевич навещал свою отчину, Великий Новгород, он непременно гащивал либо у Марфы Борецкой, либо у Настасьи Григоровичевой, у «курносой репы».

– А скажи мне на милость, Марфуша, – обратилась Настасья к своей приятельнице, когда статная фигура Олельковича скрылась из глаз, – я вот никоим способом в толк не возьму – за коим дедом мы с Литвой путаться на вече постановили, с оным королем, с Коземиром? Вопрошала я о том муженька своего, как он от нашево конца в посольство с твоим Митей к Коземиру посылан был, – так одна от нево отповедь: «Ты, – говорит, – баба дура…»

Марфа добродушно улыбнулась простоте приятельницы, которая не отличалась и умом, а была зато добруха.

– Да как тебе сказать, Настенька, – заговорила она, подумав. – Московское-то чадушко, Иванушко князь, недоброе на нас, на волю новгородскую, умыслил – охолопить нас в уме имеет. Так мы от него, аки голубица от коршуна, к королю под крыло хоронимся, токмо воли своей ему не продаем и себя в грамоте выгораживаем: ни медов ему не варим, как московским князьям дозде варивали, ни даров ему не даем, ни мыта княженецкого, а токмодеи послам и гостям нашим путь чист по литовской земле, литовским – путь чист по новгородской.

– А как же, милая, о латынстве люди сказывают?

– То они сказывают безлепично, своею дуростию.

– А про черный бор сказывали?

– Что ж черный бор! Бор-ту единожды соберем, как и всегда так поводилось, а черную куну будут платить королю токмо порубежные волости – ржевски да великолуцки.

– Так. А хохлач-то почто сидит на Ярославове дворище?

– Он княж наместник, и суд ему токмо судить на владычнем дворе52 заодно с посадником. А в суды тысячково и влыдычни и монастырски – ему не вступать.

– Так-так… Спасибо. Вот и я знаю топерево. А то на: «дура» да «дура»…

В это время на улице под самыми окнами показались скоморохи. Их было человек семь. Некоторые из них были в «харях» и выделывали разные характерные телодвижения, неистово играя и дудя на сопелях, дудах и свистелях.

В то же время в комнату, но уже без салазок, влетел счастливый и раскрасневшийся внучек Марфы, да так и повис на ее подоле.

– Баба, баба! Пусти в хоромы гостьище Терентьище! – просил он, умоляюще глядя на бабку.

– Полно, дурачок…

– Пусти! Пусти, баба!

– И то пусти, Марфушка, – присоединилась со своей просьбой и гостья. – Я так люблю скоморохов – таково хорошо они действа показывают.

– Баба! Бабуся! Пусти!

– Ну ино пусть войдут…

Скоморохи не заставили себя ждать. Уже скоро Исачко – так звали внучка Марфы-посадницы в честь деда, Исаака Борецкого, – опять влетел в палату, а за ним, с поклонами, кривляньями и разными мимическими ужимками, вошли скоморохи… Один из них, с длинною мочальною бородой, изображал подслеповатого и тугого на ухо старика – «гостя Терентьища», у которого на поясе висела большая калита. Рядом с ним жеманно выступал молодой краснощекий парень, одетый бабою. «Баба» была набелена и насурмлена, неистово закатывала глаза под лоб, показывая, что она «очами намизает» – глазками стреляет… Изображалась молодая жена гостя Терентьища – полнотелая Авдотья Ивановна.

При виде этой пары добродушная и простоватая приятельница Марфы так и покатилась со смеху, хватаясь пухлыми руками за свой почтенных размеров живот.

– Ох! Умру!.. – качалась она всем телом.

Другие скоморохи также старались поддержать свою репутацию – «людей веселых и вежливых», «скоморохов очестливых» – и тоже кривлялись с достаточным усердием. Говорили они большею частью прибаутками и притчами, так, чтобы выходило и «ладно», и «складно», и ушам «не зазорно».

– Жил-был в Новгороде, в красной слободе Юрьевской, честной гость Терентьище, – тараторил один краснобай, подмигивая льняной бороде, – муж богатый, ума палата…

Льняная борода охорашивалась и кланялась:

– Прошу любить и жаловать, вдова честная…

– И была у нево жена молодая, приветливая, шея лебедина, брови соболины…

«Молодая Авдотья Ивановна» жеманно кланялась – «хребтом вихляла, очами намизала», аркучи тако:

– И меня, младу, прошу в милости держать…

Потом Авдотья Ивановна стала охать, хвататься за сердце, за голову…

– Что с тобой, моя женушка милая? – участливо спрашивал старый муж.

