Kitabı oku: «Мона Ли. Часть первая», sayfa 2
Глава 5
Почему никто не догадался купить девочке куклу – так и осталось загадкой. Покупали машинки, калейдоскопы, музыкальные шкатулочки, самокат, лошадку-качалку, плюшевых зверей, похожих друг на друга, но куклу! Танечка давно выросла, и все ее детство уместилось в коробке на антресолях. Маша вообще росла без игрушек, Инга Львовна так давно перешагнула свое детство, что вряд ли бы вспомнила томных красавиц с фарфоровыми головками и светлыми букольками у висков, с наведенным нежным румянцем и полуоткрытыми губками. Те, дореволюционные, носили белые панталончики, отделанные кружавчиками, нитяные чулочки и настоящие прюнелевые башмачки. А платья… о! платья к ним хранились в отельном, кукольном гардеробе, шуршали шелком, терлись о ладошки мягким бархатом или скрипели белоснежным атласом …шляпки, капоры, береты – все это жило в своих коробочках, с подлинными гвоздиками и кожаными ремешками.
Оживилась Мона Ли только в театре. Давали водевиль, было много визга и громкой музыки, сверкали духовые инструменты в оркестре, восхитительные, одинаковые, как солдатики, танцовщицы выкидывали ножки в канкане, цвели неправдоподобные бумажные розы и посылали в зал лучи фальшивые бриллианты. Мона Ли была в восторге. Впервые в тот вечер она говорила, буквально, захлебываясь от впечатлений. Жаль, Маша, желавшая только одно – допить спрятанный в ванной портвейн, не слышала дочери.
– Она хочет стать актрисой, умилилась Инга Львовна, когда Пал Палыч подавал ей пальто, – Паша! Её нужно записать в театральный кружок!
– Мама, – устало щуря глаза, говорил Пал Палыч, – ей всего пять лет, о чем ты?
– Ей нужен театр! – Инга Львовна уже надела боты, – я куплю ей кукол! пусть она играет – в театр! Выбор был сделан.
Получив в подарок первую куклу, Мона Ли недоверчиво посмотрела на Ингу Львовну, спросила глазами – можно? и вынула куклу из коробки. Она, кукла, была ГДР-овская, в клетчатом коротком платьишке с галстучком, и в пластиковых туфельках. Светлые, почти белые волосы были подобраны резинкой с бантом, а глаза закрывались и открывались. Мона Ли была поражена. Схватив куклу, она подошла к зеркалу:
– Две девочки, – сказала она. Помолчав, она посмотрела на Ингу Львовну, – бабушка, а она – живая?
Инга Львовна, совершив первую свою педагогическую ошибку, сказала:
– Да.
И навсегда иллюзорный мир стал реальностью для маленькой Моны Ли, знавшей о жизни так много такого, отчего взрослый человек пришел бы в ужас. С этого дня куклы, мультфильмы, книжки с картинками, на которых были нарисованы куклы, сказки о куклах и о девочках, превращенных в куклы – все это стало ее, собственным миром. Маленькая комната, в которой раньше была Танина детская, стала принимать очертания фантастические. Всюду сидели, лежали, стояли – самые разнообразные куклы, но непременно красивые, одетые в самые прихотливые наряды, которые сочиняла Танечка. Почти все свободное от садика время Мона Ли проводила на полу, где, по настоящему, пушистому и толстому ковру гуляли ее куклы. Слышанное на улице, в магазине, в детском саду, прочитанное или придуманное – все тут же разыгрывалось «в лицах».
Никто этому не мешал. Счастье, что девочка здорова, послушна и тихо себя ведет. Жаль, маловато бывает на улице – но там такие ужасные, невоспитанные дворовые девочки и мальчики! Инга Львовна, водившая девочку в сад, с ужасом ждала надвигающуюся школу и понимала, что упорное нежелание Моны Ли читать, писать и считать станет вскоре чудовищной проблемой.
