Kitabı oku: «Любовь перевернет страницу», sayfa 18
– Ты смотришь так, будто ждешь, что я что-то скажу, – проговорил Юн-Со.
Я покачал головой:
– Ничего не нужно говорить. Достаточно того, чтобы ты был рядом всю мою жизнь.
– Если хочешь, чтобы я был рядом всю жизнь, тебе придется сделать мне
предложение руки и сердца.
– А у меня была такая высокая мысль… – поморщился я. – Но если подумать, не ловкий ли это трюк со твоей стороны: вот так невзначай позвать меня под венец?
На этот раз поморщился Юн-Со:
– Твоя привычка играть словами станет препятствием нашей мирной совместной жизни.
– С писателем мирной совместной жизни не жди, а уж с актером подавно. А если серьезно: ты женат?
Юн-Со ответил: нет.
– Но у тебя же есть кто-то на примете, ведь так?
– Есть человек, с которым мы многое прожили вместе, но мы недавно разошлись.
– И все же ты сказал «есть».
– Твоя привычка играть со словами точно ни к чему хорошему не приведет.
– «Есть» и «был» – два разных слова. Ты сам выбрал первое, а я лишь внимательно слушал.
Такие люди как Юн-Со тоже переживают расставания. А я и позабыл, что иногда мы намеренно поворачиваемся к другим боком, чтобы ураганный ветер, разыгравшийся внутри нас, не дул на них. Может быть, пока я отшучивался, Юн-Со, как и я, смирялся с жизнью, в которой засыпать придется одному, просыпаться – тоже, посуду покупать не парную, а по штукам, и пусть, может, не навсегда, но на какое-то время. Пока я проводил собственные спасательные операции, в других местах случались природные катаклизмы не меньшего масштаба. Как просто быть эгоистом, для этого и делать ничего не нужно.
Я вдруг приподнялся так резко, что ремень безопасности впился мне в левое ребро, перебив дыхание.
– У меня идея, – я покашлял. – Не будем сегодня ложиться спать, как в день нашего знакомства. Проведем всю ночь в шумных барах! Поболтаем по душам, отойдем от увиденного… Мы встретим новый день вместе с просыпающимся солнцем, но не как мы, а как новые мы, которые знают друг о друге уже больше, чем мы старые.
Юн-Со даже сбавил газ, украдкой на меня посмотрел.
– Я и сам запутался в том, что сказал. Но мысль у меня была очень философская, хотелось бы донести ее до тебя.
– Пока я понял только то, что ты предлагаешь напиться.
– Не своди все к базовым потребностям.
Я уставился в окно и протянул:
– Хочется веселья…
– Тогда надо ехать в единственный для этого город – туда, где можно повеселиться, даже когда просто сидишь на скамейке.
Я вопросительно посмотрел на друга.
– В Тель-Авив, конечно.
– Мы можем поехать туда прямо сейчас?
– А почему нет?
– Ладно, но мы не будем сидеть на скамейке – оставим это занятие для дней, когда состаримся.
Юн-Со наконец-то улыбнулся, а я напустил на себя серьезный вид и добавил:
– Я найду нам подходящее место. Что тебе больше по душе – там, где надо перекрикивать разрывающую уши музыку или самому разрывать танцпол?
– Там, где поменьше людей.
Услышав это, я проявил всю выразительность мышц своего лица. Но из уважения к моему другу и раз уж я сам спросил его об этом, расслабился и только лишь сказал:
– Ну а как тогда нам, по-твоему, веселиться?
– А разве нас самих для этого недостаточно?
Обреченно откинувшись на сиденье, я в очередной раз подивился простой человеческой мудрости. И правда, ценность жизни в том, что тебе может быть весело и наедине с собой. Размышления, ощущения, мечтания – если они добрые и стремительные, желание встречать новый день рождается само. Я был благодарен Юн-Со за то, что из всех незнакомцев Иерусалима он в тот утро нашей встречи выбрал меня. Мы общались тем, что был для нас общим. Да, жизни у нас и правда отличались, но не такими уж мы были и разными внутри. Люди, которые встречаются внезапно, часто несут в своих руках небольшой подарок, который кто-то сам не решился нам вручить. В настоящей дружбе, как и в любых настоящих чувствах, время не играет никакого значения. Близость подступает с каждым словом и жестом, и даже один недолгий разговор может связать людей крепче, чем годы жизни по соседству.
