Kitabı oku: «Вороний Яр 2», sayfa 2
Голос Анфисы к концу сказки становился всё тише, наконец, она совсем умолкла, переведя грустный, немного отрешённый взгляд на образа. Родион закрыл глаза, спать ему не хотелось совершенно, но захотелось вдруг притвориться спящим, спокойно освоить и обдумать обрушившеюся на него лавину информации. Он прекрасно понимал, о каких людях рассказала Анфиса, и что услышанное им – не совсем сказка. “Но правда ли всё это? – взволнованно думал он, – Если принять за правду то, что я в семьдесят четвёртом году, то, пожалуй, нет оснований не доверять ей. А за те полгода, что я провёл здесь, ещё ни один факт не заставил меня усомниться в том, что я переместился во времени. Стало быть, всё, что она рассказала, вовсе даже не сказка, даже если где-то и присочинила малость. И рассказано мне всё это было неспроста. Сказка ложь, да в ней намёк, добрым молодцам повод для раздумья и выбора”.
– Сказка сложена по событиям, в самом деле место имевшим, – услышал он тихий голос Анфисы, – Ни жменьки выдумки. Что ж до подоплёки касательно – да, есть подоплёка. И в том, что повелитель мой её прочувствует, я ни на миг не сомневалась.
Родион открыл глаза, едва скрывая удивление, уставился на Анфису.
“Никак опять мысли мои прочла, – подумал сокрушённо, – Плохо, коли так. Выходит, я перед ней, как без штанов на площади. Знать и впрямь ведьма. Хотя и добрая”.
Она улыбнулась, провела ладонью ему по волосам, поправила покрывало, приложила ладонь к его лбу.
– Вот уж и жару нету вовсе. Теперь спать, Родя. Закрывай глазки ясные. Ты ведь засыпал уже? Нешто сказка растревожила? Я их уйму знаю, другие поинтересней будут. Завтра новую сказывать стану, хочешь грустную, как клик журавушкин, хочешь волнительную, как трель соловья в ночи, хочешь горькую да тоскливую, как болотной выпи стон или жуткую, как филина уханье, хочешь звонкую да весёлую, как жаворонка песнь полуденную. А теперь спи, касатик, спи. А я помолюсь, да еду стану готовить, мне до рассвета поспеть надобно.
Она встала, отошла к божнице, Родион закрыл глаза. Спать не хотелось. Он слушал тихий, неторопливый и выразительный шёпот её молитв, словно чистую ласковую музыку, словно колыбельную любимой бабушки, сидящей у его раскладушки в далёкой маленькой деревне, в избе с низкими потолками, куда мальцом привозила его мать на летние каникулы. Но сон не шёл, шли лишь воспоминания и мысли. Что-то смутное тревожило его сознание, точило как червь, скребло, словно ночная мышь в простенке, нудило, как невидимый назойливый комар во тьме деревенской избы. Она уже закончила молиться, стараясь бесшумно ступать по келье, чуть слышно позвякивала посудой. Он приоткрыл глаза: она сидела вблизи него полубоком и, ловко скользя ножом по картошинам, роняла длинные очистки в стоящее у её ног ведро. Он, сквозь полуприподнятые веки, наблюдал за ней, стараясь дышать ровно и громко, как дышат обыкновенно во глубоком и крепком сне, и, словно наваждением, жадно любовался её таким милым женственным профилем. Она, будто почувствовав на себе его долгий, пристальный взгляд, не оборачиваясь, быстро скользнула в его сторону глазами, слегка улыбнулась, словно поймав с поличным. Родион не успел прикрыть веки, продолжая глядеть на неё, тоже улыбнулся смущённо.
– Ты чего не спишь? – шёпотом спросила она. Он слегка пожал одним плечом.
– Может надо чего? Скажи.
Он слегка мотнул отрицательно головой, вздохнул, отвёл глаза. Она вновь принялась за картошку. Некоторое время в келье царила тишина. Родион напряжённо пялился в потолок, словно готовясь сказать что-то важное, она, чувствуя это, молча продолжала своё дело.
– Анфиса, – сказал он наконец, – а ведь камешек тот охраняется весьма серьёзно. Шахерезада почему-то обошла сей факт стороной, хотя возможно, ей он и не был известен.
Она внимательно посмотрела на него.
