АРК

Abonelik
0
Yorumlar
Parçayı oku
Okundu olarak işaretle
Yazı tipi:Aa'dan küçükDaha fazla Aa

Дизайнер обложки Алексей Провоторов

Редактор Светлана Баженова

Редактор Вячеслав Кутепов

Редактор Рикардо Дель Тави

© Дмитрий Троцкий, 2019

© Алексей Провоторов, дизайн обложки, 2019

ISBN 978-5-0050-3036-8

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Пролог

Wenn du lange in einen Abgrund blickst,

blickt der Abgrund auch in dich hinein.

Friedrich Nietzsche «Jenseits von Gut und Böse»


Москва, 1991 год

Подступала смерть. Давно. Тихо. Мучительно. Но страха не было. Сделал всё, что мог. Осталась только пустота. Бесконечная усталость. И абсолютное безразличие.

Как и все последние дни, ссутулившись, сидел в кресле, уставившись в одну точку. В голове ни единой мысли. Иногда, если кто-то тревожил, и вновь приходилось возвращаться в реальный мир, то смотрел с удивлением на себя со стороны. Неужели ты еще здесь? Зачем?

Когда заезжала дочь, приносила продукты, потом, после, подолгу с неудовольствием ощущал тот далекий запах жизни, который она приносила с собой. Иногда звонил телефон. Старался не брать трубку. Но, понимая, что молчание принесет еще больше беспокойства в виде назойливых посетителей, нехотя отвечал.

Прошло уже почти пятьдесят лет с тех пор, как смерть пришла впервые. Порою, в последние годы, когда еще что-то имело смысл, задумывался: а правильно ли сделал тогда, выбрав жизнь? Затем долго стыдился минутной слабости и вновь брал себя в руки. Продолжал работать.

Теперь время вышло.

Вздохнув, поправил очки и тяжело поднялся с кресла. Вышел на лоджию, закурил. Был теплый осенний день, светило солнце. Но все вокруг казалось каким-то тусклым, серым, будто покрытым слоем пыли. Струйка сигаретного дыма словно пыталась скрыть туманом унылые бетонные коробки домов. Бесполезно. Курить не хотелось, было скучно.

Медленно шаркая тапочками, отправился в спальню. Все-таки есть своя прелесть в тишине и одиночестве. Хотя бы на время. Столько же шума в жизни. Столько людей. Столько страстей. Столько работы. Столько боли.

Первое, что увидел, войдя в спальню, это – глаза. Те самые, которые еще в детстве показали путь и подарили надежду. Маленькие, упрятанные под седыми бровями, тем не менее, казалось, они занимают собой всю комнату, весь мир, всю вселенную. А затем, словно бы отовсюду и ниоткуда зазвучал Его голос:

– Ну здравствуй, Арк…

Глава 1

Ленинград, 1942 год

– Тихо, Бобка, отец пришел.

Аркаша отложил книгу и, стараясь не шаркать по полу валенками, тихонько подошел к комнатной двери, покрытой облупившейся белой краской. Рядом тенью возник младший брат. В коридоре гулко звучали голоса родителей.

– Последний эшелон завтра. Как не бился, но дают только два пропуска. Надо принять решение. На раздумья времени нет.

Голос отца – отрывистый, гулкий, скрипучий. Слова выговаривал он с трудом. Мать ответила так тихо, что ребята еле расслышали:

– Мы ведь уже все обговорили. Едешь ты и Аркаша. Боря дорогу не перенесет, а я его не оставлю. У вас больше шансов остаться в живых.

– Ты понимаешь, что это верная смерть? Ты это понимаешь?

– Как-нибудь… как-нибудь, – устало прошелестела она.

Отец помолчал, затем предложил:

– Давай так, поедете вы с Аркашей, а я с Бобкой здесь перезимую.

– Натан, не надо, сам знаешь, меня без тебя не отправят. Эвакуируют только сотрудников библиотеки, и – счастье, что нашей семье выпало еще одно свободное место. Спаси Аркашу. На большее и не надеюсь.

Аркаша осторожно выглянул наружу сквозь узкую щель. В военной шинели, бородатый, высохший и посеревший от голода, отец стоял перед матерью, чуть покачиваясь – сил не было. Его когда-то густые темные волосы поредели и выцвели, вымерзли. Лицо матери – бескровное, и сама – словно тень.