Небо затемнилось, и наше шоссе потянулось к большое луне. Мы выехали в Тель-Авив, и я сразу узнал его по огням.
Когда мы остановили машину на одной из улиц, я, вылезая из нее, вдруг осознал страшную вещь:
– Мы же не сможем больше сесть за руль!
– Думаешь, этот вечер закончится настолько трагически?
– Нет, я не об этом. Ты же не сядешь за руль с нетрезвом виде?
– Нет, потому что я не буду пить алкоголь.
Я остановился и на этот раз мои мышцы лица напряглись так, что я сам уже не верил, что они смогут принять былую форму:
– Ты шутишь?
– Вовсе нет, – ответил Юн-Со радостно. Ему правда было радостно. – У меня аллергия на алкоголь.
Он прошел мимо меня вперед, я же так и остался стоять на месте с открытым ртом, пытаясь принять действительность.
– Почему раньше не сказал? Я бы не стал выдвигать сегодняшнее предложение, а лучше бы пригласил тебя на завтрашний утренник.
– Не хотел портить тебе настрой.
– Но какой смысл, если он все равно испорчен? Зачем идти в бар, если один из нас не пьет? – я поравнялся с Юн-Со и устремил в пространство перед собой тоскливый взгляд.
– Ты заскучаешь, там все будут веселиться.
– Но мне нравится смотреть на людей, которые заняты делом.
Я убежден, что люди, которые любят других людей, сами того не осознавая, присматривают за ними, за этими другими. Они могут быть для них незнакомцами, они могут встретиться им лишь мимолетно, но это не мешает делу. Меня всегда впечатляло такое в моей сестре Томе и в моей жене Вере. Они обе ворчали, что «с людьми тяжело», что «если есть люди – хлопот не оберешься», что «людей вообще невозможно любить», и тем не менее продолжали взаимодействовать с ними. Думаю, что и ворчали они от того, что слишком уж слишком близко к сердцу допускали встречных. Так уж вышло, что тем летом я познакомился с еще одним таким «любвеобильным» – сам Юн-Со прятался от толп, которые могли бы узнать его, но рвался быть с ними рядом. Его профессия подтверждала это: он стоял в центре сцены, у всех на виду, его лицо показывали крупным планом, и все же он был не уловим – вел образ жизни обычного почитаемого многими дарителя искусства – прятался за темной кепкой, опускал взгляд вниз, незаметно шагал по полупустым улицам. Думаю, он и в чужие страны ездил за тем лишь, чтобы быть ближе к простым людям. В своей ему сложно было гармонично слиться голосом с городским пением – слишком уж он был очевиден многим, но существовали такие места, откуда он мог позволить себе просто наблюдать, как бы проверять: все ли у людей хорошо. Я не умел так любить, я прятался и избегал других стороной, но мне бы тоже очень хотелось обладать способностью Веры, Томы и Юн-Со.
Тихонько, невзначай, присматривать друг за другом – за человеком себе подобным – не это ли спасение от всех невзгод, что описывается в книгах верующих, что вдохновляет возводить длинные музеи, рассказывающие о смерти? Идешь себе по улице, ни о чем не подозреваешь, а навстречу идут другие люди; они – не враги тебе, они – добрые часовые. И нет больше недовольно ответившего на твой звонок представителя организации, с которой ты связался, нет больше попутчика в метро, злостно толкнувшего тебя в спину, когда ты слегка замедлил шаг, нет больше взрослого, который тебе ребенку убедительно выдаст: «У тебя не получится. Это никому не нужно. Ты еще слишком мал, чтобы быть таким самоуверенным!»
Мы свернули на широкую улицу, где звуки машин и велосипедов, голоса и смех, музыка перекрывали полосы света, льющиеся из открытых окон и не успевающих закрыться дверей. Над столиками, выставленными на тротуарах, поднимались и шипели звонкие бокалы, к носу тянулись запахи только что приготовленной еды и сладкие ароматы духов.
Все смешалось – спины и лица – это был вихрь живых, наполненных звенящей энергией людей.