– Чудо-Юдо некое его стережёт, – продолжил Родион, – навроде русалки мерзопакостной, ну или что-то в этом роде. Видать всех молодцев тех, что не вынырнули, она в мужья себе определила. Последний из них лишь чудом спасся, браслету обережному за то спасибо.
Анфиса положила на стол нож и недочищенную картофелину, подсела на край лежанки.
– Ну-ка, расскажи, что видел. Что молодца бесстрашного смятением разбило?
Родион в подробностях изложил обо всём, что произошло с ним в подводной пещере. Лишь детали обретения спасительного оберега старательно, хотя и наивно, постарался из рассказа упустить. Анфиса и не поинтересовалась. “И так, поди, уж всё знает, – стыдливо подумал Родион, – Ей ли не знать”. Рассказ свой, однако, довёл до конца, красочно описав пещерное существо и закончив его на ночном побеге в тайгу.
– Вот такая моя сказка. Имеет ли Шахерезада что-нибудь к ней добавить?
Она, вздохнула, как-то успокаивающе глядя на него. Кивнула головой.
– Чонгада это, водяная, Улечь-озера хозяйка. С нею ты, Родя, признакомился. Встреча с ней, дело ясное, радости немного приносит, хотя и красотой свойской сатана её не обделил. Да только не убивает она никого, и в мужья силком не определяет. Всё гораздо проще. Не знаю, успел ли ты заметить. Пещера эта сквозная, впереди тебя был выход, в нём сильное, струйное течение. Туда она всех женихов и отправляла. А всплыв, оказывались они на том же озере, только в своём времени, и назад им путь уже заказан был. Никого из них, она не убивала. Видимо и нежить доброты не лишена. А погибли, скорее всего, лишь те, кто в тайгу бежал.
– Во-от оно как, – Родион был порадован услышанным, однако, слегка прищурившись, продолжил с непонятной для себя самого усмешкой: – А откуда ж Шахерезаде то ведомо? Нешто сама в том озере купалась?
– Надысь подранка, нырка-селезня старого выходила, от него и ведомо. Купаться не купалась, но бывать на том озере несколько раз доводилось. И с Чонгодой кой-то раз свидеться привелось.
– Ведьмак ведьмака видит издалека, – съязвил Родион, – А что ж в сказке твоей про временной коридор тот ни слова не сказывалось? Выпало из памяти? – продолжил он свой допрос.
– О том, что камень колдовской ныне в этом гроте схоронен, я только сейчас от тебя узнала. Никто точно не знал, где его искать, ни я, ни дядя Ваня, ни Тамерлан, ни гуси-лебеди. Возможно, Чонгада сама его туда и затащила. А после твоего рассказа нетрудно было догадаться, что происходило с теми, кто его находил.
Наступила тишина. Анфиса, сложив на коленях руки, задумалась о чём-то своём, Родион разглядывал подкопчённый потолок. Он вдруг подумал, что спрашивал сейчас то, чего спрашивать, наверное, ненадобно было бы. А если и спрашивать, так не сейчас, а спустя время, хоть бы и завтра, и с несколько иной интонацией. “Ведь все эти люди, если разобраться, – говорил он сам себе, – пусть даже и в собственных интересах, однако многажды спасали тебя от реальных угроз, да и от самой смерти. Все, и Афанасий, и дядя Ваня, и Матрёна, и Тимофей, и Тамерлан, все, так или иначе, от чего-либо тебя уберегли. И даже Варан, будь он неладен, не бросил тебя раненого в лесу, и денег добрую тысячу не пожалел, сунул тебе в карман, не задумываясь. А ведь, казалось бы, кто я для него такой? А где бы я был сейчас, кабы не запрыгнул на тот поезд? Вполне возможно, что, приняв мученическую кончину с утюгом на пузе, покоился бы под берёзой в какой-нибудь пригородной роще. Или, по весне, мог бы, за глупое своё любопытство, околеть в сугробе на подступах к острову. Что было бы с тобой в тёмном гроте, не имей ты на руке матрёниного браслета? Возвращение через тоннель домой? Это ещё вопрос. Чем закончилась бы встреча с медведем, не упади ему на голову ворон? На сколько лет упекли бы тебя в какой-нибудь дальний лагерь, не прилети за тобой тот же Тамерлан? Выжил бы ты в захолустной больнице, отвези тебя туда Анфисина сестра? И даже если бы случилось такое чудо, куда бы ты после отправился? Здесь же, в тишине и безопасности, монах с Анфисой две недели тащили тебя с того света, и сейчас нянчатся, как с дитятком родным. И какая после этого разница как хочет использовать тебя Анфиса? А уж монаху то ты, точно, нужен как собаке пятая нога. И ты, едва задышав в свои две дырки, учинил этой святой женщине какой-то идиотский допрос с пристрастием. А не правильнее было бы тебе, карасю перепуганному, выслушав её историю, молча набираться сил, и едва, встав на ноги, теряя штаны, бежать обратно к озеру, чтобы достать тот чёртов камень и вызволить её из плена колдуньего, в котором она, почитай, полжизни своей провела? И какая, к чёрту, разница кто тебе на пути твоём встретиться, русалка ли, леший или ещё какой хрен с рогами да копытами. Урод ты, Родя, коих свет не видывал. Моль ты и тля.