А Натан сейчас, как в книге, читал в глазах любимой жены обреченную грусть. Отведя взгляд, молча развернулся, ушел к себе в комнату.

Мальчик прикрыл дверь. Он повернулся к брату и прошептал:

– Бобка, ты слыхал?

– Вы с папой уезжаете.

– Я не брошу тебя здесь одного. Мы должны что-нибудь придумать.

– Аркашенька, что? Мест-то всего два.

– Скажу отцу, что никуда без тебя не поеду. Пусть забирает маму, а мы с тобой вдвоем тут останемся. Будем кошек ловить, да и карточки у нас есть, так? – перечислял он, загибая зяблые пальцы. – Ну и я что-то заработать смогу.

– Да ведь недавно последнего котенка уже съели. Помнишь, маленького? Он сам от голода дох, мне весь палец сгрыз, пока его домой нёс.

Аркаша отошел подальше от двери и поманил брата за собой, ближе к окну, покрытому светомаскировкой. Жарко зашептал на ухо:

– А я слыхал, что на соседней улице несколько домов разбомбило. Людей выселили. И там, у одной тетки, целая кошачья стая в квартире жила. Говорят, мяв до сих пор стоит. Нормально, до весны дотянем.

– Опять ты придумываешь…

– И ничего не придумываю, глупый, мне сосед наш, Игорь, сказал. Но он один туда идти боится.

– Почему?

– Так ведь, людоеды. Схарчат самого раньше, чем доберешься. А втроем – дело верное.

– Откуда ему знать?

В этот момент в дверь постучали, вошла мать. Первая зима с начала войны ужасно состарила её, хотя та и пыталась следить за собой. Не опускала рук сама и не давала другим спуску. Тихим, но бодрым голосом скомандовала:

– Так, ребята, одевайтесь и сходите с отцом за водой.

Бобка робко спросил:

– Мама, скажи, а правда, что…

Но мать прервала его, сверкнув глазами:

– Разговоры потом, понятно?

Тот опустил плечи и прошептал:

– Да, мама.

Тут же обняла младшего сына, прижав к себе, и сказала, укрывая в старую серую шаль, висевшую на понурых плечах:

– Всё будет хорошо. Теперь у нас всё будет хорошо, Боренька. Иди, одевайся и помоги папе. Договорились?

На улице мороз стоял под тридцать градусов. Да и в квартире – ненамного теплее. Спасала лишь старенькая «буржуйка», служившая одновременно и плитой, когда было что приготовить. Но теперь это случалось очень и очень редко.

Спали в одежде, по квартире ходили в валенках. Канализация не работала. Электричество отключили. Отопления и воды тоже давно не было. Чтобы выйти нарубить дров в обгоревших развалинах или в полынье ближайшего водоема набрать ведро воды приходилось натягивать все теплые вещи, какие были в доме.

Братья, угрюмо молча, утеплялись как могли. В дверях комнаты их уже ждал отец, который внимательно вглядывался в лицо Бобки.

Утром следующего дня родители ушли на работу. Аркаша пытался наладить оптику в самодельном телескопе. Бобка сидел на диване и перечитывал «Войну миров». Дома было стыло, тихо. Лишь глухо гудела на кухне «буржуйка», да в одной из комнат, где во время первых же бомбежек выбило все стекла, завывала метель. Еще недавно там лежала «пеленашка», как теперь выражались в городе: завернутая в тряпки, словно в саван, мертвая бабушка. Она умерла от голода, и Бобке казалось, что по ночам её обледеневшие руки тянутся к его горлу. Вернувшись к февралю из ополчения, отец вместе с Аркашей отвез её на санках в соседний двор. Трупы складывали штабелями, гора росла день ото дня.

Входная дверь внезапно открылась. Ребята выглянули в коридор. Словно на эшафот, медленно и с оттяжкой ступая по скрипящим половицам, мимо них прошел отец.

С его шинели сыпались хлопья не успевшего растаять снега. Аркаша ощутил исходящий от Натана Залмановича запах разложения, как в старом кладбищенском склепе, куда они забрались случайно с ребятами, еще до войны. Молчание становилось все тягостнее.