Я не умел любить людей, как другие, но я хотел научиться этому. И я понимал, откуда бралась та любовь. Когда нас не обижают, когда нам не угрожают, когда нам просто позволяют быть, не более, мы – хорошие существа. К таким легко проникнуться теплыми чувствами, как к детям, которых по-настоящему оберегали, а потому они еще не утратили способность видеть мир особенным: заводы для них – фабрики облаков, а лужи – возможность посоревноваться с друзьями, у кого подошва быстрее промокнет.
Мы кочевали из одного заведения в другое, ныряли в них, как в морские волны. Когда на часы уже было страшно посмотреть, мы простились с оживленными районами и вышли к тихой набережной.
– Хорошо быть обычным человеком, – сказал Юн-Со, всматриваясь в море, утонувшее в объятиях темного неба. Даже почти неслышными шагами мы нарушали их уединение, вторгались в их неразрывную любовную связь.
– Как бы ты не старался, обычным тебе быть не удается, – ответил я, положив руку ему на плечо.
Я был бы рад иметь в жизни больше таких людей, но с меня было довольно – трое тех, кто учит тебя тому, каким сильные чувства могут вырываться из души, уже слишком много.
– Давай сядем и просто подумаем, – сказал я, завидев пустующую скамейку, обращенную к пляжу.
– Подумаем о чем?
– О том, как хорошо просто сесть и подумать.
На это мое мудрое замечание Юн-Со не стал ничего отвечать – наверное, чтобы подольше насладиться его многозначительностью. Мы сели лицом к темноте. Словно экран, который вот-вот покажет нам интересное кино, она ширилась перед нами.
– Я знаю это место, – сказал я, проводя рукой вокруг себя. – Днем здесь всегда полно народу. В воде плещутся дети, взрослые, собаки. Каким разным может быть одно и тоже. И разные эмоции вызывать. Сейчас я уже и позабыл о музее – кажется, что прошло много лет с тех пор, как мы побывали там.
– Не много надо для того, чтобы забыться.
Я усмехнулся. Ведь это было не так. До моего отъезда в Россию оставалось четыре дня. До нашего расставания с Юн-Со всего несколько часов. Каждый, простившись друг с другом, должен был выйти на свою дорогу, оставляющую позади ту набережную Тель-Авива, те песчаные холмы Израиля. Я не знал, удалось мне хоть немного стать смелее, чтобы снять с себя оковы прошлого, в которые я сам себя заключил, и позволить себе быть свободным. Не знал, возымел ли я достаточно решительности, чтобы перевернуть страницу, на которой уже не было места писать. Меня бывало спрашивали: «А не пугает белый лист?» Я отмахивался и отвечал: «Нет». Но умалчивал: это не значит, что страх не одолевает.
Пугает не пустота белого листа, а слова, в которых должен наконец признаться. И все же в жизни писателя неизменно наступает момент, когда единственное, что он может делать – это писать; когда не писать – это единственное, что он не может. Наверное, только тогда ему самому про себя позволено сказать: «Да, я – писатель». Я вытянул руку перед собой и сжал пальцы в кулак, ногти вонзились в кожу – все, что я почувствовал, но в голове стучала мысль: это не значило, что в моих руках ничего не было.
– Скоро мы расстанемся и, может, никогда снова не увидим друг друга, – сказал я.
– Кто знает… Но каждому нужно вернуться к привычной жизни.
– Я к привычной жизни точно не вернусь.
– Хорошо, когда есть такой выбор.
– Не то, чтобы у меня есть выбор. Но я не хочу быть причиной чьих-то страданий. Как думаешь, можно жить так, чтобы никому не делать больно?
Юн-Со задумался:
– Включая себя самого?
– Об этом я не подумал.
– Думаю, есть три варианта – или никогда не причинять боль другим, или никогда не причинять боль самому себе, или просто позволить себе по-настоящему жить, а боль – часть жизни.
Вдруг посветлело – из-за небесной завесы вышла луна. Ее сияние пробороздило морскую поверхность, выдав нам присутствие моря у наших ног. Вот так, наверное, и боль освещает наши души для дальнейших поступков, обнажая их собою. Это был романтичный вид – мы с Юн-Со попали туда по ошибке, заняли чье-то место. Вместо нас на той скамье должны были оказаться двое искренне влюбленных друга в друга людей, застывших в трепетном ожидании перед тем ночным экраном, который вот-вот зажегся бы и погрузил их в волшебный, не похожий на привычные будни мир. Я был бы рад, если бы не я там сидел, а эти двое.