Он вдруг почувствовал, как кровь прихлынула к его голове, горячей волной окатила его лицо.
– Анфиса… – сказал он, и замолчал ненадолго, подбирая слова, – Анфисушка, ты прости меня, хорошая. За всё, что я сейчас нёс, прости. Это, знать дурная кровь, заразная, гуляет ещё по мне, вот в голову и долбанула. Кто бы выпустил её, по носу бы врезал старательно.
– Ну что ты, что ты, – улыбнулась она, тихонько поглаживая его по плечу, – Чего так встормошился? Что ж такого сказал-то ты мне? Интересно было, вот и спрашивал.
– Ты только погоди немножко с камнем-то. Я его у русалки зубами выгрызу. Коль понадобится, так и озеро до дна вычерпаю, а камень для тебя добуду. Мне бы только сил ещё немного набраться, так чтобы встать и не качаться. В тот же день на Улечь и отправлюсь.
Она с благодарной улыбкой глядела на него, слегка покачивая согласно головой, словно успокаивая его.
– Не тревожься, соколик, – говорила тихо, – Главное дело выздоравливай, остальное не к спеху. Что камень достанешь, верю и знаю. Сама помогу тебе, чем смогу. А теперь, будь мил, закрой глаза и на бочок, не то спину пролежишь. В деревнях петухи уж горланить начинают, а у меня ещё конь не валялся. Завтра вечером свидимся опять.
Родион с её помощью повернулся на бок, послушно закрыл глаза, затих. Она ещё долго сидела рядом, он слышал это, чувствовал на себе её взгляд, и чувство это было ему приятно и сладостно. Ещё некоторое время он слышал тихий шёпот её целительных молитв, пока, наконец, не провалился в тёмный и тёплый покой объявшего его сна.
Глава 12
Станция Вороний Яр маялась и кисла в плену угрюмых, плаксивых облаков. Дождь зарядил ранним утром, в аккурат в ту минуту, когда Иван Иванович с Вараном въехали через распахнутые Тимофеем ворота во двор и с небольшими ослаблениями и перерывами лил уже четвёртый день, разукрасив всё вокруг кляксами грязи и зеркалами луж. В виду непреодолимых обстоятельств все экспедиционно-заготовительные работы величайшей волей начальника станции были приостановлены. Сам Иван Иванович, представив Варана Тимофею и Матрёне, не распрягая коня, наскоро принял чая с блинами и отбыл в южном направлении, по обыкновенью не уведомив работников о времени своего возвращения. Перед отъездом, однако, не забыл о своём обещании: отдал распоряжение Тимофею выдать новому работнику старенькую, немного потёртую, но добротную ещё гитару, оставшуюся от одного из бывших постояльцев. Посему на станции, вместе с непогодой, четвёртый день царила этакая весёлая и добрая, но без излишеств и злоупотреблений, тихая анархия. И с Матрёной, и с Тимофеем Варан довольно легко и просто нашёл, что называется, общий язык и с первых минут знакомства обрёл их самое душевное расположение. Рабочий день начинался рано, едва всходило солнце, однако же, рано и заканчивался. С утра, управившись со скотиной и прибравшись во дворе, Тимофей с Вараном занимались косметическим ремонтом внутренних помещении вокзала, белили потолки и стены, красили пол. Заканчивали часов около четырёх, после чего шли в натопленную до мягкого жара баню, которую, в связи с малярными работами, Матрёна готовила для них каждый вечер. Смыв с кожи пятна извёстки и солоноватые следы пота отнюдь неизнурительного трудового дня, работники