Выйдя из своей комнаты с вещмешком за плечами, отец также медленно подошел к детям. Потрогал зачем-то на шее свой кулон в виде дельфина, взял стоящий рядом рассохшийся фанерный стул и тяжело опустился на него. Долго сидел, глядя в пол. Затем вытер лицо рукой и поднял глаза на старшего сына.

Тот почувствовал побежавшие по телу мурашки, а в груди что-то словно взорвалось. Показалось, будто в глазах отца мерцает нечто такое, чего ему, в силу возраста, не следовало видеть. Это было больше, чем отчаяние. Сильнее бесстрашия. Глубже смерти и дальше жизни. С небес спустился ангел-смертник, готовый ко всему. И этой бездне – невозможно не подчиниться. Отец резко встал, приказав:

– Одевайся.

Аркаша бросил быстрый взгляд на Бобку, но тот лишь покачал головой. Грустно усмехнувшись, младший вернулся на диван и вновь принялся за книгу.

Словно в тумане, Аркаша натягивал на валенки калоши, укутывался в тёплое, брал свой вещмешок и выходил из комнаты. Ощущение нереальности происходящего не покидало. Он даже не обнял брата напоследок. Лишь в дверях квартиры, сквозь ватный сумрак, услышал за спиной голос отца и замер:

– Бобка, возьми наши карточки и отдай матери. С ними вы протянете до весны. Скажи ей, что мы не могли уже ждать. Ска…

Слова оборвались. Наступила тишина. А потом Аркаша ощутил толчок в спину и вздрогнул от грохота захлопнувшейся двери.

Сталинград, 1937 год

– Так, ну что же, товарищ Стругацкий. Давайте знакомиться. Меня зовут Кнопмус Юрий Альфредович, специально прибыл из Москвы, дабы решить вопрос с вашим делом.

Хозяин кабинета, встав из-за стола, подошел и протянул руку. Стругацкий поднялся со стула, ответил на крепкое рукопожатие, внимательно вглядываясь в собеседника.

Лицо Кнопмуса, в целом, можно было бы назвать непримечательным: прямой нос, морщинистый лоб, тонкие губы, выбрит наголо. Лицо как лицо, в целом.

Но две черты привлекали внимание. Во-первых, вытянутые скулы. Такие он видел на гравюрах у древних восточных мудрецов, хотя ни разу не встречал – во время гражданской войны ни у одного китайца. И, во-вторых, глаза. Маленькие, пронзительные, глубоко посаженные. Казалось, они смотрят не на тебя, и даже не в тебя, а будто бы в другое измерение.

 

– Что вы так разглядываете меня, Натан Залманович, – поинтересовался Кнопмус, – словно перед вами новое воплощение Будды?

Стругацкий смутился.

– Простите, Юрий Альфредович. Видимо, это было бестактно с моей стороны.

– Извинения приняты. Итак, если позволите, стану говорить начистоту. – Кнопмус прошелся по кабинету, затем вернулся к столу, обитому зеленым сукном. Взяв пачку папирос, закурил и продолжил. – У нас есть полное право завтра же поставить вас к стенке.

Стругацкий попытался вскочить, но Кнопмус положил ему руку на плечо и усадил обратно.

– Сидите, слушайте и не перебивайте. Отвечать будете, когда я о чем-либо спрошу.

Он подошел к шкафу, набитому канцелярскими папками, достал одну из них. Вздохнув, открыл и начал листать бумаги.

– Хм. Ну, это ерунда: «Препятствовал повышению культурного облика сотрудников краевого исполкома». А формулировка-то изящная, экий шельмец состряпал! Каким же образом «препятствовали», Натан Залманович? Привязывали к стулу, в музей не пускали?

– Отказал крайкомовским нахлебникам. Перестал выдавать бесплатные билеты в театр и на концерты, – хмуро ответил Стругацкий. – Детдомавцам они нужнее.

– Я, собственно, не сомневался в чем-то подобном, но уточнить стоило.

Кнопмус вернулся за стол. Затушил окурок в массивной пепельнице, продолжил изучать документы.