– Невольно думаешь о любви, – сказал я. – Ты скучаешь по тому, кто был тебе дорог?
Юн-Со помолчал, прислушиваясь к своему ответу.
– Если скучать – значит грустить, потому что этого человека нет рядом, то нет, не скучаю. Но если скучать – это невзначай вспоминать, что этот человек где-то есть, то да, наверное, можно сказать, что я немного по нему скучаю.
– Вот так всегда – за простым словом каждый прячет что-то свое. Да и слово «любовь», наверное, у всех имеет разные оттенки смыслов.
– Думаешь, ты много знаешь о любви?
Вопрос прозвучал так, что я подумал, мы говорили об обычных навыках – об умении боксировать или вкусно готовить. Кажется, мы иногда возвышаем любовь над другими понятиями, но может же быть, что она – такое же обычно дело, как и все остальное.
– Что сказать… Наверное, много, но недостаточно. Недостаточно, чтобы спокойной умереть. Ну а ты?
– Очень немного, но достаточно, чтобы сказать, что я готов умереть спокойно.
– Не знаю, как ты, но я всегда думал, что у меня еще есть время научиться любить других как надо. Но не мой – твой темп поспевает за темпом остального мира. Надо было бежать быстрее.
– Гонка ни к чему хорошему бы тебя не привела, – уверенно сказал Юн-Со. – Просто твое время еще не пришло. Однажды ты осознаешь, что уже умеешь любить так, как всегда этого хотел. Ничего вроде бы сильно не изменится, но появятся те, с кем любить «как надо» станет просто.
– Уж очень бы хотелось поверить тебе.
– Кто бы что ни сказал – когда дело касается любви, лучше верь только себе.
Я посмотрел на своего друга. На его лице в такт теперь уже хорошо различимым морским волнам раскачивалась улыбка. Занимали мы чье-то место или нет, но мы с Юн-Со все же были неотъемлемой деталью всего, что окружало нас тогда, как и любой другой проходящий. Если человек все еще существует, значит, в жизни его есть еще некий смысл.
Хорошо бы, если каждый помнил об этом; помнил, что каждую секунду он для чего-то или для кого-то ценен.
Эти восемь миллиардов миров… Каждый уникальный, каждый не похож на другой.
Обитая по соседству, они накладываются друг на друга, образуя что-то единое. Они борются за то, чтобы оставаться такими же неповторимыми, но все же отчаянно ищут тех, которые ну хоть чуточку на них похожи.
Думаю, что если однажды полюбишь кого-то по-настоящему, то уже никогда не сможет разлюбить его. Так и должно быть. Не обязательно быть рядом до конца, но дорожить до конца – в наших силах.
Я кое-как сам поднялся со скамейки, попытавшись убедить Юн-Со, что причина слабости в моих ногах отнюдь не в алкоголе, не в усталости. Однако настаивать иной раз не имеет смысла – пусть что-то нам запоминается лучше в виде легкой шутки. Если шарик мороженого выпадает вдруг из рожка – стоит иногда просто посмеяться неуклюжести и порадоваться, что не придется потом худеть. В конце концов, в руках ведь еще остается вафля. И даже если у тебя аллергия на мучное, не стоит сразу биться в истерике, можно просто протянуть руку и отдать эту вафлю тому, кто любит вкусно поесть. То, что творится в голове и на душе – конечно, не мороженое, но там всегда есть и горечь, и сладкое, и мы сами решаем, что именно показать стоящему рядом, как и что показать самому себе.
В Тель-Авиве разгорелось новое утро, когда мы с Юн-Со покинули отель, в котором пришлось заночевать, а потом и друг друга. Город несся навстречу новому, ну а мы… Может, и не совсем неслись; может, двигались и к не совсем новому, но все же повествование наше продолжалось.