спешили в уютный Матрёнин буфет, где уже ждала их четвертинка самогона и сытный горячий ужин. Отстоловавшись не до тяжести в брюхе, но до удовольствия в сердце, расходились по своим углам на роздых, что длился, обыкновенно, около полутора часов, после чего, как только зубчатый таёжный горизонт сливался в сумраке с сизым небом, вновь собирались в буфете на вечерние посиделки. Эти несколько вечерних часов особо тешили душу Варану, наполняли её какой-то лихой упоительной радостью и немного странным, неведомым ему доселе теплом, исходящим от этих, почти незнакомых ещё ему, людей. Стол украшен был настоящим, вскипячённым на углях самоваром, вокруг которого теснились две-три плошки с различными вареньями и мёдом, короб с пышными булками, и большой кувшин с яблочной или ягодной наливкой. Отведав наливки и, напившись чаю с булками, под душевные разговоры, сдобренные безобидными шутками, приступали они к недолгой игре в карты или домино. Затем Варан брал в руки гитару и тешил благодарную публику своим богатым музыкальным репертуаром. Он органично чередовал душевные изыски романтиков-бардов с популярными шлягерами вокально-инструментальных ансамблей, учитывая пожелания слушателей, тешил Матрёну обожаемыми ею романсами, а Тимофея особо удававшимися ему шедеврами уголовно-блатного фольклора. Отдельные номера выходили у него настолько ярко и выразительно, что Тимофей, подпевая ему хриплым срывающимся тенором, украдкой подхватывал пальцем с уголка глаза скупую мужскую слезу. Когда же звучали исполненные щемящей тоски романсы на стихи Есенина, Матрёна, глядя на исполнителя широко раскрытыми глазами, не стесняясь и не вытирая слёз, роняла их прямо на скатерть, а под раскрытым настежь окном буфета начинал тоскливо завывать Волчок. Когда же лирические эмоции начинали переполнять зрительный зал, Варан умело делал паузу, и предлагал “смазать тачку”, то бишь спрыснуть наливкой пересохшие голосовые связки. Слушатели дружно соглашались, затем после какого-нибудь небольшого рассказа про суровую и полную опасности Варанову жизнь, исполнялась цыганочка с выходом, сменяемая весёлыми, не всегда приличными частушками. Примерно в таком ключе и прошли в Матрёнином буфете три первых дождливых вечера пребывания Варана на станции, быстро и естесственно сделавших его душою общества.
На исходе четвёртого дня, Варан, помывшись в бане и отужинав котлетой из свежезаколотого молодого поросёнка, лежал, широко раскинув ноги, на толстом ватном матрасе. В комнате царил полумрак, но он не торопился зажигать лампу. Крепкая деревянная кровать, та самая, на коей ещё недавно возлежал его, оставленный в таёжном ските, раненный товарищ, тихо поскрипывала при каждом движении его могучего тела. Он, тихо перебирая гитарные струны, наблюдал за спускающимся с потолка на своей невидимой нити, маленьким паучком. Паучок, то опускаясь, то приподнимаясь, висел прямо перед его носом, Варан, забавляясь, раскачивал его осторожными, лёгкими дуновениями. В окно негромко барабанил мелкий дождь, несмотря на это форточка была приоткрыта, и Варан, наслаждаясь лёгкими волнами прохладного мокрого воздуха, размышлял о своём, недолгом пока, пребывании в Вороньем Яре, о новой, ранее неведомой ему, такой замечательной жизни.