– А вот это уже серьезно: «Восхвалял церковного художника Андрея Рублева, призывая учиться искусству живописи у него, а не у передовых советских художников, преданных идеям партии и товарищу Сталину». Как вам? Или вот: «Утверждал в спорах, что великий советский композитор Исаак Дунаевский – „щенок“ по сравнению с царскими композиторами Чайковским, которого подозревают в педерастии, и Римским-Корсаковым. Также, не раз возвышал талант старорежимного писателя Льва Толстого над гением Николая Островского, автора настоящего патриотического романа „Как закалялась сталь“. В разговорах часто критикует и другие проявления в современном советском искусстве».

Чуть наклонив голову, поднял на Стругацкого свои маленькие горящие глаза под густыми бровями, заметил:

– Не находите, Натан Залманович, писал человек не со стороны – кто-то из ваших друзей. Так вот, батенька, это уже антисоветская агитация, как минимум. Станете отрицать свои слова?

– Не привык сомневаться в людях, с которыми работаю, с которыми дружу, уж простите. Зато как старый большевик, прошедший гражданскую войну научился всегда говорить в лицо то, что думаю. Вред партии и делу Ленина-Сталина приносят не те, кто указывает на ошибки и недочеты, а те, кто с утра до ночи поют хвалебные оды.

– Знаете, Стругацкий, я бы сказал, что вы дурак, и дурак опасный, кабы сам не думал также.

Натан Залманович с удивлением посмотрел на Кнопмуса.

– Да, да. Чему удивляетесь? По-вашему, нынче в органах только идиоты и садисты остались? Нет, товарищ Стругацкий. Хотя пока это к делу не относится. Теперь вот что, – Кнопмус закрыл папку, снова встал и начал медленными шагами мерять кабинет, плавно, но решительно подчеркивая каждую мысль взмахом одной руки, заложив вторую за спину, – в партии вы не останетесь.

Стругацкий гневно взглянул на него, хотел что-то сказать, но Юрий Альфредович резко оборвал:

– Я ведь сказал, молчите и слушайте. В партии вы не останетесь. Получите понижение в должности, затем отстраним от работы. Перебирайтесь тихонечко в сторону Ленинграда. Сидите там тише воды, ниже травы. Не высовываться, языком не болтать, во всех разговорах не забывать упоминать величие и мудрость товарища Сталина, даже среди родных и близких. Это понятно?

Стругацкий сидел в молчаливой прострации. Кнопмус забрал со стола дело, закрыл его в шкаф. Достав из кармана элегантный брегет, поглядел на циферблат. Затем, повернувшись к Натану Залмановичу, сказал, убирая часы:

– Давайте заканчивать. Ваша задача: продолжайте заниматься искусством, устройтесь в хорошую библиотеку, пишите статьи или монографии, как угодно. Возьмите этот медальон и не снимайте его, – он протянул серебристый Стругацкому кулон в виде дельфина. – По нему, наши люди в любой ситуации узнают и придут на помощь. И еще. Прочтите вот это и запомните наизусть, здесь список интересующих нас тем, все по вашей специальности.

Он взял со стола небольшой листок бумаги, протянул Стругацкому. Тот прочитал несколько раз и вернул его обратно. Юрий Альфредович чиркнул спичкой, поджигая бумагу. Остатки кинул в пепельницу, добавив тихо:

– Зная ваш характер, еще раз повторю, не высовывайтесь. И берегите сыновей. Лет через пять мы встретимся, сами скажете мне спасибо.

– За то, что исключили меня из партии? Это вряд ли.

– А нет уже никакой партии, милейший Натан Залманович. Лет десять, как нет. Пока вы этого еще не понимаете. Но поверьте, очень скоро поймете и не обрадуетесь этой правде.

Москва, 1984 год

Черт меня дернул тащиться в Москву под новый год. Да, надо было отказаться, но словно магнитом, тянуло к одному человеку, на встречу с которым очень рассчитывал по старой дружбе.

Легенда.

Гений.

Аркадий Стругацкий.

Закончив редакционные мелкие дела, стоя на улице в телефонной будке, мерзлыми пальцами крутил металлический диск.

– Аркадий Натанович? Приветствую вас. Это Полоцк беспокоит.

– А, Илан, старик, рад тебя слышать. В столице необъятной сейчас, аль у себя, прозябаешь?

– В Москве, в Москве. Вот в гости хотел напроситься, пустите?

– По делу или просто потрепаться?

Я набрался наглости и вывалил:

– И по делу тоже.

В трубке ехидно хихикнули:

– Ну что, цена входного билета тебе известна. Три… нет, ладно, как старому приятелю, две… бутылки коньяка. Приезжай, адрес, надеюсь, помнишь?

У меня словно крылья выросли. Жаль не выклянчил перед отъездом в редакции годовую премию, ящик бы купил. А так, посчитав скромные финансы, двинулся в магазин и, прихватив пару бутылок отличного армянского коньяка, принялся ловить машину.

Ехали из центра, по заснеженным московским улицам, на Проспект Вернадского, а я вспоминал первую нашу беседу в уютном домике писательского заповедника в Юрмале. Шофер пытался дружелюбно балагурить, но я, погруженный в свои мысли, отвечал невпопад, и тот, наконец, замолчал.

Заскочив в подъезд, по привычке достал «кирпич» «Романтики», проверил: «Раз-два-три-четыре-пять, вышел зайчик погулять». Проиграл запись, все работало отменно. С облегчением вздохнув, направился к нужной двери.

На пороге стоял улыбающийся хозяин, в спортивном костюме и тапочках:

– Молодец, что так быстро. Давай, заходи.

Я отряхнул от снега ноги и зашел в квартиру. Когда Аркадий Натанович закрыл за мной дверь, с улыбкой открыл дипломат, вынул коньяк и протянул ему.

Каково же было моё удивление, услышать вместо «Ну, Илан, угодил», или хотя бы «Отличный коньяк, пойдем дегустировать», совершенно бессвязное бормотание и видеть, как этот великий человек, суетясь, бегает по квартире, будто жена застукала его с любовницей.

Наконец, он нашел свой кошелек и с извинениями протянул четвертак:

– Старик, прости, ну неужели ты не понял, что это шутка?

Настала очередь смущаться и выкручиваться мне.

– Аркадий Натанович, оставьте, какие деньги? Этот коньяк я давно припас для нашей встречи, вы просто угадали, так что не обижайте деньгами и примите от всего сердца.

Стругацкий заулыбался и, помогая мне раздеться, пояснил:

– Понимаешь, это дежурная, столичная, так сказать, шутка в общении с прессой. Думал, ты знаешь.

Показал рукой на кухню.

– Так, проходи, сейчас немного согреемся, поболтаем, а потом уже делами займемся.

Из монументального холодильника он достал салями, лимончик, поинтересовался:

– Голоден? Есть обалденные свиные отбивные, буквально вчера в магазине выбросили.

Я помотал головой, и Аркадий Натанович снял с полки пару хрустальных «пузанов». Разлив по фужерам, мы чокнулись и пригубили янтарный напиток.

– Ну, а теперь рассказывай, чем обязан радости видеть тебя.

Немного помявшись, решил ответить честно:

– Хотелось бы опять интервью взять, поговорить о ваших новинках, творческих планах, но раз не сильно сейчас отвлекаю, то для начала… не для печати, разумеется, вопрос, который занимает меня лично. Вам не кажется, что грядут большие перемены? Что-то происходит последнее время странное, а вот понять, что именно, не могу. Что-то буквально витает в воздухе…

Стругацкий словно враз постарел и сгорбился.

– Почему ты решил поговорить об этом именно со мной?

Опешив, я растерянно промямлил:

– Ну как же… ваши книги… еще в «Хищных вещах» помню… и сейчас, в «Жуке»… почти везде ведь… мне казалось, вы эксперт в подобном…

Смутившись окончательно, замолчал. А Стругацкий, грустно ухмыльнувшись, вновь плеснул нам коньяка и вдруг прошептал:

– Поверь, о том, как и почему начинаются настоящие перемены почти никто и никогда не догадывается. А корни их уходят ох как глубоко…

Куйбышев, 1937 год

В кабинет первого секретаря обкома Постышева заглянул охранник и доложил:

– Павел Петрович, прибыл маршал Тухачевский.

– Одну минуту, – ответил тот нарочито громко, – сейчас я закончу и приму Михаила Николаевича.

Дверь закрылась. Постышев молча стоял у окна, с неизменной папиросой в зубах в облаке табачного дыма. Сухощавый и подтянутый, как всегда, но серый цвет лица уже выдавал безмерную усталость от всех тех лихих партийных лет, что остались за плечами. Слушал, как громко, словно отбивая набат, стучат огромные напольные часы. На миг почудилось, что время застывает, заканчивается и все вокруг превратилось в блеклую фотографию. Отгоняя наваждение, чуть дернул чубастой головой, глубоко затянулся. Закашлял в усы – махорка едкая, с гражданской привык к ней, нынешний табак не переносил, баловство сплошное. Затем проперхал вслух:

– Ну вот и все. Спектакль начинается.