Глава 6
То, что у трезвого человека появляется назойливая мысль – случается. Человек или отгоняет мысль от себя, или совершает поступок. Или мысль так и витает, неотступно, поворачивая человека на тот путь, которым он идти и не собирался. Человек пьющий, к своей мысли относится иначе. Мысль занимает его, разбухая до размеров невероятных, заполняя сознание, вызывая нетерпеливую дрожь, и тогда уж и совершается то, что в трезвом виде показалось бы постыдным и невозможным. Маша Куницкая, вновь обретшая радость пития, совершенно переменилась. Повадки ее стали увереннее, исчезла предательская трусость перед Пал Палычем – мужем и судьей, стало плевать на мнение какой-то там Инги Львовны, а уж эта Таня – и вовсе перестала браться в расчет. Стирать я еще на нее буду, – говорила себе Маша, наливая крошечную стопочку, найденную в чудовищном готическом буфете, – готовить еще на нее, тоже мне! Я – работаю! Я ребенка поднимаю! Да я… я ее папаше-зануде отдала свою молодость, и невинность … – тут даже Маша запиналась – насчет невинности-то. И, выпив стопочку, ставила она бутылку на заветное место – ровно под огромной чугунной ванной, справа, туда, где в стеклянной бутыли хранилась какая-то отрава для чистки туалета, ершики, вантуз, какое-то тряпье и обмылки. Рюмочку она ставила в аптечный шкафчик, висевший в ванной, там рюмка не вызывала подозрения, прикидываясь мензуркой – но от водки из-за этого всегда пахло сердечными каплями. Выпив, она тщательно чистила зубы, полоскала рот, внимательно разглядывала себя в зеркало – нет, вид трезвый, глаз ясный – и шла себе спокойно на кухню, где не было этой ужасной, давящей на нее мебели.
Мысль, которая сверлила Машку изнутри, была одна-единственная – заначка в почтовом вагоне. Маша силилась вспомнить, куда она спрятала деньги, и не могла. То ей казалось, что деньги зашиты под дерматиновую обивку полки, то вдруг она вспоминала, что успела их вынуть и перепрятать, а то вдруг казалось и вовсе странное – что деньги лежат в ящике кассы. Важно было одно – деньги в вагоне. Как разыскать вагон среди проходящих через город поездов, Маша не понимала. Хотя, зная прекрасно расположение всех тайных путей, тупиков, ясно видя перед собой хитросплетение линий, она догадывалась, КАК разыскать тот самый вагон, но вопрос был еще и в том – КАК туда проникнуть.
Мысль о поиске вагона и стала навязчивой идеей.
Каждый в доме был занят своим делом. Пал Палыча подсиживали, это было ясно. Скоро должны были быть перевыборы, и шансов остаться на должности было мало – подпирали снизу. Инга Львовна расхворалась внезапно, да еще подвернула ногу, и подскочило давление, да как назло, вылезли и старые, еще военные, болячки и она большей частью смиренно лежала на тахте в своем деревянном домике, не желая переезжать к Павлу. Танечка поступила на юрфак МГУ, отчасти с помощью отцовских связей, и уехала. Маша уволилась с работы под предлогом того, что ей нужно сидеть с дочерью, а дочь… Мона Ли практически не менялась – только шло в рост её худенькое тельце – чем бы её не кормили, она, казалось, брала от пищи ровно столько калорий, сколько нужно для того, чтобы тянуться вверх. Ничего не было в ее фигурке – ни от корейца-отца, ни от рязанской матери. Ничего. Иногда, когда Маша еще только заглушала первой рюмкой утреннее похмелье, она шла к дочке в комнату, и, сев, в углу на пол, внимательно рассматривала её. Мона Ли никогда не смущалась постороннего взгляда – ее чрезвычайная сосредоточенность в себе и в событиях, которые она создавала для себя и вокруг себя – исключали отвлечение на чужой интерес. Маша с изумлением разглядывала ее тонкие запястья, и понимала, что манжеты детского платья со смешной пуговкой совершенно неуместны на ней – так бывает, если одеть человека в костюм с чужого плеча. Под смуглой кожей были видны тонкие кровеносные сосуды, пульсирующие, странно витиеватые, создающие какой-то свой, древний, как письмена, рисунок. Иногда Мона Ли отвлекалась, или уставала, и сбрасывала со лба прядь жестом столь изысканным, что хотелось немедля запомнить этот жест – и повторить. Маша смотрела на свои полноватые в икрах ноги, на коротко стриженые ногти, даже прикладывала свою руку – к руке Моны Ли – сравнить, и не находила сходства. Тогда на Машу нападал какой-то страх, сравнимый со священным ужасом – неужели она родила Мону Ли? Точно ведь, она. А вдруг подменили в роддоме, думала в этот миг другая Маша, звеня в поисках рюмки пузырьками в аптечном шкафу, и, только выпив, говорила себе – ну, Захарка-то все-таки кореец был? Может, у них тоже короли есть? Или принцы корейские? И к мысли о поисках заначки в почтовом вагоне добавилась мысль о поисках Захарки. Слившись, эти мысли обвили бедную Машу, как жгутом, и потащили за собой – как на аркане.
