Kitabı oku: «Дашуары», sayfa 5
28 ЛЕТ СПУСТЯ
мальчик поступил в МГУ, а девочка не поступила никуда. Они стояли на Воробьевых, он был чужой и нелепый в пиджаке на вырост, и шутил он глупо, и глаза его были вовсе не зелеными. А девочка перестала плакать, научилась красить ресницы и подводить глаза, у девочки появились другие мальчики, и ей больше не хотелось сидеть в марте на холодных скамейках.
Они встретятся случайно, через 28 лет. Он найдет ее телефон, и позвонит – наугад. А она – ответит. И они встретятся на радиальной Октябрьской, и, избегая смотреть друг другу в глаза, не пойдут ни в Бродников, ни на Полянку… Они будут пить кофе в консерваторском кафе, с прозрачными столиками, а он будет говорить и говорить… о том, что овдовел несколько лет назад, и у него двое дочерей, и живет он один, с котом, и что у него все – ок, и работа в Банке, и вообще – он в призовом секторе, конечно же. Он расскажет ей о хроническом холецистите, донимающем его, и о том, как полезно голодание. Они больше не выкурят сигарету на двоих и не выпьют вина. Расставаясь, она все же поцелует его – но он увернется, и поцелуй придется в плечо.
Через неделю он позвонит ей, пьяный, и будет плакать и кричать, что он ненавидит её, нынешнюю… он будет кричать – ты отняла у меня все! Я жил только тем, что помнил тебя – ТОЙ, шестнадцатилетней… и чем мне теперь жить? Я всю жизнь любил только тебя – скажет он перед тем, как бросить трубку.
Она выйдет на балкон того дома, куда он провожал ее тогда, когда у него были зеленые глаза, посмотрит на дальний шпиль МГУ, закурит – и будет казаться со стороны, что это дым ест ей глаза.
ГАЛОЧКА
Николай Борисович Милов, сын Бориса Исааковича Ройзмана, осужденного по «делу промпартии» и Анны Ильиничны Миловой-Скобейда, учительницы музыки из Нижегородской музыкальной школы им. Глинки, любил Галочку Зайцеву, дочку агронома Алексея Семеновича Зайцева и домохозяйки Лидии Николаевны Федоровой, окончившей Мариинскую женскую гимназию. Николай Борисович был уже студентом Технического Университета, а Галочка училась в выпускном классе средней школы. Дома их, на улице Лядова, соединялись общим двором, и Коля еще подростком, устав от бесконечных этюдов Черни и стука метронома, глядел во двор, по которому маленькая Галочка гуляла, сопровождаемая бабушкой. Пока был жив дед, Колю водили в синагогу на Грузинской. Пока была жива бабушка, по воскресеньям маленькую Галю брали на службу в Благовещенский монастырь.
К тому дню, с которого и начнется рассказ, Коле исполнилось 19, а Галочке – 14 лет. Этот год запомнился нижегородцам жарким и сухим летом, Галочке – первой любовью, а Коле – досрочной сдачей сессии, купанием и походами в Стригинский бор. Этим летом 38 года Коля подаст ей руку, когда она будет выходить из трамвая, но Галочка не запомнит его. В течение двух лет они так и будут встречаться случайно – то в Драмтеатре, то на катке, то в библиотеке – и каждый раз, едва соприкасаясь, будут проходить мимо. Судьба приблизит их друг к другу на открытии памятника Чкалову, 15 декабря 1940 года. Галочка придет на митинг со своим выпускным классом и членами Кружка авиамоделистов. Коля придет, чтобы увидеть Исаака Менделевича, дальнюю родню со стороны деда, но так и не сможет подойти к нему. В толпе они опять будут рядом, как бы случайно, и Галочка уже обратит внимание на ставшее знакомым лицо, но так и не заговорит с ним.
И только поздней зимой сорокового года они, наконец-то познакомятся настолько близко, насколько это возможно, на новогоднем вечере в Доме офицеров. Галочка впервые выйдет в свет в бархатном, перешитом из маминого, платье цвета бордовой розы и в бледно-розовом шейном платке, сколотом у плеча брошкой с настоящим бриллиантом. Коля, уже инженер Авиационного завода, высокий темноглазый красавец, пригласит Галочку на вальс, и они будут кружиться под духовой оркестр, наступая на нитки серпантина, пить ситро с эклерами в буфете и смотреть концерт художественной самодеятельности. Коля проводит Галочку домой, и даже поцелует ей на прощание руку. Галочка будет смеяться, рассказывая об этом строгой маме. Мама, страдая от нынешней власти, звала дочь» Галочкой советской» и мучилась тем, что не сможет дать дочери даже прививки хороших манер.