“Удачно я, однако, попал, – думал он, – Натурально банчок срезал, впервые за все свои лихие годы тишину поймал. Мне нравится здесь абсолютно всё. Да, я здесь работаю, чего, по большому счёту, не делал никогда в своей жизни. Да ещё, вот бы кто узнал, каждое утро выгребаю лопатой дерьмо из свинарника. Но ведь это там, за забором, я бы под пистолетом не стал этого делать, а здесь вовсе даже не западло. Кормёжка и выпивка от пуза. К тому ж и бабла мне за это перепадёт немало. Если верить Тимохе, начальник – мужик покладистый и не жмот, Радиатор за свою метлу отгребал у него, как учёный по ракетам. Да что там деньги – труха бумажная. Разве ж это не жизнь? Начальник сказывал: захочешь уйти – держать не стану. Только что-то пока не хочется мне уходить. А повариха какова! Мало что жрать готовит – язык проглотишь, так ещё и собой не дурна, и телом, и рожей удалась. А музыку как чувствует! Эх, так бы и прижался к ней всей плоскостью тела, как к русской печке! Только чую, нахрапом её не взять, гром баба. Тут тонкий подход нужен. Это ничего, есть баба, и есть время, остальное дело техники. В общем, если здраво рассудить, это, пожалуй, и есть то, что называется сладким словом “свобода”. Именно это, а не то, чем жил я всю свою недолгую жизнь в промежутках между отсидками”.
Настенные ходики тихо отбили час. Варан поглядел на циферблат. “Семь. Ну что, пора пойти, чайку дёрнуть, да народ поразвлечь на сон грядущий”. Он обулся в подаренные ему Матрёной калоши, перекинул через плечо гитару, вышел на крыльцо. Дождь утих, двор был объят упоительной, искрящейся тишиной. Варан двинулся по усыпанной мелкой щебёнкой тропинке ко входу в буфет. В прозрачном вечернем воздухе стоял запах дождя, тайги и дровяного дымка. Варан остановился, слегка опьянённый этим букетом, решил немного подышать. Скрипнула кухонная дверь, во двор вышла Матрёна с двумя большими вёдрами, полными вареной в мундире картошки, смешанной с пищевыми отходами, направилась к свинарнику, подмигнув на ходу Варану.
– Погодь, Мотя, – Варан скоро подскочил к Матрёне, – Чего надрываешься, я же вот он, стою. Держи инструмент.
– Ой, – улыбнулась она, – Вот уж верно, мир не без добрых людей.
Он протянул ей гитару, сам подхватил пудовые вёдра, вместе пошли в хлев. Вылив содержимое вёдер в корыто, Варан встал поближе к Матрёне и стал с интересом наблюдать за свинячьим ужином.
– Глянь, как к пайке ломанулись, – с усмешкой сказал он, глядя как поросята, толкаясь, повизгивая и покусывая друг друга, смачно чавкали своею баландой, – Точно, как люди, после шести кубов выработки. Не зря, видать, говорят: жрать – свинячье дело.
– Что ж ты хотел, с утра не кормлены, – ответила Матрёна и вдруг расхохоталась, разглядывая Варанов затылок, – Ой, не могу, Санька, у тебя голова, что репей, с кобельего хвоста отодранный. Ты когда стригся в последний раз?
Варан провёл ладонью по затылку.
– Да это я после бани с мокрой головой передохнуть прилёг, вот оно так и причесалось. А постригался-то я и впрямь давненько, это ты верно подметила. Позабыл за делами. А теперь где? Может, ты чем поможешь?
– Да как же не помочь, – Матрёна ласково как-то погладила Варана по взъерошенному затылку, – Иди в баню, там тепло ещё, жди. Я к себе, за машинкой.
Она подхватила вёдра и, не спеша, плавно покачивая бёдрами, вышла из свинарника.
“Вечер становится положительно нескучным, – подумал Варан, закинул на плечо гитару и пошёл в баню, – А баба она душевная, однако ж”.
Ещё не остывшая баня была наполнена мокрым душноватым теплом. Варан выдернул тряпку, коей была заткнута отдушина в парилке, распахнул все двери и форточку, поставил табурет под тусклую лампочку, сел. Вскоре появилась Матрёна с ручной постригальной машинкой в руке.
– Рубаху-то скидовай, космач, заволосится ж не то.
Варан послушно снял исподнюю рубашку, кинул на скамейку.
– Вот така техника, Санька, другой не имеется, – она пощёлкала машинкой у него перед носом, – Мы ею баранов стригли, раньше у нас были. Всё ж лучше, чем ножницами. Тебя как, под бокс или под горшок? Или мож, чего помоднее закажешь?
– Да какое там, – махнул рукой Варан, – Наголо валяй.