Я дошел до автовокзала и остановился, чтобы попрощаться с Тель-Авивом. Города, в которых я бывал, не изменились, но они немного изменили меня. Я пообещал себе, что воспоминания, которыми они меня одарили, будут радовать меня. Я передам эту радость другим, а те в свою очередь – еще кому-нибудь. И вот так одна страна, повинная лишь в том, что в ней слишком сильно греет солнце, запустит спираль хороших эмоций, которыми соприкасаются миры. И путь не все эти восемь миллиардов, а хотя бы два или три, или, если повезет, пять или шесть. Может, в этих мирах собственное маленькое солнце тоже засветит ярче, тоже станет греть сильнее.
Глава 15
Последний вечер в гостях у Поли и бабушки прошел в шумных сборах. Хотя мы с Томой начали собираться дня за два до отъезда, за несколько часов до того, как за нами должна была приехать машина, мы все еще впопыхах распихивали вещи по карманам.
Собаки беззаботно возились друг с другом на полу, не подозревая о скором расставании. Тома бросала на остающиеся в Израиле предметы молчаливые взгляды. А я бродил по квартире, любовно осматривая ее – за эти короткие два месяца она стала мне домом. Она укрыла меня от холода улиц моего города, комнат моей квартиры, пронизывающего насквозь, и подарила время, чтобы научиться любить жизнь. Я в последний раз вышел на гину. Кот, завидев меня, спрыгнул со стула и кинулся к моим ногам. Вытянутый кончик хвоста подрагивал, как будто махал. И я не мог понять, это он здоровался со мной или все же прощался.
Когда пришло время, мы надели обувь и встали у дверей. На этот раз я поплотнее завязал шнурки кроссовок – дорога была дальней. Мы с Томой простились с бабушкой, Полина помогла вынести чемоданы к лестнице. Те белые ступени мы вместе делили в дни, когда было страшно, тот порог мы вместе перешагивали в дни, когда было беззаботно и весело. Было уже поздно, но птицы все еще голосили.
Я увидел знакомое лицо – это был тот же мужчина, что вез нас два месяца назад.
Тогда все казалось иным, тогда в его машину садился другой я. Любое событие, даже самое маленькое, отдаляет на пару строк от того, кем мы были. Два месяца строк, абзацев и даже страниц – мне еще предстояло узнать, какая развязка ждала того Яна Сарангова, героя одной книги.
Сквозь воздух по-особому ярко простиралось море, оно хотело сказать мне что-то напрощанье.
Дернув за ручку машину, я плюхнулся на переднее сиденье и наскоро пристегнул себя ремнем, чтобы как можно скорее принять положение, в котором можно было достойно смириться с действительностью – это правда был последний мой миг в Израиле. Мне не очень хотелось возвращаться в Россию. Не успел я еще вдоволь насладиться свободой морского берега, теплотой дневного солнца, ароматом цветущих деревьев. Это был второй день осени, которая вскоре должна была охладить поверхность, но даже осенняя прохлада бы не смогла бы охладить жар тоскующего сердца.
Шоссе ярко горело огнями, хотелось прикрыть глаза, но я боялся упустить последнюю возможность полюбоваться видом из окна. Я прилег на сиденье и, повернув голову в бок, смотрел на свое отражение в окне.
Иногда мне трудно представить свое лицо. Живу с ним всю жизнь, а, закрыв глаза, теряюсь – каков я на самом деле? Я хорошо помнил черты лица своей Веры, родинку на носу, докуда доставали ресницы, когда она подкрашивала их коричневой тушью. Но вот себя я не мог так тщательно увидеть – что-то во мне постоянно менялось. Только я привыкал к одному своему отражению, как в зеркале на меня смотрел уже чуть другой я.
Внутренний мир человека виднеется на его лице. Так уж вышло, что мой внутренний мир редко оставался в покое, он постоянно искал чего-то. Я верил, что когда-нибудь обязательно найду для него то, чего ему так хотелось. И тогда я внимательно посмотрю на себя еще раз и запомню себя именно таким.
У аэропорта машина замедлила ход. Мы влились с неторопливый поток других путешественников, наши фары слились с фарами других освещающих себе темный путь. В небе завиднелись взлетающие самолеты, вдалеке мигал командно-диспетчерский пункт.
Именно там сидел человек, который должен быть вскоре дать разрешение взлететь и моему крылатому транспорту, и я мысленно передал ему привет.