Весь сорок первый они будут дружить – взрослый, серьезный человек, и девчонка-подросток, не желающая взрослеть. Пять лет разницы – пропасть. А потом будет Война.
Николай Борисович по брони будет работать на Горьковском машзаводе, а Галочка с другими девочками, повзрослевшими за один день, пойдет рыть окопы в мерзлой земле, после чего до конца войны у нее не будет месячных. Горький будут бомбить, станет очень страшно, и будет голод и будет приходить по повесткам смерть. В первые же дни войны погибнут почти все мальчики выпускного класса, 10 «б!», и погибнет тот русоволосый Алешка, единственный, кого любила Галочка. И будет завод, куда придется идти из-за карточек, чтобы помочь маме и отцу, и всегда рядом будет он, Николай Борисович Милов. Мама его, Анна Ильинична, начнет давать концерты с фронтовой бригадой и останется жива. Чудом. Галочкина мама погибнет страшно – но не на фронте, а в городе – ее выбросят с подножки переполненного трамвая. Она еще проживет несколько часов – без ног, не приходя в сознание. И Коля Милов, получивший уже чин подполковника, будет нести на плече железный крест, провожая в последний путь Галочкину маму. Коля с тех пор будет рядом всегда – даже тогда, когда Галочка выйдет замуж за генерал-полковника инженерно-авиационной службы, приехавшего в Горький навестить эвакуированную из Ленинграда сестру. Галочка разрушит его, генерала, брак, но станет женой и родит сына, уже в послевоенном Ленинграде. Муж ее умрет от инфаркта – через год. И опять Коля Милов будет рядом. Он будет снимать ей дачу в Комарово, и прилетать из Горького едва ли не каждую неделю. А ежедневно она будет получать от него письма, письма написанные фиолетовыми чернилами, письма, написанные округлым, почти женским почерком. В них будет бесконечные вопросы о ее здоровье, о здоровье сына, и стихи, стихи, стихи…
Когда она решится продать свою квартиру в Горьком, чтобы не возвращаться в этот город никогда, Коля Милов поможет ей с переездом, и они будут сидеть вдвоем в комнате, откуда вещи уже отправлены контейнером в Москву, и она поймет, что он давно ждет от нее решения, и скажет, наконец – «я согласна стать твоей женой», помедлив, добавит – «если ты не передумал, конечно». А он, отвернувшись к окну, скажет, что ему не нужны одолжения, и он не виноват, что на этой чертовой войне погиб Алёшка, а не он.
Они расстанутся, но конца его дней он будет писать ей письма, на Главпочтамт, «до востребования», а она будет забывать получить их. И только в 1979 году, когда Николай Борисович своим чутьем и готовностью к беде поймет, что за диагноз стоит в его мед карте, он приедет в Москву, снимет номер в гостинице «Россия» и позовет Галочку – чтобы проститься. В люксе, выходящем на Москва-реку, они оба вспомнят берег – и Стрелку, и она заплачет, когда он положит руку ей на колени. Она сведет их вместе, так по-девчачьи невинно, что он так никогда и не сделает того, о чем он думал всю жизнь, не женившись, меняя чужих ему женщин. А она, оставшись без него, проживет еще очень долго, и сожжет его письма за месяц до своей смерти.
ВИЗИТ НА РОДИНУ
гвоздь, прошедший сквозь слой битого кирпича, пропорол подошву ботинок от Тестони, Сергей Николаевич дернул ртом, но смолчал. Вот уже битый час Лика, анемичная дева с рысьими глазами и косой, уложенной короной, водила его по развалинам усадьбы, принадлежавшей до революции его прабабке, княгине Верховской. Семью еще до Октябрьских событий разорил прадед, продувший в пух прабабкино приданое, и этот дом в два этажа, выстроенный в стиле северного модерна в начале прошлого века, был единственным. Сам Сергей Николаевич, давно уже Serge Verhovsky, славист Орлеанского университета, приехал сюда из ложного любопытства и был весьма разочарован. Приданная ему в сопровождающие дева, с готовностью отдавшаяся в номере захудалой провинциальной гостиницы, была такая же псевдо-русская, как и все вокруг.
Он брезгливо поддергивал штанины брюк, переступая через гнилье бревен. Пройдя через буфетную, соединенную со столовой, он вышел на балкон бельэтажа. На него смотрело гладкое шелковое озеро, голубой плат с вычурными барочными облаками.
– вот так и прадед, и дед, – подумалось С.Н. – стояли здесь же и смотрели на ту же воду, что текла здесь и сто лет назад… что же изменилось во мне? Он погладил пальцами шершавый крошащийся кирпич, и тогда сжало горло, и он, чтобы Лика не увидела его слез, быстро и неловко спрыгнул на кучу мягкого хлама, и, цепляя полами пальто колючие головки чертополоха, пошел прямо к воде. Растерянная Лика смотрела сквозь пролом стены, как хорошо одетый немолодой мужчина, стоя на коленях, пьет из озера воду – и не понимала ничего.
ТИНОЧКА И ЛИНОЧКА
мы делим с ними один столик – на троих. Тиночка и Линочка – две милейшие дамы, с первого взгляда видно – ленинградские. Нет, уже петербургские… северные колибри – обе маленькие, хрупкие, удивительно изящные. Говорят, перебивая, друг дружку и так же – замолкают – вдвоем. Образчик манер – прямые спинки, локотки прижаты, ловко пользуются ножом и вилкой. Так трепетно внимательны, согласны во всем и неподдельно наивны. Линочка хвалит Тиночку – ах, какая она, Тиночка, рукодельница! Тиночка еле-еле, матово краснеет. Шляпка, и впрямь – чудо. Тиночка сделала ее, нет – сотворила! Из мужской фетровой, и сама настрочила бархотку и завязала из обрезков фетра прелестный цветок.
Тиночка хвалит Линочку – прекрасный врач, Вы не представляете, как её любят пациенты! Линочка улыбается глазами. Ах, Вы знаете! – говорят они хором, и тут же прижимают пальчики к губам, – мимо проходит официантка с тележкой, – мы хотели Вам рассказать одну историю! Но это прилично ли? – спрашивает Линочка. Вполне-вполне, – отвечает Тиночка. – герои этого рассказа давно уже … – и они поднимают глаза к потолку. Рассказывают «историю» с такой деликатностью, опуская имена, замирая на самых пикантных, по их мнению, ситуациях, что история оказывается невинным анекдотом.
Промокнув уголки рта салфеточкой, они, стесняясь, собирают косточки и остатки еды – Вы знаете, тут такие чудесные собачки! Но мы кормим их в лесу – чтобы бедняжкам не попало!
Кто они – сестры? Подружки? Меня занимает этот вопрос, и я спрашиваю Тиночку – перед отъездом. Ах, говорит она, мне неловко говорить об этом… но мы с Линочкой всю жизнь любили одного мужчину! А он женился на нашей подруге …А-а-а, понимающе протягиваю я, вас сдружила ревность… что Вы! – вспыхивает Тиночка, – мы так и дружим втроем! Просто Сонечка не смогла поехать с нами…
САНАТОРИЙ
вечер пришел в 3 корпус санатория. Цепочки мокрых следов на мраморе пола. Сдвинута ковровая дорожка, из холла слышны голоса —
– «мам, ну как там Олесечка? кормила? а температура? а Витька где?
– «Сонечка, у меня давление выше, чем в больнице… нет, не хожу! Какие танцы, Соня? Здесь все престарелые… мадам, это я не Вам. Сонечка, нет, это я соседке. Нет, не молодая. Нет, с палочкой. С двумя, Соня, о чем ты? Соня! У меня пульс!»
– «котик, скинь мне на карточку… ну, котик! там такие тунички… ну, котик! я тебе тоже куплю чего-нибудь, ну скинь! Хорошо, займу здесь, но отдавать будет дороже…»
где-то явно курят. Запах табака неуместен, как волейбол в больничной палате. Где-то пьют. Женский смех, дробь каблучков, поворот ключа в замке… Где-то гудит телевизор, слышен низкий мужской голос «а вот директоров мы заставим план выполнять. А иначе пусть идут…»
В теплом аквариуме поста дежурной сестрички светло от лампы под лимонным абажуром. Виден стриженный затылок, явно мужской. Сестричка уткнула глаза в стол, вертит в пальцах песочные часы. Сначала – 3 минуты туда, потом – 3 минуты обратно. Сестричка улыбается. Качает головой. Слушает. Опять качает головой. Сидящий берет ее за руку, стучит по наручным часикам. Она опять улыбается, поднимается со стула, подходит к окну. За окном – сосны, сосны, матовые шары фонарей… Сестричка снимает ключик с доски. Пост оставлен. Песочные часы отсчитали свои минутки, и песок замер пирамидкой. Щелчок выключателя – и корпус погружается в полутьму. Шаркают чьи-то тапки, хлопнула дверца холодильника. Тихо.
В служебной комнате появляется полоска света под дверью, и почти тут же гаснет.
Ночь.
ВОДНЫЕ ПРОЦЕДУРЫ
Суровые тетки с лицами усталых бульдозеристов, скрывая под резиновыми фартуками мокрое исподнее, поливают несчастную жертву водолечения из брандспойта. Жертва повизгивает и поскуливает, пытаясь увернуться от разящих водяных струй и слизывает горько-соленые потоки, изумляясь одному, – что так неразумно расточают минералку, которую можно разлить по бутылочкам.
В ваннах, под каплями ржавой воды с потолка, лежат и не тонут курортники. Мужчин от женщин отделяют игривые занавесочки с улыбающимися дельфинами.
Стыдливо кутая чресла в махровые полотенца с вышивкой «Летцы», распухшие от воды и пара отдыхающие плетутся сушить волосы под грозные крики «а пробку я за вам вынимать буду??
ЛИЗА И ИГНАТ
она сидела на широком подоконнике, который еще сохранился в бывших купеческих домах на ее улице. Улице вернули имя – она стала «Предтеченской», но все равно, по памяти, спрашивающих отсылали на Третью Коминтерна. Лиза смотрела, как шагают вниз фонари, исчезая под горой, уменьшаясь до булавочной головки, смотрела, как сечет снегом по окнам, как наметает сугробы, такие ненужные в городе, в конце ноября, и думала, что завтра опоздает на работу, и промочит по дороге ноги, и непременно на нее будет орать толстая тетка-регистраторша, а больные будут идти весь день – и она будет колоть, колоть, ловко ломая ампулы, набирая в шприц лекарство, ставить капельницы и делать все то, что не в силах сделать за день одна медсестричка, – но другой в поликлинике нет.
Лизу бросил Игнат. Вот, взял и бросил. Просто так – ни за что. Жил с ней два года, приезжал, уезжал в свою Москву, и Лиза сидела на том же подоконнике и ждала его. Ей всегда казалось, что он не вернется, а огромная Москва проглотит его, и он вечно будет жить в таинственном метро, и бродить с ветки на ветку… Ей становилось жалко его, ей хотелось ходить с ним на Стрелку, где Ока сливается с Волгой и смотреть на Макарьевский монастырь. Но Игнат, приезжая, исчезал и в Городе, приходя лишь к полуночи и все сидел потом на крошечной кухне у плиты, которую Лиза топила настоящими и дровами, и грел руки. А теперь он ее бросил. Жить было не для чего и незачем. Как можно было – ужинать без него? Зачем раскладывать диван? Кому нужен был новенький мобильный – если на него никто не звонит?
Лиза все смотрела в окно, и боль стояла в глазах, мешая пролиться слезам. Мело сильнее, даже машины исчезли и начал исчезать и Город. Лиза заметила крошечную фигурку – жавшуюся к двери соседнего подъезда, где был ночной магазин. Снег шел, а она, фигурка, не пропадала. Ой – подумала Лиза, – это же собака! Вот такая же собака, такая – как я. Ничья. Она, наверняка, старая и больная. Я возьму ее к себе, и мы будем зимовать вдвоем. Она будет любить меня, слушать и класть голову на колени…
Лиза выскочила на улицу, добежала до ступенек магазина и сказала черной кудлатой юной дворняге с карими глазами – не знаю, как тебя звали раньше, но теперь ты – Игнат…
КИРИЛЛ И ВАРЯ
автобус плыл по трассе М9 огромной глубоководной рыбой, белой, с прижатыми плавниками, и фары встречных машин чертили на нем радужные полосы.