Матрёна уверенно принялась за дело, на влажный дощатый пол полетели клочья тёмных, с небольшой проседью, волос. Левой рукой она мягко придерживала его голову в нужном направлении, животом слегка касалась его спины. Варан затих.
– Молодой такой, а уж инеем подёрнуло, – говорила Матрёна, ловко орудуя машинкой, – Чай не сладкую жизнь прожил. Ой, а картинка-то какая красивая, – прошептала она, зайдя к Варану спереди, – Ну-ка распрямись.
Варан послушно разогнул спину, выставив на обозрение Матрёне роскошный собор с тремя синими куполами.
– Умелый, знать, человек писал, – Она легонько провела по куполам кончиками пальцев, – а ведь больно, поди, было?
– Пустяки, – ответил Варан, – Ты, когда шьёшь, палец, иной раз, накалываешь?
– Случалось.
– Так это то же самое. Правда, раз тысяч пять подряд, – скромно улыбнулся Варан.
– Ой-ой-ой, – протянула Матрёна, – и зачем же так себя казнить? Нешто без этого нельзя?
– Нам нельзя, Мотя, – лицо Варана осенилось чувством долга и ответственности, – Ну просто никак нельзя.
– Сколько же зим ты каторжанил, Сашка? Тяжело ведь там, поди?
– Сколько зим уж и не упомню, почитай половину жизни. А на счёт тяжело, так это как рассудить. Про курорты или санатории слыхала чё нибудь? Вот, что-то навроде этого, только пятиметровый колючий забор вокруг, вышки с автоматчиками, прожектора да собаки. Ну, кормёжка похуже, да попрохладнее малость. Зато народу там всякого полно. Там же не только такие, как я. И врачи бывали, и артисты, и доценты с кандидатами. Как-то раз в соседний отряд даже космонавт заезжал ненадолго, да-а. Завсегда было с кем за жизнь покалякать.
– Ой, Санька, а это что такое? – Матрёна приостановила работу, – Нешто твою голову с кочаном кто перепутал, пошинковать примерялся?
– А-а, это ты про шрамы, что ли? Да там разное. Самые большие – это от аварии. На “Волгаре” с братаном от ментов уходили, я в поворот не вписался, четыре раза перевернулись, на крышу встали. Братан на месте погиб, а мне два месяца череп латали титановыми пластинами.
– Родной брат-то был?
– Да не-е, – усмехнулся Варан, – даже не троюродный.
– Бедненький, – жалостливо прошептала Матрёна.
– Кто, я или братан? – спросил Варан, и вдруг почувствовал, как её мягкие и тёплые губы слегка прикоснулись к его наголо постриженному темени. Он ненадолго замер, затем запустил обе руки ей под блузку, притянул к себе.
– Эй, ты чего это?! Ну-ка отпусти, окаянный! – крикнула Матрёна, пытаясь освободится. В ответ Варан уткнулся носом ей в живот и ещё крепче стиснул её в объятиях. Матрёна дотянулась до берестяного ковша, плававшего в ушате с холодной водой, зачерпнула полный и вылила Варану на голову. Затем размахнулась и звонко приложилась опустевшим сосудом по только что обласканному темени. Ковш треснул. Варан вытащил руки из-под блузки, положил локти на колени и, опершись подбородком на кулаки, молча уставился в пол. На несколько мгновений в бане воцарилась тишина. Выпавший из руки Матрёны ковш глухо ударился о половицы.
– Ой, Саш, прости, мой хороший, – тихо сказала она, робко поглаживая Варану ушибленное место, – Оно как-то само собой получилось. Больно?
– Больно вот здесь, – Варан ткнул себя пальцем в левую половину груди, – У меня ведь, Матрёш, жены не было никогда, шконка из железных прутьев – вот вся моя жена. Вот и полез с дуру. Ты меня извини.
– Да ведь я что, Саш, – Матрёна опять приложилась к темени Варана губами, – у нас же дверь не заперта. А ну кто завалится? Сплетен не оберёшься. Я пойду, закрою…
Тимофей сидел в буфете, закинув ногу на ногу, потягивал стакан за стаканом клюквенную наливку, закусывал тёплыми пирожками с жимолостью. Вот уж второй час, как Матрёна ушла в баню с постригальной машинкой в руке. “Угорели они там что ли? Пойду, погляжу”. Он поднялся на крылечко бани, дёрнул ручку двери. Закрыто. Стучаться не стал, постоял немного, вскоре уловил из-за двери слабый Матрёнин стон. “Зело борзо”, – сказал, слегка усмехнувшись. Затем вернулся в буфет, вылил в стакан из графина остатки наливки, выпил и пошёл спать.
