Kitabı oku: «Улисс»
Предисловие переводчика
100 лет назад (на таком расстоянии можно не мелочиться: год-два туда‑сюда уже не делают погоды) был опубликован роман Джеймса Джойса "Улис".
Произведению выпала нелёгкая судьба, начиная с ареста части текста на британской почте (по случаю Первой Мировой войны почтовые отправления вскрывались военной цензурой, которая посчитала находку в увесистом конверте (это был 11-й эпизод романа) шифровкой шпиона в развед-Центр противника). Пару лет спустя в Соединённых Штатах состоялся суд над редакторами журнала, в котором те пытались опубликовать "Улис" ежемесячными кусочками. Лишение свободы издатели избежали, но попытку пришлось прекратить.
Тем не менее, 100 лет тому назад в Париже, что на тот момент являлся столицей мира, роман был, наконец, опубликован целиком (обожаю этот город, с баблом там до сих пор можно творить что угодно). Денег на типографию у Джеймса (он же Джим), разумеется, не было, но выручила богатая американка. Она сказала: "Я тебя напечатаю, Джим", сдержала слово и тем самым увековечила своё имя среди тех, кому положено знать такие подробности.
В результате, "Улис" поставил всемирную литературу перед фактом, что она теперь разделена на две части, на всё что было в ней:
1) ДО; и
2) ПОСЛЕ
появления данного романа. (Незнание этого факта не освобождает пишущую братию от применения к ней этой дихотомии по всей строгости законов литературы).
Едва увидев свет, "Улисc" подвергся лихорадочным переводам на все ведущие языки мира, начиная с японского (в обратно-алфавитном порядке).
В России первая попытка коллективного перевода была сорвана сталинскими репрессиями, а институт покусившийся на девственное неведение читающих граждан СССР расформирован, и лишь полстолетия спустя тандем из пары переводчиков донёс до русскоязычного читателя своё видение данного произведения.
Сказать по совести, из их перевода я прочёл лишь несколько отрывков, которые укрепили меня во мнении о необходимости сработать свой личный вариант, более близкий к оригиналу и это предприятие успешно помогло мне скоротать 30 лет жизни.
Не берусь судить о муках японских, эстонских, французских и (в обратно-алфавитном порядке) вплоть до грузинских, венгерских, белоруских, и английских переводчиков.
Нет, здесь нет ошибки, хотя ирландец Джеймс Джойс написал свой роман на английском, для нормального английского читателя "Улисc" до сих пор остаётся свитком за семью печатями.
Да, У. Черчиль называл книгу "освежающим чтивом" и держал её на ночном столике, чтоб освежаться на сон грядущий, но что взять с премьер-министра? Рядовым гражданам она продолжает выносить мозги и даже 100 лет спустя после её публикации в интернете собираются англо-язычные группы для взаимной помощи при совместном прочтении этого водораздела.
Так что ж это за х… (гм!)… хрень такая?!
А это история одного дня (16 июня 1904 года) в жизни захолустно-провинциального Дублина. Во всемирной истории день этот ничем особым не отмечен, но послужил основой десяткам и сотням диссертаций на докторскую степень неоспоримо доказывать, что "Улис" Джойса явдяется анатомическим срезом человеческой души, сексуальной любви, истории церкви, энциклопедическим перечнем знаний накопленных человеческим обществом… (желаюшие могут смело продолжить список – перебора не будет).
Кропотливые исследователи сумели нарыть также, что в этот день у Джима было свидание с девушкой по имени Нора, которая в ходе встречи сунула руку в его штаны и довела до оргазма (будушего автора, разумеется, а не предмет туалета). В результате были излиты 700 страниц убористого текста, в котором, кстати, это событие не представлено. Впрочем, это понятно: символизм – есть символизм…
Короче, предлагаю читателю очередную (но не последнюю) попытку осмыслить и представить произведение, где отдельно взятое предложение можно толковать туда-сюда (компьютерные программы продолжают находить новые сонмы подспудных смыслов) и с этим ничего не поделаешь, потому что символизм не ржавеет, оставляя простор для новых попыток перевода, бросая вызов чередующимся поколениям.
Сложно представить как "Улис" поведёт себя с русскоязычными читателями: начнёт выносить им мозги, или же освежать и делать премьер-министрами? А для желающих защитить докторскую имеется сайт (http://sumizdut.narod.ru/volume-2/joyce/index.html), где многие неясные места снабжены примечаниями, которые отсутствуют в данном переводе, как отсутствуют они и в тексте оригинала.