В приемной, у стены на стуле сидел Тухачевский, покачивая ногой в такт какой-то своей, внутренней музыке. Его большие, навыкате глаза смотрели вверх, рука подпирала волевой подбородок.

Маршал удивлялся, с чем связана задержка, но не с охраной же об этом говорить. В конце концов, он тут человек новый, второй день только. Надо разобраться для начала в оперативной обстановке. Да и вряд ли надолго придется остаться. Сталин лично пообещал, что скоро вернет его в Москву.

Тяжелая дубовая дверь приемной распахнулась из коридора, и вошли трое. Первый – мужчина в форме старшего майора госбезопасности. Он держал перед собой на вытянутой, дрожащей руке какую-то бумагу. Лоснящееся жиром лицо покрывала испарина. За ним насторожено ступали еще два чекиста, держа правые руки в карманах. Майор остановился за несколько шагов до маршала и спросил:

– Михаил Николаевич?

– Да, а в чем дело?

Услышав привычно-командный голос маршала, толстяк еще больше побледнел, но все же ответил:

– Вот ордер товарища Ежова, вы арестованы.

Тухачевский вскочил и схватился за револьвер. Майор завизжал, словно свинья, от страха. Проворно, для своего телосложения, перепрыгнул через стол охранника и, пригнувшись за ним, крикнул отшатнувшимся в стороны помощникам:

– Да чего вы стоите, стреляйте, стреляйте же!

Грохнули два выстрела, оба мимо. Из стены полетели куски бетона, посыпалась штукатурка.

А Тухачевский вдруг медленно поднял пистолет к виску и нажал спусковой крючок.

Чекисты боязливо приблизились к упавшему на пол телу. Из головы маршала шла кровь: пуля лишь прошла по касательной. Раненый уже приходил в себя.

– Он жив, товарищ Попашенко, – сказал один из них.

– Так вяжите его, сейчас ведь встанет, черт, и всех тут положит. Быстрее, болваны!

Те рьяно набросились на лежавшего, орудуя рукоятками пистолетов, словно кастетами. Тухачевский пытался отбиваться, но только еще больше разозлил нападавших. Войдя в раж, они стали бить его и ногами.

– Хватит, хватит, – сказал Попашенко, поднимаясь из-под стола и поправляя форму, – наденьте на него наручники.

Уже чувствуя себя более уверенно, подошел к маршалу, наклонился. Не с первого раза, но сорвал знаки различия.

– Вы арестованы, – повторил, – вас проводят.

Помощники подхватили пленника под руки и вывели.

…Заняв небольшой кабинет в здании парткома, двое чекистов гримировали синяки у переодетого в гражданское Тухачевского. В темном углу, почти сливаясь с обстановкой, сидел невзрачный на вид мужчина, молчавший все это время. Внезапно он сказал:

– Оставьте нас.

Сотрудники, козырнув, безропотно вышли. Хлопнула дверь, и мужчина поднялся со стула. Подойдя вплотную, поинтересовался у арестованного:

 

– Есть ли какие-то просьбы, пожелания личного характера?

Тухачевский молча смотрел в пол. Налитые кровью глаза полыхали адскими кострами ярости. Незнакомец присел перед ним на корточки и взял рукой за подбородок. Маршала передернуло от отвращения.

– Я понимаю, как тяжело проигрывать, Михаил Николаевич. Но вас, считайте, больше нет. Гарнизон даже не узнает о происшедшем, пока не выведем на суд. А дальше будет поздно.

Мужчина похлопал себя по карманам серого пиджака, достал маленький браунинг и протянул маршалу:

– Кажется, застрелиться хотели? Пожалуйста. Возможно, для всех это будет наилучшим выходом. Или, к примеру, застрелите меня. Но это станет не самым разумным поступком, в таком случае вас просто обвинят в убийстве. Берите, Михаил Николаевич, берите. Хотя… я понимаю ваше молчание. Первый раз, на кураже, стреляться не сложно. Второй раз нормальный человек уже не сможет, – он убрал в карман оружие и добавил, – а на сумасшедшего вы не похожи. Ну что же, тогда послушайте и хорошую новость. Хозяин дает вам шанс спасти хотя бы родных. Серго его упросил. Придет время, и условия объявят. А мы с вами еще встретимся на Лубянке. Моя фамилия – Еремеев.

…Постышев сидел в кабинете и с тоской оглядывал окружающее убранство. За годы гражданской войны он привык к неудобствам. Землянки, нищие деревенские хаты, промерзшие кабинеты, где все было строго функционально и аскетично.

Почему-то вот эти огромные тяжеловесные часы, стоявшие напротив стола, выбивали его из колеи. За дверьми кабинета слышался шум, выстрелы. А Павел Петрович думал лишь об этих чертовых часах. В голове пульсировала кровью одна и та же странная мысль: «Время вышло. Вот только – чье?»

Он, кряхтя по-стариковски, поднялся. Подошел к стене, где висела карта округа. Отстраненно посмотрел на нее, затем встряхнулся и резко задернул шторами.

«Расклеился как баба. Нужно что-то предпринимать. Но что именно?» – подумал было секретарь Куйбышевского обкома, и тут отворилась входная дверь. Шарообразный начальник местного управления НКВД, старший майор Попашенко выглядел немного помятым, смущенным.

– Разрешите, товарищ Постышев?

– Входите, Иван Петрович, – Постышев усмехнулся, – ну как вам арестовывать маршалов? Понравилось?

– Порядок, Павел Петрович, – майор снял фуражку и вытер со лба пот, – взяли мы его все-таки. Он ведь как? Сопротивление хотел оказать, палить начал. Ну, мы-то, натурально, ответный огонь открыли. Так он что? Застрелиться, значить, решил.

Постышев неподдельно удивился:

– Тухачевский стрелял по вашим сотрудникам и не попал?

– Профессиональная подготовка, как учит нас, понимаешь, товарищ Ежов.

– Орлы, орлы. Сталинские соколы, – прищурившись, проговорил Постышев, внимательно вглядываясь в округлые женские черты лица ненавистного ему майора.

«А ты ведь сдрейфил, Попашенко. Сильно сдрейфил. Не знаю, что там у вас случилось. Просто по роже твоей свинячьей вижу, как до сих пор от страха трясешься».

Вслух же спросил:

– Где сейчас Михаил Николаевич?

– Мои ребята его это, в гражданское переодевают. Синяки, значить, рихтуют. Надо чтобы, понимаешь, все пока тихо было. Коли увидит вражину кто ненароком, – жди беды.

– Побыстрее заканчивайте. Сажайте в машину и дуйте прямиком в Москву, – жестко отчеканил Постышев. – В пути глаз не спускать, максимальная охрана. И сделайте так, чтобы его и вправду никто не увидел, пока он на нашей земле. Не хватало нам только для полного счастья солдатского бунта.

Финляндский вокзал—Борисова Грива, 1942 год

Поезд стоял под парами. Едва они успели вскочить в вагон, как состав резко дернулся и медленно двинулся прочь из осажденного города.

Аркаша сел на свободную скамейку. Хотел посмотреть в окно, но оно заледенело, не отскребешь. Какое-то странное предчувствие жило в нем, будто покидает этот город навсегда.

На Финляндском вокзале, после того как их пропустил кордон охраны, в дорогу дали немного хлеба. Теперь Аркаша сжимал заветную пайку в варежках. Голод когтями рвал живот не первый месяц, и есть хотелось всегда. Но сейчас его охватила какая-то апатия.

Бобка и мама остались далеко позади, в другом мире. Он остро чувствовал вину, особенно перед Бобкой. Как можно было уехать без брата? Бросить в этом страшном мертвом городе? Аркашу начало знобить. Отец присел рядом, обнял и сказал:

– Замерз? Подожди, сейчас надышат в вагоне, станет немного теплее. Да и ехать то нам до Борисовой Гривы от силы часа три. Скоро будем на Ладоге.

– Это не тот холод, папа… Это – другое.

Отец помолчал, прижал покрепче.

– Из всех возможных решений выбирай самое рациональное. Сегодня по-другому нельзя.