Едва забледнел узкой полоской горизонт на востоке и чуть поредели на небе звёзды, в соседнем с баней курятнике с каждым разом всё громче и настойчивее начал горланить петух. Матрёна с Вараном проснулись, едва успев задремать. Она вздохнула, потянулась, ткнулась губами ему в нос.
– Как почивалось? – спросила шёпотом, – Бок не отлежал?
– Да я привычный. Сама-то как?
– С милым полок из осины, что лебяжья перина, – улыбнулась она, поглаживая его по оставшимся на голове остаткам волос, – Ой, – засмеялась, – Да тебя ж ещё достричь надо, каторжанин ты мои сладкий.
– Не называй меня каторжанином, Мотя, – немного обиженно ответил Варан.
– Да я же шутейно, Сашка, – она снова приложилась к его носу губами, – Не буду. Давай уже вставать, а то скоро рассветёт, Тимоха подымется, а мне ещё вам завтрак готовить. В углу, в предбаннике, керосинка, пойди, зажги. Генератор-то он на ночь глушит. Я оденусь пока.
Варан натянул кальсоны, вышел из парилки. При свете керосинки, которую он держал перед собой, подсвечивая Матрёне, она достригла ему голову, вышли на улицу. Во дворе плотной матовой стеной стоял тёплый туман, сквозь который едва виднелись призрачные тени дворовых строении.
– Хорошо-то как, – тихо восхитилась Матрёна, – Грибов уйма будет, уж это обязательное дело. С покосом вам делов на пару дён осталось, потом дровозаготовка пойдёт, заодно и грибов на всю зиму накосите.
Немного помолчали, любуясь утром.
– А дальше то, что, Матрёш? – спросил Варан, она вопросительно глянула в ответ, – Ну-у, в смысле, дальше-то как жить будем? – несколько смущённо, подбирая слова, продолжил он, – Мне ж теперь без тебя никак.
– Понравилось никабы? – Она рассмеялась негромко, но весело, слегка толкнула его в плечо, – да так и будем, от чего ж не пожить-то. Вон, сарай видишь? Он снизу доверху свежим сеном набит. Сегодня вечером, после чая, как Тимофей уляжется, туда и приходи.
– Понял, – с готовностью ответил Варан, – А чё ж на сене-то? Может у меня, или, если хочешь, у тебя?
– Не-е, – она, улыбнувшись, мотнула головой, – На сене оно сказочнее. Где ж ты потом ещё так поспишь? Ну, всё, теперь давай по углам.
Она скоро поцеловала его в щёку, повернулась уходить. Он придержал её за руку.
– Подожди минуту, Моть, я до хаты слетаю, вынесу кой-чего.
– Ну, давай, жду. Только недолго.
– Стой здесь, я сейчас, – сказал Варан, исчезая в тумане в направлении своей избушки. Через минуту возник вновь, держа что-то в руке. Он взял Матрёнину ладонь, вложил в неё что-то поблёскивающее, согнул сверху её пальцы. – Это тебе, Мотя, носи, вспоминай.
– Что это? – спросила она, разжимая пальцы, – А-а! – прошептала, разглядывая украшение, удивлённо вскинула брови, – Откуда это у тебя?
– Это мы с братухой Радиатором, когда той ночью с песковского кичмана валили, дежурного мента окучили. Пока он пузом пол давил, я у него по ящикам стола успел прошвырнуться, вот это подобрал. Вещица-то женская, видать с какой-нибудь арестантской жены мзду содрал, ханыга. Как говориться, грабь награбленное.
Матрёна вдруг негромко, но как-то искренне, непритворно, тоненько расхохоталась.
– Ты чего? – удивился Варан.
– Да это я так, не обращай внимания, – сказала она, успокаиваясь, – Дорогая, небось, вещица-то?
– Не дороже денег. Ты только не отказывайся. Обидишь не то.
– Спасибо, Сашка, – она горячо поцеловала его, – Спасибо, родненький! А теперь давай, иди, досыпай. А мне ещё стряпать вам надо. Иди.