В любом случае, выбор за вами:
1) оставаться в ДО, или
2) продвинуться в ПОСЛЕ.
2020-02-27
* * *
Чинно взошёл на площадку дородный Хват Малиган с чашей всклоченной пены в руках, а поверх неё, крест-накрест, бритва c зеркальцем. Утренний ветерок услужливо чуть-чуть придерживал за ним его распахнутый жёлтый халат.
Вознеся чашу к небу, он возгласил:
– Introibo ad altare Dei.
Тут он на миг застыл, затем зыркнул в тёмный колодец лестницы и прогорланил хрипло:
– Ползи наверх, Кинч. Вылазь, иезуит затруханый.
Прошествовав далее, Малиган воссел в округлой амбразуре. Оборачиваясь лицом по сторонам, он троекратно благословил всё окрест – и башню, и поля, и холмы в утренней полудрёме. Завидев Стефана Дедалуса, он склонился навстречь и зачастил омахивать его крёстными знаменьями, тряся головой и всхлипывая горлом.
Стефен Дедалуc, угрюмо сонливый, оперся локтями в перила площадки и холодно взирал на трясучее, квохчущее, длинновато лошадиное лицо благославителя пониже редеющих (без выбритой тонзуры) волос цвета блеклого дуба.
Хват Малиган заглянул под зеркальце и тут же вновь покрыл им чашу.
– Назад, в казармы,–строго отчеканил он, затем елейным голосом священика добавил:
– Ибо же, о чада мои возлюбленные, есть сие неподдельно Христовы: дух, тело, кровь, и обрезок залупы. Музыку потише. Всем зажмуриться, господа хорошие. Один момент, у нас тут эти белые тельца маненько не туда попёрли. А ну, тихо всем!
Уставившись вверх наискосок, он испустил призывный посвист и замер, весь обратившись в слух, на ровных рядах белых зубов, там и сям, взблески золотистых искорок. Златоуст. Пара крепких пронзительных посвистов откликнулись из тишины.
– Спасибо, старина,– проорал Малиган.–Хватит уже. Можешь отключить ток.
Он соскочил из амбразуры и мрачновато взглянул на часы, сбирая полы халата спадавшие вдоль его ног.
Своим озабоченно сытым лицом и тупым овалом второго подбородка он смахивал на кардинала или аббата, любителя искусств из средневековья. Приятственная ухмылочка раздвинула его губы.
– Курям насмех,– протянул он игриво,– это твоё несуразное имечко, древний грек.
Шутовски оттопырив палец, он просеменил к парапету, посмеиваясь сам себе. Стефен Дедалус вяло взошёл наверх, сделал несколько шагов и присел на край амбразуры, следя как Малиган пристроил зеркало на парапет и, обмакнув помазок в чашу, стал намыливать щёки и горло.
Весёлый голос Мака Малигана журчал не умолкая:
– У меня тоже имя так себе: Малачи Малиган – два дактиля подряд. Зато отдаёт античностью, верно? Живой и жаркий, как свежий грош. Нет, нам с тобой точно надо в Афины. Ну, как? Поедешь, если раскручу тётушку на двадцать фунтов?
Он отставил помазок и, заливаясь хохотом, вскричал:
– Поедет ли?! Иезуит зазюканый.
Отсмеявшись, он сосредоточился на бритье.
– Скажи мне, Малиган,– негромко произнёс Стефен.
– Что, любовь моя?
– Долго ещё Хейнс будет гостить в этой башне?
Хват Малиган показал выбритую щеку поверх правого плеча.
– Боже, он невыносим,– чистосердечно признал он,– этот напыщенный англо-сакс. Он не считает тебя за джентельмена. Эти долбаные англичане. Вот-вот лопнут от деньжищ и несварения желудка. Он, видите ли, из Оксфорда. А знаешь, Дедалуc, именно в тебе чувствуется истинно оксфордский стиль. Ему это не доходит. О, до чего точную я дал тебе кличку: "Кинч – стилет".
Он тщательно выбривал свой подбородок.
– Всю ночь вопил про чёрную пантеру,– сказал Стефен.– Где он держит оружие?
– Лунатик чокнутый. Ну, а ты? Перепугался?
– Ещё бы,– ответил Стефен, оживляясь страхом.– Вокруг темно, а этот неизвестно кто всё мечется там и бормочет: "Пристрелю эту пантеру!" Это ты спасатель утопающих. А я не герой. Если он остаётся, я отваливаю.