Земля под ногами прогибалась и раскачивалась от колес чемоданов сильнее, чем ближе мы подходили к пункту, где Поля уже не могла сопровождать нас.
Людей было много, всех ждали свои приключения, свои пересадки. Я увидел девушку со спрятанным в прозрачный чехол свадебным платьем, мужчину с двумя пушистым похожими на рыжие шары собаками, на которых Марс грозно зарычал, молодежь со музыкальными инструментами за спиной. Мое очередное утро должно было наступить уже в России, вдали от тех лиц.
Поля пожелала нам удачи, пообещала, что скоро увидимся, и покинула нас. Тома в ответ недоверчиво хмыкнула. Я увидел опущенный взгляд сестры, подошел к ней ближе и обнял. Она была выше меня, сильнее меня, старше меня, взрослее меня, но когда я замечал, как из-за грусти веки ее опускались, а губы сжимались, мне казалось, что передо мной стояла маленькая девочка. Тогда я жалел, что я не старший ее брат, а младший. Брат и сестра – одно только сочетание этих двух слов уже связывает. Быть братом тоже нужно учиться. И пусть мне не всегда удавалось получить высокий балл за мои умения, я гордился, что в тот день именно я был рядом с Томой в ярко освещенном лампами аэропорте, среди разбегающихся к разным дверям людей.
Чем ближе время приближалось к вылету, тем тише становилось вокруг. Звуки обрамляли последние минуты, проведенные под небом Израиля. Вскоре мы с сестрой опустились на кресла самолета, а потом и вовсе покинули то небо. Уши у меня заложило, глаза ничего не различали в темноте за стеклом – ни солнца, ни звезд, ни луны. Я закрыл глаза и уснул. Помню, Тома будила меня, но я лишь отмахивался и снова засыпал. Когда мы снова коснулись твердой поверхности, рассвело. Я потянулся в кресле и выглянул в иллюминатор. Знакомый, но уже не такой привычный вид – я много раз бывал там, на взлетно-посадочной полосе Петербурга, но никогда не всматривался в детали.
Вместо пальм – осунувшееся от похолодевшей осенней ночи деревья, вместо густой травы – комья серой твердой земли. Вместо синего неба – затянутый кучными облаками бледно-голубой потолок. Это был мой дом, мой город, моя страна.
Выражение лица Томы говорило само за себя – она готова была развернуться и улететь обратно. Марс подрагивал, робко озирался по сторонам.
Мы с Томой вышли на улицу. Как в Израиле, нас никто не встречал. Воздух казался тяжелее, еще не выключенные фонари отдавали желтизной.
– Люди уже в куртках, – сказала Тома, поежившись.
– Не вериться, что еще несколько часов назад мы потели от жары, могли плескаться в волнах… Какие разные точки одной и той же планеты.
Тома предложила вызвать такси. К тому моменту, как машина за нами приехала, у меня онемели от холода руки, щеки покраснели; Марс продолжал трястись – из-за ветра, который пришелся ему не по нраву; и только Томе было тепло – она, улыбаясь, строчила сообщения Поле о том, что мы благополучно добрались.
– Давай сначала ко мне, ну… к родителям, точнее, – сказала она. – Заберешь свои вещи из моего чемодана, а потом уже поедешь домой.
– А родители где?
– Мама приедет через полчаса. Она предложила тебе дождаться ее. Хочет сходить пообедать и послушать рассказы о поездки.
Я тяжело вздохнул.
– Я хочу спать. Может, предложим ей пообедать завтра?
– Предложим. Но едва ли твое предложение она воспримет всерьез.
Мы сидели на заднем сиденье узкой машины, подпрыгивая на ямах. В городе ничего не изменилось, ничего не цепляло глаз. Я уже успел привыкнуть к краскам, перетекающим друг в друга по палитре. Бледные здания и оголенные деревья были им не вровень. Из путешествий всегда грустно возвращаться. Иногда я думал, что со мной что-то не так – людям свойственно скучать по родине, тянуться к родным краям, к стенам, где они выросли, к дорогам, по которым они бегали еще детьми. Но я не прирастал к местам, я прирастал к себе в тех местах. И когда мне было где-то хорошо, я грустил, покидая этого себя.