– Ухожу. Ухожу, – сказал Варан, помахал ей ладонью и вновь растворился в тумане. Матрёна надела на руку свой браслет-оберег, немного полюбовалась им, и, с улыбкой покачав головой, пошла готовить завтрак.
С того дня так и повелось. Как только небо за окном буфета становилось чёрно-синим, а в кувшине заканчивалась хмельная наливка, Варан, сославшись на недосып (в чём, собственно не было совершенно никакого лукавства), приступал к исполнению колыбельного номера. Таковым обычно являлось “Утро туманное”, или “Белой акации гроздья душистые” или что-нибудь в этом роде. Иногда, пребывая в особом вдохновении, он мог даже исполнить переборами “Вечернюю серенаду” Шуберта или “Лунную сонату” Бетховена. Эти произведения гитарист играл, как умел, но желания стрелять в него у не особо искушённых слушателей вовсе не возникало. Народу нравилось. Затем допивали остатки наливки, Варан брал гитару, и, пожелав всем спокойной ночи, шёл в свою избушку. За ним, устало позёвывая, удалялся Тимофей. Повесив в своей комнате на гвоздь гитару, Варан незамедлительно отправлялся на сеновал, где в скором времени появлялась и Матрёна. Хмелея от запаха луговых и таёжных трав, они сливались в жарких объятиях и, теряя чувство времени, миловались до глубокой ночи. Допьяна напившись друг другом, они забывались недолгим счастливым сном, который вскоре прерывался криком петуха. Тогда, разыскав в темноте свою одежду и вытряхнув из неё сено, они шли досыпать по своим комнатам, чтобы вечером встретиться вновь.
Дожди закончились, установилась уже не жаркая, но сухая и тёплая ещё погода. Во дворе невысокие северные яблоньки налились спелостью плодов. Приближалась грибная пора. Тимофей с Вараном, проворошив и просушив промокшее после дождей последнее сено, вывезли его с покосов и заполнили до отказа сеновал. Пора было браться за заготовку дров, а вместе с тем – и грибов.
Иван Иванович не часто появлялся в Вороньем Яру. Обычно в это время его неодолимо влекло в лес. “Охота пуще неволи”, – говорил он дворне, уезжая в тайгу на Разбойнике с ружьём за плечами. По нескольку дней не казал он носа на станции, ночуя по своим таёжным заимкам. Летом сам разделывал добычу, выделывал шкуры. Домой привозил кусковое мясо и готовые к сбыту кожи и пушнину. Справлялся у Тимофея о хозяйстве, у Матрёны о продовольствии, самое необходимое доставлял в скором времени и опять исчезал на несколько дней.
Как-то раз, заявившись поздно вечером, и заночевав на станции, Иван Иванович утром вызвал к себе Варана.
– Ну, что, Александр, – сказал он, усадив работника в кресло, на котором некогда сиживал Родион, – Долг, говорят, платежом красен. Вот твоя зарплата за неделю безупречной службы.
Он протянул Варану, с удивлением осматривавшему убранство кабинета, небольшую пачку красных купюр.
– Двести пятьдесят целковых червонцами. Полагаю, не обидел?
– Очень даже приемлемо, дядя Ваня, – Варан пересчитывал купюры, с трудом скрывая восхищение и окружающей его обстановкой, и полученной суммой, – Премного благодарен.
– Уважаю человека труда, особенно перековавшегося из мазурика и дармоеда, – усмехнулся Иван Иванович.
– На счёт дармоеда позвольте не согласиться, гражданин начальник, – улыбнулся в ответ Варан, – Дармоеды, это у кого папа в ЦК, а мама в министерстве торговли. Мне с этим не повезло. А мазурик – тоже своего рода работа. Вот ты, дядя Ваня, шикарно, однако, поживаешь. Это всё, – он окинул взглядом кабинет, – видать, непосильным трудом нажито?
– А то как же. У тебя своя работа, у меня своя. Вот наблюдаю, каким профессиональным взглядом ты здесь всё осматриваешь, видать уже прикинул, какой можно прибыток поиметь, ежели всё это вынести. Неплохой был бы довесок к шмоткам Панасюка? – и, уловив насторожённый взгляд Варана, добродушно рассмеялся, – Шучу, Саня, шучу. Я по натуре человек весёлый.