– Ох, мой муженек Терентьище! Неможется мне, нездоровится…

 
Расходился недуг в голове,
Разыгрался утин в хребете,
Подступил недуг к сердечушку…
 

– Ах, моя милая! Чем мне помочь тебе?

– Ох-ох, зови волхвов ко мне, зови кудесницу…

Старый муж заметался и вместе с некоторыми из скоморохов ушел в сени, а оставшийся с Авдотьею Ивановною молодой «прелестник» стал весьма откровенно «изгонять из нея недуг» – обнимать и миловать…

Настасья Григоровичева и юный Исачко заливались веселым смехом, глядя на игру скоморохов…

Вдруг, по ходу действа, в сенях послышались голоса:

– Калики перехожие53 идут… Калики!

«Прелестник», испугавшись этих голосов, заметался и спрятался под лавку, покрытую ковром. В палату вошли теперь – в виде «калик перехожих…» Один из калик, самый дюжий, тащил на спине огромный мешок, в котором что-то шевелилось, и положил мешок на пол у порога.

– Здравствуй, матушка Авдотья Ивановна! – кланялись «калики».

– Здравия желаю вам, калики перехожие! – отвечала Терентьиха. – Не встречали ли вы моего муженька, гостя Терентьища?

– Сустрели, матушка: приказал он тебе долго жить… Лежит он в поле мертвый, а вороны клюют его тело белое.

Запрыгала и забила в ладоши от радости Терентьиха.

– Ах, спасибо вам, калики перехожие, за добрую весточку!.. А сыграйте-ко про моево муже старово, постылово веселую песенку, а я, млада, на радостях скакать-плясать буду…

Заиграли и задудели скоморохи. Пошла Терентьиха выплясывать, приговаривая:

 
Умер, умер Терентьище!
Околел постылый муж!..
 

Вдруг из мешка выскакивает сам Терентьище с дубиною и бросается на жену. Жена взвизгивает и падает на пол. Терентьище бросается на ее «прелестника», которого ноги торчали из-под лавки…

– А! Вот где твой недуг! Вон куда утин забрался!

И пошла писать дубинка по спине «недуга»… «Недуг» выскакивает из-под лавки и бежит вон, Терентьище за ним…

Кругом хохот… Маленький Исачко плещет от радости в ладоши.

Вдруг в дверях показывается – и кто же! – сам князь Михайло Олелькович…

Марфа так и побагровела от неожиданности и стыда… «Ах, сором какой! Сором!..»

47.Автор сравнивает яростную Марфу-посадницу с Марфой, женой мироносицей, вместе с другими женщинами (Марией Магдалиной, Марией Клеоповой, Саломией, Иоанной, Марией), несших миро (священное масло), чтобы предать мертвого Христа обряду миропомазания.
48.Крестьянина из подгороднего, на Ильмене, села Пидбляны.
49.Ч е р н а я к у н а – вид обложения, взимаемого московским князем.
50.К о с т р и г а (кострика) – жесткая кора льна или конопли, остающаяся после их трепания и чесания как нежелательная, – на удалении этой кострики построен автором образ.
51.У ш к у й н и к и – от названия новгородской ладьи – ушкуй; на ушкуях новгородские, обычно из молодежи, дружины совершали грабительские походы на Низ – на Волгу. Васька Буслаев – герой одноименной новгородской былины – был олицетворением ушкуйничества.
52.Здесь некоторая неточность: в «князи» себе Новгород волен был до середины XV в. позвать даже из Литвы, как, например, называемый здесь Михайло Олелькович был лишь «служилым» князем (служащим Новгороду), но не наместником в Новгороде князя киевского (а тогда бы это означало и – великого князя Литвы).
53.Убогие «Христовы странники». Часто им приписывалась чудесная сила, о которой говорится, например, в былине об исцелении Ильи Муромца, просидевшего тридцать три года сиднем и ставшего благодаря каликам богатырем.
Yaş sınırı:
12+
Litres'teki yayın tarihi:
21 ocak 2018
Yazıldığı tarih:
1882
Hacim:
380 s. 1 illüstrasyon
ISBN:
978-5-486-02270-8
Telif hakkı:
Public Domain
İndirme biçimi:
azw3, epub, fb2, fb3, html, ios.epub, pdf, txt, zip

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu