Девять камер ее сердца

Abonelik
6
Yorumlar
Parçayı oku
Okundu olarak işaretle
Satın Aldıktan Sonra Kitap Nasıl Okunur
Kitap okumak için zamanınız yok mu?
Parçayı dinle
Девять камер ее сердца
Девять камер ее сердца
− 20%
E-Kitap ve Sesli Kitap Satın Alın % 20 İndirim
Kiti satın alın 182,26  TRY 145,81  TRY
Девять камер ее сердца
Sesli
Девять камер ее сердца
Sesli kitap
Okuyor Вадим Прохоров
109,43  TRY
Metinle senkronize edildi
Daha fazla detay
Девять камер ее сердца
Yazı tipi:Aa'dan küçükDaha fazla Aa

Тому, кто не спит в ночи.



Любить легко.

– Анаис Нин

Святой

Тебе двенадцать, и ты меня ненавидишь.

Ты отказываешься рисовать на моих уроках, потому что считаешь свои рисунки ужасными. А я все пытаюсь объяснить тебе, как любой порядочный учитель, и не важно, верю я в это или нет, что с опытом они станут лучше. Ты не соглашаешься. Тебя бесит, что существует нечто, что ты не можешь делать так же хорошо, как примеры по математике или научные опыты. Я говорю тебе, что это искусство, но вижу, что ты художник науки. Если такое вообще существует.

Другие дети толпятся вокруг столов, самозабвенно рисуя и делая наброски. Некоторые из них по-настоящему одарены. Но о тебе этого не скажешь. Их руки свободно мелькают над холстом и бумагой, словно ведомые неким невидимым духом. Хотя у меня есть грустное ощущение, что это единственный момент их жизни, когда они «занимались искусством». Они вырастут и посвятят жизнь занятиям, которым будет чужда красота.

Почти год назад, в свой первый день работы в этой маленькой школе маленького городка на востоке страны, я велел всему классу нарисовать дерево.

– Какое дерево? – спросила ты.

– Любое.

– Но разных деревьев очень много…

– Меня устроит любое.

Это тебе не понравилось. И, пока ты сидела в нерешительности, все остальные окунали кисти в краску и шлепали по бумаге. Было заметно – когда ты наконец рискнула, тебе было неловко и даже немного стыдно. Твое дерево напоминало зеленый леденец на палочке. И тут я совершил ошибку, подойдя к твоему столу и похвалив девочку справа от тебя.

– Посмотри… Видишь, у нее сквозь ветви виднеется кусочек неба? Это же так и есть, правда? Дерево не сплошное. Между листьями есть просветы…

Ты смотрела на меня с выражением, похожим на ненависть.

В первые же месяцы такое выражение твоего лица стало привычным. Что бы я ни говорил тебе или другим ученикам, ты все воспринимала в штыки. Ты не совершала никаких нарушений, ничего такого, за что можно было бы выгнать тебя с урока и отправить к директору, что, возможно, было бы даже проще. Нет, это был внутренний, скрытый, тайный протест. Ты делала минимум работы. Проводила большую часть урока, глядя куда-то в пространство, или просилась выйти в туалет и не возвращалась до самого звонка. Не принимала участия в уроке и не отвечала на вопросы, а на любой мой прямой вопрос отвечала мрачным: «Не знаю».

Так мы протянули целый год.

Сегодня я снова получил этот ненавидящий взгляд. На уроке мы рисовали зимний пейзаж, и, взглянув на твой рисунок, я резко спросил:

– Ты когда-нибудь видела чисто белый цвет в природе?

– В смысле? – нахмурилась ты.

– В смысле… Снег же не белый, правда? Там есть оттенки голубого, и серого, и розового, и желтого, и даже лилового… Если бы он был чисто белый, мы бы его не видели.

И тут я совершил свою самую большую ошибку. Я дотронулся до твоего рисунка. Я окунул кончик кисточки в голубой, в черный и в воду и провел им по твоему пейзажу.

Касание тут, линия здесь. Я исправил рисунок, но потерял тебя.

После этого ты вообще отказалась прикасаться к кисточке. Даже под угрозой наказания и плохой оценки.

Ты была самой упрямой из всех известных мне детей и заставляла меня тосковать о временах, когда в школах применялись телесные наказания.

Когда я сказал классу сдать работы на оценку, ты сдала чистый лист.

– Что это? – строго спросил я.

– Белые птицы летят сквозь белые облака.

Я поставил тебе двойку. Потом изменил ее на тройку. Я чувствовал, что это был не твой, а мой провал.

Мы перешли к другим вещам, но ты во всех была на удивление неумелой. Твои наброски натюрмортов были слабыми, работы мелками – грязными. Я не разрешал тебе работать масляными красками – они были дорогими, и мне было велено беречь их для «самых лучших» учеников. Акриловые краски тебя озадачили – ты пыталась рисовать ими, как акварелью, но они слишком быстро высыхали, оставляя яркие пятна цвета в ненужных местах.

Может быть, потом, когда я уже стал опытным преподавателем, я знал бы, что делать с учениками вроде тебя. Но тогда я и понятия об этом не имел.

Я испробовал все – угрозы, подкуп, безразличие, терпение. Я обсуждал проблему с другими учителями, но они просто не понимали меня. На всех их уроках ты была тихой хорошей ученицей. Слегка небрежной в химии, любящей литературу, историю и биологию и интуитивно одаренной в математике. Но это как раз меня не удивляло.

Я чувствовал, что действительно потерял тебя, пока однажды случайно не спросил, любишь ли ты играть с бумагой.

– Как именно? – это тоже прозвучало небрежно.

– Ну, для начала можно складывать фигуры…

Казалось, тебя совершенно не впечатляет эта идея.

– Ты когда-нибудь слышала про оригами?

Ты неуверенно покачала головой.

Как же тебе, наверное, было отвратительно признавать, что ты чего-то не знаешь. Я буквально возликовал.

Я дал тебе листы бумаги и руководство для начинающих. Мне подумалось, что ты предпочтешь его, а не мои указания. Ты изучила страницы, выбрала рисунок, сосредоточилась. Поразительно. У тебя получалось великолепно. С кончиков твоих пальцев соскакивали журавли и коробочки, лягушки и бабочки, крабы и цветы. Аккуратно и точно, все линии разглажены и сложены с индустриальной четкостью. Это было буквально воплощение безупречности. Каждый был точно такого же размера и формы, что и предыдущий. Ты сидела в углу класса, терпеливо складывая, собирая и выравнивая их всех до полной готовности. Я хотел сказать тебе, что они прекрасны, но побоялся, что это тебя отпугнет, так что просто смотрел и не лез с похвалами.

После этого произошла радикальная перемена.

Ты стала приходить на урок первой, а уходить последней.

Ты следила за мной глазами, когда я перемещался от одной группы учеников к другой и когда кто-то подходил ко мне за помощью. Ты задерживалась в конце урока, показывая мне все, что сделала, и, если я не ошибаюсь, ища моего одобрения.

Сначала я не был уверен, как реагировать. Казаться довольным? Или, в свою очередь, игнорировать тебя? Кажется, в своем смущении я делал и то, и другое, но это тебя не отталкивало. Скорее, кажется, придавало даже большей решимости. Ты подходила ко мне в коридорах, в библиотеке, иногда на пришкольной лужайке и начинала очень милую светскую беседу. Мы говорили о погоде, об обеде и о том, люблю ли я собак или кошек.

– Собак, – сказал я.

– Кошек, – сказала ты.

И на каждый мой ответ следовало: «Почему?»

Почему я предпочитаю горошек, а не картошку? Почему мне нравится велосипед, а не машина? Почему собаки? Почему я вегетарианец? Почему я люблю темный шоколад? Почему я читаю поэзию? Когда я обращал те же вопросы к тебе, ты радостно отзывалась. Ты любишь свеклу из-за цвета. Кошек – за их глаза. Белый шоколад, потому что он не совсем шоколад. Поэзия сбивает с толку. Твои ответы были импульсивными. В этом возрасте все импульсивно.

Ты показывала мне свои контрольные и сочинения, работы, за которые тебя награждали. Я хвалил тебя, как, мне казалось, должен хвалить родитель. Ты говорила, что не особенно любишь спорт. Хотя приходится бегать, кидать и участвовать. Ты любишь музыку, но тебя не привлекают инструменты. «Я люблю петь», – смущенно призналась ты.

– Спой мне что-нибудь.

– Вот прямо так?

– Прямо так.

Мы находились на улице, гуляя по дорожке на школьном участке.

– Что вам спеть?

– Что угодно.

Немного подумав, ты запела. Так тихо, что мне пришлось наклониться к тебе. Это была старая песня из 70-х. Интересно, где ты могла ее услышать. Может быть, ее пели дома твои родители, и ты выросла, слушая ее. Это была песня о том, как человек звонит тому, кого любит и кто бросил его. Это было мило, и глупо, и нелепо в твоем исполнении, но ты допела до конца, и я захлопал.

Однажды ты принесла мне цветок, большой, тяжелый цветок магнолии. Он упал на землю во время дождя и теперь лежал, блестя, у меня на ладони. Кремово-розовый, его цвет сгущался к середине и был бледным на концах восковых лепестков. Я вставил его в бутылку с водой и отнес после работы домой. Твое внимание и нравилось мне, и одновременно напрягало. Оно было интенсивным, словно ты вышел под полуденное солнце. Я никогда не получал такого. Но я говорил себе, что ты ребенок и не осознаешь таких вещей. Ты просто чувствуешь то одно, то другое, чувства перескакивают от предмета к предмету, от человека к человеку. Скоро тебе надоест, и ты увлечешься чем-то другим. Но твоя привязанность, казалось, все не ослабевала.

Я решил, что, может быть, будет лучше слегка оттолкнуть тебя, отстраниться, стать менее доступным. В конце концов, мы же не хотим, чтобы ты сделала что-то неблагоразумное. Так что я стал вежливым, но более закрытым. Я прятался в кабинеты, если замечал тебя в коридоре. Я говорил, что занят, встречаясь с тобой в библиотеке. Я выходил из школы в компании коллег. Я сидел на лужайке, погруженный в чтение. Ты озадачилась, но не отступила. Но чем больше ты добивалась моего внимания, тем меньше я старался давать его. Мне было тошно плясать этот ужасный танец, но я не знал, что еще делать.

Иногда я находил у себя на столе бумажных журавликов, а иногда стрекоз.

Сперва я собирал их, ставя на полку, словно беспорядочный неподвижный зоопарк. Потом попытался сказать тебе, что, может быть, лучше отнести их домой, чтобы удивить и порадовать родителей, но встретил только твой молчаливый взгляд. Когда я стал настаивать, ты ответила, что это невозможно, и ушла.

Это обеспокоило меня, но я не мог спросить тебя о таком напрямую. По крайней мере теперь. Между нами еще не было такого уровня доверия, и я не знал, будет ли оно вообще. Так что я поговорил с другими учителями, которые учили тебя дольше, и спросил у них, что они знают о твоей домашней жизни. Было высказано несколько предположений. Кто-то спросил, не сирота ли ты? Или же ребенок родителя-одиночки. Нет, сказали другие, дело совсем не в этом, но с твоими домашними обстоятельствами что-то немного не так. Потом твой учитель математики рассказал, что, если он не путает, с твоими родителями все в порядке, но они где-то в другом месте, а ты живешь, по крайней мере во время школьных семестров, у бабушки с дедушкой. Не то чтобы тебя бросили, добавил он торопливо, но твой отец работает в другой стране, а там совсем мало или вовсе нет приличных школ. Мне стало очень жаль и тебя, и твоих бумажных товарищей.

 

После этого я стал добрее к тебе.

Лепка из глины худо-бедно у тебя получалась, но я изо всех сил старался тебя подбодрить.

– Неплохая корова, – сказал я.

Ты посмотрела на меня с сомнением:

– Это должна была быть лошадь.

Я разразился торопливой речью на тему того, что искусство – в глазах смотрящего.

– Так что же, вообще не важно, что я пытаюсь изобразить? – спросил кто-то из учеников.

– Важно. Но вы не можете контролировать то, как это увидят другие.

После урока ты задержалась, выжидая, пока все уйдут. Интересно зачем. Вряд ли ты хотела поговорить о субъективности восприятия. Ты подошла, шаркая ногами, к моему столу. У тебя в руках были книги и тетради. Волосы, обычно заплетенные в косички, распустились, и лента свисала вниз по плечу. Тебе было двенадцать лет, и твои руки и ноги казались слишком длинными, словно принадлежали кому-то на десять лет старше. Я был уверен, что ты вырастешь высокой и очень красивой, даже если теперь ты похожа на неуклюжего, неловкого жеребенка. Ты взглянула на меня темными, как краска, глазами.

– А вы всегда хотели этим заниматься?

Я спросил, что ты имеешь в виду.

– Ну, этим. – Ты обвела рукой комнату.

Я откинулся в кресле. Никто не спрашивал меня об этом. По крайней мере тут. Я мог бы сказать тебе много всякого. Что, конечно же, я всегда мечтал работать с детьми, учить их видеть красоту и делать красивые вещи. Но я решил сказать тебе правду.

– Нет.

Казалось, ты не удивлена.

Опустив взгляд на свои руки, я поднял их и вытянул перед собой:

– Я хотел стать пианистом.

– Вы учились в музыкальной школе?

Я кивнул. Да, много лет. Я даже уже начал давать сольные концерты. В маленьком городке, где мы жили, не было большого простора для этой деятельности, так что я давал еще и домашние уроки, стараясь накопить денег, чтобы перебраться в большой город.

– А что случилось?

– Другими словами, почему же я оказался тут? Я попал в аварию… И повредил руки.

С жестокой прагматичностью ребенка ты поглядела на меня и сказала:

– Но вы же можете рисовать.

Я ответил, что только это теперь и могу.

– О, – произнесла ты и ушла. Может быть, мне не нужно было быть таким честным. Ты все же ребенок. С ограниченной возможностью понимания. На что я, собственно, рассчитывал? Симпатия? Сочувствие?

Я сидел один в классе, почему-то чувствуя себя дураком.

Ты не пришла на следующий урок. И на следующий за ним тоже.

Хоть я и делал вид, что мне все равно, я был обеспокоен. Что случилось, спросил я у других, почему тебя нет? Кажется, легочная инфекция. Ну, та, от которой кашель и высокая температура. Я боролся с собой, желая послать тебе пожелания выздоровления и одновременно сохранить дистанцию. Я знал, что одноклассники пишут тебе открытки, но не подписал ни одной из них и не написал ничего от себя лично. Через десять дней ты вернулась, бледная, ослабевшая, все еще кашляющая. Ты сильно похудела. Я сделал тебе маленький цветок из глины, раскрасил его в красный цвет и оставил на твоей парте. Я делал это для всех учеников, которые болели. В конце урока ты поблагодарила меня, но не задержалась в классе, как обычно. Почему-то я расстроился.

Ты показалась мне более тихой, чем всегда.

Ты перестала делать бумажных зверей и лепить из глины. Вместо этого ты начала раскрашивать лист за листом в глубокий ровный синий цвет. Затем в оранжевый. Затем в зеленый. Я шутил, что ты стала абстракционистом, но ты не смеялась.

Однажды я остановил тебя в коридоре и спросил, как ты.

Не глядя на меня, ты ответила, что все хорошо.

– Я слышал, что ты болела…

– Мне уже лучше, спасибо.

– Но что-то случилось? – не мог удержаться я от вопроса.

Не поднимая глаз от пола, ты покачала головой.

Я хотел сказать, что ты можешь поговорить со мной, что у тебя есть кто-то, кому можно все рассказать. Что я знаю, что ты живешь с двумя пожилыми людьми и тебе может быть одиноко. Но не стал. Я дежурно похлопал тебя по плечу, и ты пошла дальше.