В России я давно не чувствовал себя лучше, чем в гостях. В последнее время было тяжело дышать – словно легкие кто-то сдавливал при слишком глубоком вдохе. Было тревожно смотреть по сторонам – словно кто-то всегда был наготове выключить свет. Было уныло провожать дни – словно жизнь вот-вот могла замереть в один из них, окончательно оставив тебя позади.
– Война в Израиле была такой громкой. А дома тихо, – сказала Тома, поглаживая высунувшего нос Марса. Ее голос угас в беспорядочном шуме проезжающих мимо машин.
– От этой тишины страшнее… Лучше бы по-честному громыхало, – ответил я, но не уверен, что сестра расслышала меня.
Оказавшись у дома, в котором прошли годы моей юности, я нехотя выполз из машины и размял ноги. Тома под непрекращающийся смех Поли снова заставила меня надеть компрессионные чулки, а у меня не было сил спорить с ней, поэтому я подчинился. Под подошвой кроссовок хрустели опавшие уже тронутые желтым листья рябины. Ягоды красными бусинами свисали с веток – отголоски лета, которого я в этом году не застал в своем городе, навеяли на меня тоску.
– Ну, идем? – сказала Тома. Она стояла с нашими чемоданами посреди дороги. Марс спрятался за ее ноги.
– А что, машина уже уехала? – задал я ничего не значащий вопрос, сам не зная почему.
Тома посмотрела на меня так, что я подумал: «Хорошо, что она сдержалась и не прокомментировала мою реплику».
– Достань-ка ключ из моего рюкзака, – сказала она уже у двери.
На третьем этаже перегорела лампа, но из-за больших окон было терпимо. В квартире нас встретил знакомый запах апельсинового масла, стеклянные баночки с которым были расставлены по полкам шкафов. Дома все была как прежде – с тех пор, как я покинул его в восемнадцать лет, уехав жить с Верой. Тогда восемнадцатилетний я, покидая дом, прощался с его потертыми обоями, облупившейся краской на подоконнике, расколотой пополам плиткой на полу кухни у стены и думал, что, став взрослым, подарю родителям новый, хороший дом. Я стал взрослым, но новый хороший дом так им и не подарил.
Взрослый я смотрел на все те несовершенства и не знал, а был ли у меня у самого дом. Дом – это место, куда хочется вернуться? Или место, где хорошо? Или место, где живут дорогие люди? Так вышло, что все это у меня было разбросано в разных точках пространства, и я правда больше не знал, куда именно пойти, говоря: «Пойду-ка я домой!» Мы с Томой расслабили чемоданы. Одежда все еще пахла морским воздухом, на шортах виднелись соленые разводы. Руками, обласканными горячим израильским солнцем, я хватал одну вещь за другой, пытаясь всем телом ощутить то же, что испытывал еще вчера, но тщетно.
В двери заскрипел ключ. Мы с Томой одновременно обернулись, когда на пороге показалась наша мама.
– Привет, дети! – сказала она, осматривая нас с головы до ног.
Тома подошла к ней, они обнялись. Не отходя от чемодана, я помахал рукой. Мама, наспех скинув обувь, ворвалась в комнату, уселась на диван и принялась расспрашивать. Ее выкрашенные в рыжий волосы подрагивали от каждого движения головы – она смотрела то на меня, то на Тому, улыбалась и охала.
– А поехали в кафе? – сказала она и резко встала.
– Может, завтра? Я планировал лечь спать и не вставать до утра, – провыл я.
– Время уже подходит к обеду, вы наверняка голодные. Быстро поедим, и я отвезу тебя домой.
Тома вопросительно на меня посмотрела. Я посмотрел на нее в ответ, а потом на маму: спорить было бессмысленно, да и долго.
В кафе нам предложили столик у окна. В начищенное стекло вонзились первые упавшие с неба капли, и впервые за три месяца я увидел дождь. Это был не тот летний дождь, что видели мы с Верой в последнюю нашу встречу – уже через мгновение крупные капли вливались в стекающие наискось струи, которые размывали даже силуэты домов напротив. Я стянул со спинки кресла красный плед и накинул его на плечи. Теплее не стало, но я хотя бы почувствовал себя уютнее.