Глава 7
Так и рухнуло все – в одночасье. Пал Палыч уж давно ощущал, что ночная супруга его дышит алкогольным выхлопом, но списывал все на сердечные капли – жаловалась Маша часто, а он, по сердечности своей, все к врачу ее направлял – ну как же, молодая, едва за тридцать перешла, а опухшая, бледненькая, и вся- то какая – то потерянная, а то, наоборот – веселая. То в уголочке сядет, и говорит, – Пашенька, сердце щемит, не могу прям. А он, делами замороченный, погладит ее по голове, сам капелек накапает, поднесет в рюмочке. Да в той же, из которой она полчаса назад водку пила. Он и с работы ей сам насоветовал уйти, денег хватало. Хватало. А потом – перестало хватать. Не переизбрали его. Все припомнили. И приговоры мягкие, тут уж и прокурор свое слово сказал, а потом еще и Машу добавили – мол, чуть не сговор был – он ее на условный срок, а сам женился, да еще на ком? Тогда с транспортными судами очень строго было – а он наперекор пошел.
– Ну, списали подчистую, – сказал он, придя домой, шляпу на рогульки вешалки сбросил, портфель в угол, и прошел, не снимая ботинок – в парадную, с эркером, залу, сел за огромный овальный стол на страшных ногах с грифонами, попросил водки. Маша тут же забегала: – Паша, откуда? – Мол, отродясь, кроме вина «Кокур» ничего дома не было, где взять?
Вздохнул, в кабинет пошел, Маша из-за плеча подглядывала – а у него! Ох! В секретаре потайной шкафчик – он ключик повернул, а там – Маша зажмурилась – чего хочешь! Коньяки-ликеры, наливки, водка – за всю жизнь не выпить.
– Тебе, – сказал, – не предлагаю, ты насчет этого сама знаешь, слаба. Тебе, вон – и коробку конфет вытащил, будто не знал, что Маша сладкого не любила. Сели они, Инга Львовна тут как раз с вечернего променада приковыляла, ну, ей для здоровья коньячку, понятно. А Мона Ли, приоткрыв дверь детской, вышла, нянча на руках куклу, прижалась к материной ноге, постояла, помолчала, спросила конфетку, фольгу развернула, соорудила для куклы ловкий бантик – и ушла.
– Мама, как жить, не знаю, всю жизнь суду отдал, сколько судей толковых выучил, а никто даже слова не сказал в защиту.
– Ах, Павлик, – Инга Львовна еще рюмочку пригубила, – будто бы не знаешь, как люди неблагодарны! Не переживай, проживем. Туго будет, так дом мой продадим, не из таких переделок выходили. Главное – здоровье. – Они опять выпили, прямо назло Маше. У нее аж глаза заслезились. Тут уж и вечер настал – окончательный, Пал Палыч мамашу под руку – проводить до дому, Маша еще им вдогонку весело:
– Вы оба выпивши, до дому дойдете? – И все. И больше Паша – Машу – не видел. Домой вернулся скоро, туда ползком, назад – бегом, хотел сказать Маше, что теперь придется немного скромнее жить, и в Ялту, вот – не выйдет. В дверь позвонил – тихо. Ключ в замок, а дверь сама открылась.
Глава 8
Все эти годы червячок-то ворочался, что скрывать? Думал Пал Палыч – а не потянет ли Машу – назад, на вольную жизнь, на шальные деньги, на приключения? Все надеялся, что не потянет, ведь он окружил ее ласковой заботой, да и опять же – дочка, куда же она Мону – за собой? Заныло в сердце. Где Мона Ли? Неужели… Пал Палыч пробежал через коридор, дверь открыл в детскую – и замер на пороге, выдохнув. Мона Ли сидела на детском стульчике, расписанном цветами да птицами, и рассказывала кукле сказку.
– Мона, – прошептал Пал Палыч, – деточка моя, ты уже кашку съела?
– Нет, покачала Мона Ли головкой, – Моне никто кашу не дал. И молока не дали. Мону забыли? – к привычке говорить о себе в третьем лице Пал Палыч уже привык.
– Иди ко мне, дочка, – он взял девочку на руки и понес на кухню. Ела Мона Ли всегда плохо, и тут уж Пал Палыч и медведя представлял, и волка и лису, и даже Колобка.
– Мона эти сказки не любит, – сказала Мона Ли, допивая молоко, – Мона любит другие сказки.
– Какие же? – читала Моне Ли обычно Инга Львовна или сама Маша, – она любит, где феи, и куколки волшебные. Пусть Моне мама на ночь почитает, – Мона Ли ладошкой стерла молочные усы. – Папа?! Где мама?
Пал Палыч был совершенно растерян. Бежать к Инге Львовне – оставить Мону Ли одну. Да и маму растревожить. В милицию? Да там посмеются над судьей – скажут, вот, выпустил – теперь ищи ветра в поле. Девочку нужно было умыть и уложить спать, и как-то отвлечь от того, что мама – пропала.
Чистить зубы было легко на удивление. Маша внушила дочке, что настоящая красавица должна чистить зубы. Мыть руки. Быть аккуратно причесанной. Ну, и прочие женские необходимости. Кто научил этому Машу – она сама не знала. С гигиеной в поезде дела обстояли так – условно-упрощенно. Подтыкая одеяльце, Пал Палыч уговаривал себя и Мону Ли, – мама сейчас пошла к бабушке, бабушка заболела, сейчас мама вернется, а то уже спать будешь, закрывай глазки, спи, спи…
Утром Пал Палыч, которому не нужно было идти на работу, проснулся привычно рано, но лежал в постели и смотрел на подушку, на которой осталась вмятина от Машиной головы. Так бы он и лежал, но дикий визг, соединенный с кашлем и ревом раздался из детской.
– МАМА – орала Мона Ли, – где МАМА!!! МАМА МОЯ, МАМА…
Истерика, начавшаяся, судя по всему, сразу после того, как Мона Ли проснулась, не прекращалась ни на секунду. Пал Палыч набрал номер «Скорой», потом бросил трубку, позвонил старому другу семьи, семейному врачу Коломийцевых – как говорила Инга Львовна – «наш врач при дворе»! Лева Гиршель примчался буквально через 15 минут, скинул на руки Павлу пальто, и, как был, без халата, вбежал в детскую.
– Уйди, Пашка, – кричал он, уйди, не мешай! – высунул руку в коридор, – иди, шприцы кипяти, умеешь?
– Не разучился, – буркнул Пал Палыч, осторожно неся холодную металлическую коробочку.
После укола Мона Ли уснула, Лёва и Павел сели на кухне.
– Свари кофе, крепчайший, прошу! – попросил Лёва.
– Лёва, я могу выпить, как ты думаешь? – Павел выглядел ужасно.
– Выпить можешь, но в сложившейся ситуации знай – края уже не будет. Я так понимаю, что Марья твоя вернулась на круги своя?
– Похоже, что так, – Павел все-таки выпил.
– Ну, я тебя предупреждал? – Лёва снял пенку с закипевшего в джезве кофе и положил ее в чашечку. – Это, друг мой, генетика, и, как ты сам раскопал, мама ее была правил весьма вольных? Добавь к этому алкоголизм, женскую истеричность и – прости, Паш, вряд ли мог доставить ей столько любовных безумств, как брутальные пассажиры железных дорог Советского Союза? – Павел молчал. – Давай трезво смотреть на вещи, продолжил Лёва, – ты остался один, с больной старой матерью и чужой девочкой дошкольного возраста на руках. Так?
– Так, ответил Павел.
– Ты без работы. Можно сказать, что районное начальство непременно предаст тебя остракизму и потихоньку выдавит, если не из города, так уж из судебной системы – точно. Что ты намерен предпринять? Ты ничего другого не умеешь.
– Я пойду в юридическую консультацию, – Павел закурил дома, чего не делал никогда.
– За три рубля? – Лёва сморщился. – Паша, послушай меня, нужно девочку отдать в детский дом, пока она не пошла в школу. Это – раз. Продать дом Инги Львовны – два. Поменять твои хоромы – три. Желательно на Москву. Ближе к Таньке своей. Там будешь чужой всем и уж консультировать в Москве – есть кого. Решай, Паша. Девочка, скажу тебе честно, сложная. Судя по тому, что я наблюдаю эти три года – у нее, несомненно, родовая травма, или преждевременные роды, добавь к этому два года скитаний в поезде. Тебе это нужно? – Лёва допил кофе и перевернул чашку. – Привычка, – он наморщил нос, – когда-то, в благословенной Армении, мне всегда гадали на кофе.
– И что – говорили правду?
– Да кто его знает, – Лёва поднялся. – Думай, Коломийцев, думай. Времени на это нет. – И, накинув пальто, Лёва Гиршель вышел в утренний городской час.
Глава 9
Совет можно принять полностью, а выполнить – лишь отчасти. Ангел, стоящий над кувезом новорожденной Моны, грустно улыбался, но не отступал. Ангел мерз на сквозняках, гуляющих в вагоне, но берег девочку – от пьяных, злых, чумных и больных, от ножа и от веревки, отводя все те страшные беды, которые подстерегают даже благополучных деток. И сейчас, Ангел, склонившийся над кроваткой Моны Ли, дул на тонкий прокол, оставшийся от иголки шприца и навевал сон – спокойный и чудный. Когда Пал Палыч, на цыпочках, чтобы не разбудить, зашел в детскую, Мона уже проснулась, глянула на него черными после пережитого глазами, и вдруг сказала:
– Папочка, подойди, посиди со мной. Папочка, мне было так страшно-страшно! А теперь все хорошо, правда?
Расчувствовавшийся Пал Палыч присел на стул рядом с кроваткой, и вдруг, уткнувшись в матрасик, обтянутый веселой простынкой с утятами, зарыдал, уже не боясь испугать Мону Ли.
– Папочка, ты что? – Мона присела в кроватке, стала на колени и погладила Пал Палыча. – Папочка, ты не только не плачь, я тебя никогда не брошу!
Павел был настолько подавлен, что не обратил внимание на то, что Мона стала говорить связно, и произнесла несколько предложений подряд, и сказала о себе в первом лице и пожалела – впервые в жизни – кого-то! кроме себя. Он обнял девочку, вытер рукавом рубашки ее легкие слёзки, и сказал:
– И я тебя не отдам! Ты же – моя дочь?
– Ну да, -уверенно сказала Мона Ли, – а чья же?
Дом Инги Львовны они все-таки продали. Бабушка, пытаясь осознать новый миропорядок, совершенно сбила весь детский режим, и Мону Ли попытались отдать в детский садик – но не тут-то было. Теперь связи Пал Палыча – не работали. Стали жить скудно, не трогая деньги, вырученные за дом – впрочем, и они были невелики. От Маши не приходило никаких известий. Было, правда, одно странное письмецо – но ей, Маше, адресованное. От Захарки Ли. Пал Палыч письмо не вскрыл по внутреннему благородству, хотя жгло желание узнать хоть что-то о Маше, пусть и самое страшное.
Глава 10
С переездом в Москву не заладилось с самой первой попытки – никто не хотел ехать в Орск, пусть и в четырехкомнатную квартиру. С эркером и с балкончиком, на котором Маша так и не развела цветы. Предлагались комнаты в густых коммуналках, но сама мысль о том, как втроем оказаться в одной комнатушке, отдавалась такой мучительной болью, что Пал Палыч просто опускал руки. За этими хлопотами подоспела школа. После того злополучного утра Мона проявила если не интерес, то хотя бы примитивную сообразительность, и написала несколько раз в тетради кривое слово ПАПА и – вполне ровное – МОНАЛИ – одним росчерком, так сказать. Инга Львовна, руководившая процессом, каждые 15 минут выходила из детской и сосала лепешечку валидола.
– Павлик, – слёзно просила она, – освободи меня! Может быть, в школе с этим справятся легче?
Пал Палыч, найдя работу (по иронии судьбы, разумеется, куда же ему было теперь деться от железных дорог?), на Орском вагоностроительном заводе, пропадал там целыми днями, потому как его неожиданно избрали и в профком, да и так – в частном порядке к нему вновь стали обращаться с просьбами, и он уже помогал – но отнюдь не бескорыстно, как раньше.
Собирали Мону в школу тщательнее, чем корабль – в дальнее плавание. Тут уж не поскупились, хотя в СССР трудно было одеть девочку с вызывающим зависть шиком. Но все же, все же. За платьем ездили в Оренбург, соблазнив дальнюю родственницу, женщину энергичную и деловую, посещением Универмага. Там бедную Мону Ли заставили стоять в очередях, напоминавших стекающую по лестнице змею, завертели в душных залах, примеряя одно за другим платья – все, впрочем, одного практически фасона и цвета. В городе на девочку глазели все – от продавщиц до мужчин возраста столь почтенного, который предполагает интерес скорее к шашкам, чем к первоклассницам.
– Что вы пялитесь, папаша, – рявкнула родственница в трамвае остолбеневшему пенсионеру, – о Боге пора думать, а он на девочку уставился! Постыдился бы, старый черт!
Пенсионер, благообразный мужчина при бородке и баках, похожий на екатерининского вельможу, смущенно пробормотал:
– Да вы не подумайте ничего дурного, что вы! Она просто – произведение искусства, редчайшей прелести редчайший образец… картины с нее писать, да-с! – окончил он неожиданно резко и тут же вышел на остановке.
– Хм, картины, – родственница оглядела Мону Ли, одетую в летний сарафанчик темного вельвета, и в сбитые на мысках ботиночки, – картины?
Инга Львовна крахмалила белый фартучек, любовно разглаживая гармошку плиссированных крылышек, утюжила кружевные манжеты и воротничок, наматывала на карандаш нейлоновые банты, а Мона Ли, улыбаясь так же задумчиво, как раньше, гладила пальчиком вкусно пахнущие лимонные и салатовые тетрадки, таящие в себе косую линейку и розовые промокашки, перебирала палочки в коробочке, трогала разноцветные карандаши, и прислушивалась к чему-то – внутри себя. Пенал Пал Палыч достал особенный, из Эстонии – он был кожаный, и раскрывался, раскладываясь на четыре стороны, и каждая вмещала все, необходимое для письма – от карандашей, с окольцованным ластиком, до набора ручек, от точилки – до странного предмета, который Пал Палыч назвал «козьей ногой». К школе Мона Ли отнеслась, как к новой игре. Накануне 1 сентября Пал Палыч, выпив для храбрости рюмочку коньяку, попытался объяснить Моне Ли, что теперь в ее жизнь будут вмешиваться совершенно чужие люди, и правила игры с ними совсем иные, чем в детском садике, или дома. Мона Ли слушала, полузакрыв глаза и ее длинные ресницы подрагивали. Предстоял сложнейший вопрос – мама. Себя Пал Палыч давно считал отцом маленькой Моны, но документально он не был даже отчимом. Где находится его жена, мама Моны Ли, он не знал. Юридически все было очень запутано, но девочка как-то должна отвечать на вопрос, который ей будут задавать ежедневно, хотя ответ знали все.
– Мона, детка, – Пал Палыч обнял ее за плечики, – тебя все будут спрашивать, где наша, – он закашлялся, – где твоя мама.
– А где моя мама? – спросила Мона Ли. – Она умерла?
– Почему ты так решила, не говори так! – Пал Палыч всплеснул руками, мама просто уехала, но мы ждем, она приедет, и вот… она вернется, она обещала! – и он закашлялся, и Мона Ли поняла, что он врёт. Маленькие дети взрослеют слишком быстро, когда горе приходит в их маленький дом. Мона Ли потерлась щекой о щеку Пал Палыча и сказала совершенно взрослым тоном:
– Пап, ты бы побрился? У тебя такая щетина колючая! – Пал Палыч встал и пошел в ванную, где можно было плакать, не стесняясь – главное, не смотреть на себя в зеркало.
Соседка принесла разноцветные астры, втиснутые в целлофановый конус, и поздравила с началом школьной жизни, Инга Львовна завела будильник, который с тех пор будет разделять жизнь – на будни и на праздники.