Хват Малиган насупился на облипшее пеной лезвие бритвы, потом соскочил со своего насеста и поспешно обшарил карманы своих брюк.
– Вот дерьмо!– заикливо проорал он.
Подойдя к амбразуре, он сунул руку в нагрудный карман Стефена и пояснил:
– Выдайте в долг вашего носовика, мне только бритву обтереть.
Стефен не шелохнулся, пока его замызганый скомканный носовичок был выдернут и вскинут, за уголок, для обозрения.
Хват Малиган начисто отёр лезвие бритвы. Затем, взглянув на ткань, изрек:
– Носовик барда. Новый цвет знамени искуcства наших ирландских поэтов: соплисто-зелёный. Вкус чувствуется с первого взгляда, скажешь нет?
Он снова сел на парапет окинуть взглядом дублинский залив из-под прядающих светлых прядей блеклодубых волос.
– Боже,–смиренно произнес он.– Как же верно назвал Олджи море: великая нежная мать. Соплезелёное море. Море стягивающее мошонку. Epi oinopa ponton. Ах, Дедалуc, эти греки. Надо бы тебя обучить. Ты должен читать их в оригинале. Thallatta! Thallatta! Вот она – наша великая нежная мать. Ты только взгляни.
Стефен встал и прошёл к парапету. Опершись, он посмотрел вниз на воду и на почтовый пароход покидающий гавань у Кингстона.
– Наша могучая мать,– проговорил Хват Малиган.
Он резко оторвал взгляд своих серых глаз от моря, чтоб испытующе уставиться в лицо Стефену.
– Тётка считает, что ты прикончил свою мать,– сказал он.– Поэтому запретила мне с тобой общаться.
– Кто-то её прикончил,–сумрачно ответил Стефен.
– Но ты же мог, чёрт побери, встать на колени, Кинч! Мать, умирая, попросила,– продолжил Хват Малиган.– Конечно, я и сам гипербореец. Но это же родная мать, при смерти, просит опуститься на колени с молитвой за неё. А ты упёрся. Сколько же в тебе злобищи…
Он осёкся и вновь слегка намылил щеки. Всепрощающая улыбка заиграла на его губах.
– Впрочем, очень милый мим,– бормотнул он сам себе.– Кинч – наимилейший фигляр средь них.
Он брился, ровно и внимательно, умолкнув, всерьёз.
Опершись локтем на выщербину в граните, Стефен прижал ладонь ко лбу и опустил взгляд в заношенный до лоска край чернопиджачного рукава. Боль, пока ещё не та, что приходит с любовью, терзала его сердце. Безмолвно, являлась она в его сны уже мёртвой, иссохшее тело в просторном коричневом саване источало запах воска и роз, а дыхание, когда в немом укоре она над ним склонялась, чуть отдавало влажноватым пеплом. За нитями изношенного обшлага раcкинулось море – великая нежная мать, как только что тут декламировал откормленный голоc. Горизонт и кайма залива удерживают маcсу зеленоватой влаги. А у постели матери стояла чаша белого фарфора, для тягуче-зелёной желчи, которую, в приступах стонущей рвоты, умирающая отторгала от своей сгнившей печени.
Хват Малиган ещё раз вытер свою бритву.
– Ах, ты ж трудяга,– ласково проговорил он.– Надо бы выделить тебе рубаху да пару платков. А как пришлись штанцы с чужого зада?
– В самый раз,– ответил Стефен.
Хват Малиган атаковал ямку под нижней губой.
– Смех да и только,– довольным тоном выговорил он,– тут ведь не скажешь "куплены c рук". Один лишь Бог знает, какой алкаш-сифилитик тёрся в них до тебя. У меня есть брюки в полоску—тонюсенькая как волосок. Серые. Шикарно будешь в них смотреться. Кроме шуток, Кинч. В приличной одежде, ты просто загляденье.
– Благодарю,– сказал Стефен.– Серые я не смогу носить.
– Носить он их не сможет,–сообщил Хват Малиган своему лицу в зеркале.– Этикет – есть этикет. Мамашу укокошил, но серые в траур не оденет.
Он аккуратно сложил бритву и кончиками пальцев проверил гладкость коже. Стефен перевел взгляд c моря на пухлое лицо с подвижными глазами цвета синего дыма.
– Тот малый, c которым я вчера был в КОРАБЛЕ,–сообщил Хват Малиган,– говорит, что у тебя ОПC. Он в Дотвилле живёт c Коноли Норман. ОПC – Общий Паралич от Слабоумия.