Странно, но мне не хватало тебя, остающейся в классе после урока, и нашей прямой, состоящей из твоих вопросов болтовни. Мне не хватало твоего пения, твоих цветов, твоих постоянных вопросов, твоего внимания ко всем моим словам, даже к самым незначительным указаниям. Я надеялся, что к концу семестра все это может вернуться. Особенно когда я объявил, что у нас будет выставка всех наших изделий, сделанных за год. Большинство учеников было в восторге, все переговаривались и обсуждали, какие из работ лучше выставить. У некоторых было из чего выбирать. Но ты, казалось, даже не услышала того, что я сказал.

Я пропустил несколько уроков, прежде чем спросить тебя. В тот день ты снова задержалась, правда, не нарочно, а потому, что стопка твоих рисунков упала на пол, разлетевшись, словно листья.

– Ты подумала о том, что…?

Вздрогнув, ты уставилась на меня.

– Что бы ты хотела выставить… На выставке конца года…

Ты казалась невозмутимой. Невыносимо.

– Да…

– Прекрасно. И…?

– Я еще не решила… Я не знаю…

Я было начал предлагать что-то, но остановился. Что я делаю? Это же, несомненно, лучший способ убедить тебя не участвовать.

– Ну… Если тебе понадобится помощь, скажи мне.

Ты кивнула и вышла из комнаты, шаркая ногами.

Но однажды, когда я уже перестал надеяться на то, что ты станешь прежней, ты задержалась в классе после урока. Я сидел за столом, рассматривая какие-то рисунки к нашей выставке.

– Что произошло?

Я озадаченно посмотрел на тебя.

Ты подошла ближе, прижимая к груди стопку книг. Ты так и не набрала свой вес после болезни, и твои щеки остались бледными и впалыми.

– Ты о чем?

Ты показала на рисунки.

– Я пытаюсь подобрать рамки… – начал я.

– Нет, – перебила ты. – Я имею в виду, с вашими руками. Что произошло?

Я понял, но не хотел отвечать. Но ты настаивала.

– Вы сказали, была авария… И вы больше не могли играть на рояле…

– Играть я могу, – ответил я и добавил: – Но только немного…

Ты молча глядела на меня, ожидая объяснений.

Я отложил рисунки.

– Я получил работу в хоре… Прекрасная детская группа… Ангельские голоса и всякое такое… Это не было… – Я рассмеялся. – Мы в основном исполняли гимны, но за это хорошо платили, и я мог оплачивать свои занятия музыкой…

Ты не отрывала от меня глаз. Я не знал, куда смотреть – на тебя или на свои руки. Я отвернулся к окну, в которое падали лучи позднеполуденного солнца, оставляя на полу яркие пятна.

– Мы ехали на концерт в соседний город… Все мы, весь хор, на автобусе… Шел дождь… Наверное, я задремал… Я помню, что проснулся от толчка… Жуткий скрежет… Автобус смяло, как консервную банку… Сиденье перед нами внезапно прижало нас. Если бы я не… не сунул руки между мальчиком, который сидел возле меня, и металлической ручкой, я думаю, его раздавило бы…

– Вы спасли ему жизнь?

– Ну, наверное… Я хочу думать, что да… Но я не знаю.

– И вам переломало кости?

Я кивнул. Некоторым образом я был тебе признателен за стоическое отсутствие эмоций. Большинство взрослых на твоем месте уже начали бы изливать потоки сочувствия, а я никогда не знал, как отвечать на их «Мне так жаль… Так жаль… Это ужасно… Какая трагедия…». Обычно я ограничивался кратким «Спасибо» и погружался в молчание.

– Да, в нескольких местах. – Я поднял левую руку. – Сквозь нее проходит стальной стержень.

– И вы пищите в металлоискателе аэропорта?

Я засмеялся, ты засмеялась, и комната внезапно наполнилась светом.

– Болит?

– Иногда.

И тут ты задала мне вопрос, которого раньше не задавал никто.

– Если бы вы снова оказались в этом автобусе, вы бы стали делать это снова? То, что сделали?

Я ответил не сразу.

– Я бы хотел сказать «да»… Но, честно говоря, я не уверен.

Ты не казалась разочарованной. Ты просто кивнула, словно это был деловой разговор. Я тоже в свою очередь хотел задать тебе несколько вопросов, о тебе, о твоих домашних. Но все это выглядело так, будто тебе на руку присела птичка, клюющая крошки с ладони. Не время делать резкие движения, издавать звуки и пугать ее.

Выходя из класса, ты обернулась.

– Знаете, – сказала ты. – Думаю, вы бы стали.

Скоро наступал конец семестра, и мы начали оформлять выставочный зал. Ты так ничего и не представила. Я был слегка разочарован, но не сильно удивлен. Я даже не мог использовать фразу, которую применял к другим детям: «Как, разве ты не хочешь, чтобы твои родители гордились, увидев твою работу?» Я не был уверен, что твои вообще придут. И не хотел напрягать тебя, говоря: «Бабушка с дедушкой». Не знаю почему, но я чувствовал, что в твоей семье сложная ситуация. Ну, или я так к ней относился.

Когда работы расставлялись, ты слонялась вокруг.

Думая, что ты этого ожидаешь, я не стал спрашивать, где твоя работа. Я спросил, что ты об этом думаешь.

– О чем?

– Обо всем этом… – Я обвел рукой зал, наполненный картинами, рисунками, скульптурами.

– Я хочу посмотреть, как будет, когда все закончат.

И больше мне не удалось извлечь из тебя ни слова. Но я видел, что ты внимательно наблюдаешь, как все расставляется по местам. Тогда у меня даже не было времени спросить, зачем и почему. Это было первое большое событие для меня, оно должно было стать впечатляющим и иметь значение… Ну, какое-то.

В тот вечер я ушел поздно, когда все детские работы были расставлены. Мне казалось, что все получилось довольно красиво. Жаль, что ты не стала в этом участвовать. Я подумал было поставить в уголке несколько бумажных фигурок, которые ты подарила мне, но удержался. Это твой выбор, и я должен его уважать. Очевидно, ты не чувствовала себя настолько частью класса, чтобы тебе хотелось участвовать в выставке.

На следующий день я пришел в школу рано и сразу отправился в зал. Но кто-то успел прийти туда раньше меня. Об этом мне сообщил школьный охранник.

– Одна из учениц, – сказал он. – Она сказала, вы ей разрешили… Дали специальное разрешение… Что-то там поставить. У нее с собой было полно барахла…

– В смысле? – Меня охватила паника. – Какая ученица? Что у нее было?

Он пожал плечами, явно не понимая моего беспокойства:

– Ножницы… бумага… всякое такое…

– Я никому не разрешал ничего делать.

Наконец, он тоже начал слегка беспокоиться:

– Не разрешали?

Я покачал головой.

Он завозился с дверью, отпирая и распахивая ее. Мы быстро пошли вдоль коридора.

В моей голове уже представали сплошные руины. Рисунки, вырванные из рам, разорванные и разрезанные на кусочки. Порванные холсты, разбитые на куски и раскиданные скульптуры. Я еле сдерживал ярость. Кто мог все это сделать? И зачем? На какую-то секунду я подумал о тебе, но заставил себя выбросить это из головы. Почему я вообще подумал о тебе в первую очередь? Может быть, из-за твоей мрачности, одиночества, частой смены настроений? Но ты не все время была такой. И никогда не казалась мне злобной. Хотя кто знает? Дети могут быть очень странными. Я попытался выкинуть это из головы до того, пока мы не войдем в зал. Мы с охранником молчали.

Я вошел. Все было на местах, точно так же как я оставил предыдущим вечером. Ничего не было разбито или сдвинуто с места. Никто ничего не касался.

– Все в порядке? – спросил охранник.

Я кивнул.

– Ну, слава богу.

И тут я увидел. То, ради чего ты приходила с утра пораньше.

На двери, ведущей из зала, с дальней стороны комнаты, была белая занавесь.

Я не мог сказать, что это, ткань или ленты, пока не подошел ближе.

Бумажные журавли. Нить за нитью. Я осторожно коснулся их, и они зашуршали у меня под рукой. Чисто белые. Ровные и одинаковые. Сделанные с индустриальной точностью.

Их была тысяча. Я знал это, не считая.

Говорят, если сложить тысячу журавликов, твое желание исполнится.

Хотел бы я знать, что же ты загадала.

Я так надеюсь, что у тебя все сбудется.