– Если бы ты выбрал не самое рациональное, а самое доброе решение…

– …то к весне мы все умерли бы от голода.

Это была жестокая правда. Умом Аркаша это понимал. Но ощущение гадливости от самого себя наваливалось тяжким грузом.

Паровоз полз медленно, натужно хрипя струями черного дыма. То и дело останавливались, обычно посреди поля. Там рыли большие траншеи, куда без разбора бросали тела пассажиров, не доехавших до конечной станции.

По стенкам вагонов начинался стук. Снаружи кричали:

– Трупы есть?

Иногда кто-то с трудом поднимался, оттаскивая своих соседей, умерших в дороге, к дверям. Покойников принимали чьи-то крепкие руки, и состав медленно двигался дальше.

После долгого молчания Аркаша, наконец, решился задать вопрос, который его мучил всё это время:

– Пап, почему тебе дали только два места на эвакуацию? Почему мы не могли уехать все? Ведь вагон полупустой, поместились бы и мама, и Бобка.

– Задумайся на мгновение, – тихо ответил отец, – сколько в Ленинграде осталось детей? И не просто детей. Сирот, у которых умерли от голода и холода родители. У которых все полегли на фронте. У которых все сгинули во время бомбежек. Десятки тысяч. И неужели ты считаешь, что те, кому повезло оказаться в детском доме, а не умереть на улице, питаются там пряниками и конфетами? Они, как и все мучаются от дистрофии. Мы о такой болезни до войны и не слыхали…

– Но ведь Бобка же такой маленький, – перебил его Аркаша, – и места бы много не занял.

– Дослушай меня. Тут дело не только в том, есть место или нет. Он слишком слаб, чтобы перенести дорогу, как и тысячи сирот в приютах, о которых я говорил.

– Но разве он так плох, что не мог бы ехать с нами тут, в поезде?

– Погоди сынок, это только начало, ты еще не представляешь, что будет дальше, – он помолчал и, привычным жестом поправив рукой кулон на шее, добавил, – возможно, что как раз мы с тобой сделали неверный выбор, и надо было остаться в городе, не слушая ничьих советов.

К концу дня разговоры в вагоне стихли. Изредка кто-то начинал тихонечко стонать, или почти беззвучно плакали дети.

Несколько раз останавливались надолго, пережидая бомбежки и артобстрелы. Иногда над поездом на бреющем полете проносилась вражеская авиация, раздавались грохочущие пулеметные очереди. При звуках летящего самолета люди уже привычно пригибались, чаще просто падали на пол.

Некоторые потом не вставали.

До Ладожского озера удалось добраться только спустя почти два дня. За это время мороз в обледенелых вагонах, которые в мирное время цепляли летом к пригородным поездам, успел собрать свою жатву.

Еды не было. Пайка, которую беженцы получали на вокзале, давно уже кончилась. Младенцы, плакавшие в начале пути, замолкали навсегда.

Слабые не выдерживали.

Лишь тот, кто зубами цеплялся за жизнь и был готов бороться и дальше, собрав всю свою волю, все силы в кулак, имел призрачные шансы выбраться из ада.

Оглядев почти опустевший вагон, Аркаша понял, почему так мало с ними детей. Наверное, у них в блокадном Ленинграде и вправду больше шансов.

Москва, 1942 год

– Неужто такие небожители спустились в нашу скромную обитель? Я думал, что вас уже расстреляли, милейший Юрий Альфредович.

Начальник 4 Управления НКВД Мельников позволял себе весьма специфические шутки, но те, кто с ним работал давно, привыкли к этому.

Правда сейчас, в кабинете на Лубянке, напротив него сидел не подчиненный, а один из самых таинственных людей, о которых было принято говорить лишь шепотом. Да и не знал никто толком ничего, одни лишь слухи.

А вчера поступил сверху приказ. Выяснилось, что «Хранитель», как за глаза называли Кнопмуса, идет, казалось бы, на обычное, пусть и сложное задание, которое можно поручить любому квалифицированному разведчику.

Мельников не понимал происходящего, потому и пытался шутить.

– Собственно, Николай Дмитриевич, это не стало бы для меня проблемой. Расстрелять можете хоть сейчас. Вы, наверное, в курсе, что некоторые уже пытались. И в курсе, чем это закончилось. Но вернемся к нашим делам.