Варя смотрела в окно и видела мрачную чернильную тучу, то расплывающуюся, занимающую собой весь горизонт, то вдруг сужающуюся до росчерка пера. Сейчас туча будто обмякла, устала, растянулась черным шлейфом, в котором пульсировали маленькие злые молнии.
Водитель включил Шансон, и обольстительный баритон взвыл, терзая душу «без тебя, без тебяяя», и Варя, презирая себя, сняла наушники. Голос БГ доносился теперь с колен, и казалось, что он разговаривает сам с собой.
Варю бросил Кирилл. Теперь она – «без тебя», то есть – «без него». Теперь она – Варя. Одинокая девушка без высшего образования, живущая в городке Олекмина Пустошь на втором этаже блочного дома, дверь направо. И не будет у нее огромной, дышащей соблазном чаши Москвы, а будет глухая бабка, пьяный сосед Витька, работа кассиром в местном супермаркете.
Варя прикусила губу. Автобус тряхнуло на лежачем полицейском – въезжали в Олекмино. Туча, опомнившись, догнала белый автобус, замерла над ним, и, будто с облегчением, вылила весь запас дождя. Варя, спустившись с высокой подножки, оступилась и проехала в новых джинсах по луже. Было так плохо, что это ничего не меняло. Напротив остановки стоял, удерживая равновесие, мотоцикл. Парень в шлеме дождался, пока Варя пройдет мимо, притянул ее к себе и поцеловал в ухо.
– от Москвы гнал, – сказал мокрый Кирилл, от которого пахло кожей и мятной жвачкой. – на, держи! – и он достал из-за пазухи кота с огромными печальными глазами и длинным носом. Кот был похож на эльфа, играющего в лемура. – на, ты же хотела такого? Это – Магда…
– МОЯ? – Варя протянула руки ладонями вверх, – моя?
– наша, – сказал Кирилл.
ТАКАЯ СТРАННАЯ СУДЬБА
– Анька, вставай! – я дергаю дочь за ногу, как повелось с детства, – щекотки она не терпит. – Анька!!! – бесполезно. Иду на кухню. Набираю со своего мобильного ее номер.
– хэллоуууу? – Анька проснулась еще до звонка, но тянет паузу.
– пробки будут, и потом тебя ждёт Никита?
– балин… – это означает – «как я могла забыть? А ты не могла разбудить меня раньше? И вообще, зачем это с Никитой надо встречаться в такую чертову рань, когда мы с ним расстались вчера. виделись.»
Совместный санузел – наглухо. Я маюсь на балконе, переступая ногами, как лошадь.
– я не буду твои Мюсли. – это уже кухня. – не пей кофе! – это уже – мне. – Никаких бутербродов, – это опять мне, – ты хоть ресницы сделай, ма? – это опять мне. Сейчас будет вой насчет «ты чё одела-то??? в этом сейчас только бомжи ходят».
Мы вываливаемся, придерживая железную дверь подъезда. Дверь покрасили, вместе с объявлениями и кодовыми замком. Ключ от машины остался дома. Я покорно иду к лифту, Аня орёт на Никиту по телефону. Выезжаем мы в самый пред-пик, и долго тащимся по Ярославке, чтобы выскочить через Королев на трассу до Сергиева Посада. Никита, в защитной х/б куртке, со значком Че Гевары, ждет нас на обочине, у моста через речку Ворю. Переждав, пока они наконец не нацелуются вволю после 7 часов разлуки, трогаемся дальше. Машина у нас японская, что плюс, и старая – что минус. Никита прислушивается к мотору
– Марина Николаевна, – у Вас стучит! и зажигание… и слышите такой звучок? – Никита отклеился от Аньки, которая спит у него на коленях, и занялся мной. Никита знает всё. При этом он ничего не умеет, кроме катания на доске и дрессировки своего питбуля. Впрочем, он плечист, узок в бедрах, а его серые глаза под темными бровями сведут с ума любую женщину.