– В Израиле ни разу не было дождя, – сказал я. – Там вообще бывают дожди?
– Бывают конечно. Там даже может быть даже и прохладно, Ян, – передразнила меня Тома.
– Может быть, там и бывает прохладно, но не думаю, что я бы там когда-нибудь по-настоящему замерз.
– А у нас точно нет израильских корней? – спросила Тома, повернувшись к маме.
Мама в ответ отрицательно покачала головой.
– То, с какой быстротой ты ответила, расстраивает меня. Ну как же так…
Тома замолчала, а потом, чуть ли не подскочив на месте, громко сказала, указывая на меня пальцем:
– Ну вот Ян же – вылитый израильтянин: волосы темные и вьющиеся, глаза – карие, кожа смуглая.
– Это потому, что я последние два месяца не вылезал из-под солнца, дурочка. Кожа у меня бледная, как у тебя, волосы вьются только от соленой воды – никакой я не израильтян. А глаза… подумаешь, карие.
Мы замолчали. Дождь усилился и нещадно забарабанил по всему, чего касался. Мне показалось, будто резко повечерело – небо покрылось темным налетом, асфальт помрачнел от влаги.
– В Израиле мы успели пережить войну, – сказала вдруг Тома. Она была ужасно глупой, и ни к чему в итоге не привела. Я думала: ради чего все это было, вот ради чего все это? Ради амбиций отдельных людей? Они стоят за громкими целями, а на деле – просто обиженные на других, считающие, что мир должен признать их только потому, что они существуют.
Щеки моей сестры слились с цветом пледа, обнявшего мои колени.
– Ты это о ком сейчас? – спросил я, смотря на сестру с осторожностью.
– Сама не знаю. Просто меня злит, что мы это пережили. Вот так всегда. Иногда из-за необдуманных действий других рушатся мечты людей.
– Они не рушатся, просто путь к ним становиться длиннее, – попытался успокоить я разошедшуюся сестру.
Но она недоверчиво покачала головой.
– Вы с Томой еще молоды, успеете свои мечты реализовать. Вы вообще можете поехать куда глаза глядят, пожить там, где хотите, – сказала мама и подняла руки к потолку.
Тома фыркнула. А я перевел то, что она хотела этим сказать:
– Это просто слова. На деле все нет так, не надо сводить все к обнадеживающей фразе: «где хотим».
– Но это так. Это мы с папой уже вряд ли что-то поменяем в своей жизни.
– А чем это вы отличаетесь от нас? – запротестовала Тома.
– Всему свое время: есть вещи, которые просто даются в двадцать, есть те, на что соглашаешься в сорок. А есть то, что называется старостью, и страхи, которые с ней связаны.
– Но вы с папой еще совсем не старые! – тут мы с Томой закричали в голос.
Мама опустила глаза. Заметив это, я и сам невольно устремил взгляд вниз. Я почувствовал стеснение в груди, хотелось что-то сказать, но что – я не знал.
Я отчетливо помню тот момент, когда впервые подумал, что наша с Томой мама
постарела. Это мысль пришла ко мне, как обычно и бывает, в один ничем не примечательный день, когда мы с Верой неожиданно заехали к родителям в гости. Мы все вместе сидели за обеденным столом, мама угощала только что приготовленным наваристым рыбным супом. Крепко держа в руке серебряную ложку, она наклонилась над своей тарелкой и поднесла ее ко рту. Ложка чуть задрожала. Я вгляделся в мамино лицо: ее широкий лоб блестел, под нижними ресницами выступали круги, у глаз и рта расходились в разные стороны морщины. Тогда мне вдруг стало не по себе, захотелось встать и побежать, но ноги мои потяжелели, и я не мог даже пошевелиться. Мама и правда сильно изменилась внешне, а я и не заметил, когда это с ней произошло. Я вспомнил ее родителей и годы, когда они умерли. Вдруг стало страшно, что умрут и мои мама с папой. Такой естественный факт – ведь все люди умирают, но отталкивающий, не укладывающийся в голове. Я отодвинул от себя тарелку и сказал, что не голоден. Мама разозлись и заворчала, что я мало ем. А я продолжал смотреть на нее, чувствуя глухую боль при каждом сокращении сердца.