Подкатываем к Абрамцево, машину приходится бросать среди стада джипов и кроссоверов, и она, бедняга, теряется, как пони среди носорогов. Аня с Никитой вежливо удаляются под сень черемух, цветущих по берегам, а я, закалив сердце мужеством, иду в музей. Я разочарована. Абрамцево в моих воспоминаниях детства было гораздо больше, ярче, и как-то ощущался его дух. Сейчас же я поняла, что вообще не люблю «Девочку с персиками», а хочу смотреть на Мане, и непременно во Франции. Но я брожу, пытаясь оживить хоть что-то, но вместо этого понимаю, что хочу есть.
С детьми мы встречаемся у кафе, где дико дорого и очередь. Аня ругается с Никитой. Вопрос стоит о детях, насколько я поняла. Аня хочет ребенка, Никита хочет Аню. Анька орет, что у него ноль ответственности, а Никита предлагает сначала съездить в Таиланд, чтобы проверить свои чувства. Выплывает и Анькина безотцовщина, Никита кричит – ну, и вали к своему папаше в Израиль, а я должен быть рядом со своим сыном. Ого, – думаю, – уже и пол определили. Медики, что уж. Второй мед… третий курс. И тут Анька дает ему пощечину, Никита разворачивается и бежит в сторону станции. А мне становится плохо. От жары, от волнения, от сцены на людях. Видимо, я упала резко, потому как, очнувшись, увидела белые шапочки, ощутила мерзкий запах хлорки, а потом меня повезли. В больницу. В машине меня за руку держала рыдающая дочь, слова «мама, прости» застревали в слезах – короче, 2 акт, 4 картина, те же и фельдшер.
В Сергиевом Посаде меня вкатили в облупившийся от дождя барак, и оставили в коридоре. Было пусто, только стонал какой-то мужик с перевязанной платком головой. Кровь капала на пол, образуя лужицу, по форме напоминающую Каспийское море. Анька пулей пронеслась по кабинетам, спугнула врача в приемном отделении. Тот собирался отдохнуть после дежурства со страшненькой медсестричкой, но надо знать Аньку! Через пять секунд врач прыгал около меня, и уже делали ЭКГ, и сестричка катила капельницу, и пахло лекарствами.
– в палатах мест нет, – сказал потревоженный врач, – в коридоре пока полежит. Тут и Никита подъехал. В раскаянии. Ну, врач сник совсем, принял денег по карманам, склонился надо мной уже внимательно, попутно спрашивая Аньку мое фио. Так и сказал – фио какое?
– Марина Николаевна Сазонова, – четче, чем диктор, выговорила Анька.
– кто-кто-кто? – врач уронил очки на протертый до дыр линолеум.
Обошлись без «коня в пальто», по счастью.
– Маринка? – ну да, глазам он не поверил. Нацепил очки, наклонился ко мне. – Сазонова? ты, что ли?
На меня глядели выцветшие Васькины близорукие глаза в белесых ресницах. Те же веснушки, тот же нос, вялый подбородок. Только огненных локонов – этой шапки рыжих пружинок – не было. Шапочка была. Зелененькая. Как халатик.
– мам, – заканючила Анька, – чего этот козел лечить тебя будет, или я сейчас его удушу?
– у Вашей матери, девушка. – Васька выпрямился, сияя, – гипертонический криз. Она будет лежать теперь в этой больнице. Галочка. – это уже сестричке, – откройте нулевую! – никогда! – отозвалась угрюмая Галочка, – это бронь.
– Галя!
– Василь Василич?
Они попрепирались пару минут, и я поплыла.
– чудная девчушка. – сказал Вася. – кого-то она мне напоминает.
– еще бы, – вяло отозвалась я. – ты себя в зеркале давно видел?
– мама?!!! – Анька, державшая меня за ногу, остолбенела, – это кто еще? Мой папа – ведущий хирург клиники в Израиле!
– да-да, – вклинился Никита, – мы как раз туда собирались – рожать!
– рожать будете здесь, – извиняясь сказал Василий. – Из «Ихилов» меня поперли…
– за пьянство? – мне становилось все веселее.
– нет, – помрачнел Василий, – я приставал к пациенткам. А это и правда – моя дочь?
– она во втором меде учится.
– а что у нее по гистологии?
– ну… а что? ну я пересдам. – Анька заныла, – это же тоска…
– моя! – сказал Васька, – не, ну говорил я Гальке – не желай спокойного дежурства…
И мы поехали – в нулевую…