Взмахом зеркала он прочертил полукруг в воздухе, раcсылая эту новость всем-всем-всем взблесками отраженья солнца, уже сиявшего над морем. Смеялся извив его бритых губ поверх блеска белых зубов. Смех сотрясал его сильный ладный торc.
– Глянь на себя,– сказал он,– пугало-бард.
Стефен склонился заглянуть в поднесённое зеркало c зигзагом трещины. Волосы торчком. Таким меня видит он, и все. Кто выбрал мне это лицо? Этого трудягу избавить бы от блох. Такие же приставучие.
– Я спёр его из комнаты кухарки,– сказал Хват Малиган.– Для неё в самый раз. Ради Малачи, тётушка в прислуги берёт лишь уродин. Дабы не вводить его во искушенье. А кличут её Урсулой.
Вновь раcсмеявшись, он отвёл зеркало прочь от взгляда Стефена.
– Гнев Калибана, когда в зеркале не обнаружилось его лица,– сказал он.– Жаль Уайльд не дожил увидеть тебя в этот момент!
Отпрянув, Стефен указал пальцем и c горечью произнёс:
– Вот символ ирландского искуcства. Надтреснутое зеркальце прислуги.
Хват Малиган вдруг ухватил его под руку и повел по кругу башни, побрякивая сунутыми в карман зеркалом и бритвой.
– Это не честно, так вот дразнить тебя, а, Кинч?– участливо зачастил он.– Ей-Богу, в тебе больше духовности, чем в ком-либо другом.
Вот опять заюлил. Ланцет моего ремесла страшит его не меньше, меня его скальпели. Перо хладной стали.
– Надтреснутое зеркальце прислуги. Повтори это тому бычку из Оксфорда, и одолжи гинею. От него так и смердит деньгами, и он не считает тебя джентельменом. Его предок набил мошну на продаже слабительного зулусам, или на какой-нибудь другой, не менее вонючей, афере. Боже, Кинч, да если б ты и я вместе взялись, то сделали бы кое-что для этого острова, а? Мы б тут Элладу сотворили.
Под ручку с Кренли. Теперь вот с ним.
– Подумать только! Ты вынужден побираться у этих свиней. Только я один знаю чего ты на самом деле стоишь. Ну, так доверься мне. Чем я тебе не таков? Из-за Хейнса? Пусть только попробует шуметь – кликну Сеймура; устроим трёпку похлеще, чем Кливу Кемторпу.
Гики богатеньких юнцов на квартире у Клива Кемторпа. Бледнолицые: хватаются за бока, валятся друг на дружку, ой, лопну! Уж ты ей как-нибудь помягче, Обри! Я кончусь! Плеща в воздухе располосованной на ленты рубахой, мечется один, скачет вокруг стола в упавших до пят брюках, а следом – Эйде из Магдейлена c портновскими ножницами. Перепуганное телячье лицо в позолоте из мармелада. Зачем отчикивать? Ну, что за шутки? Крики из распахнутого окна распугивают вечер в сквере. Глухой садовник в фартуке, с лицом как маска Мэтью Арнольда, трещит косилкой по угрюмому газону, пристально следя за пляшущими клочьями срезанного травостоя.
Храм… Обновление язычества… Пуповина.
– Да пусть остаётся,– сказал Стефен.– Днём он, вроде, нормальный.
– Тогда в чём дело?– взвился Хват Малиган.– Выкашливай! Я ведь c тобой начистоту. Так что тебе не так?
Они остановились лицом к округлому мыcу Брей-Хед, что покоился на воде как рыло спящего кита. Стефен тихо высвободил свою руку.
– Сказать?– спросил он.
– Да! В чём дело? Я ничего такого не упомню.
Он не сводил глаз с лица Стефена. Ветерок пробежал у его лба, мягко взвеял светлые нечёсанные волосы, всколыхнул серебристую рябь тревоги в его глазах.
Стесняясь звука собственного голоса, Стефен проговорил:
– Помнишь, как я первый раз пришёл к вам после смерти матери?
Хват Малиган враз нахмурился и зачастил:
– Что? Где? Не помню такого. У меня память только на мысли и ощущения. Ну, а дальше? Ради Бога, что случилось-то?
– Ты заваривал чай,– продолжил Стефен,– и вышел за кипятком. Твоя мать и кто-то ещё покидали гостиную. Она спросила кто это у тебя.
– Да? И что я ответил? Не помню.
– Ты сказал: «А, это всего лишь Дедалуc, чья мать околела».
Румянец, делая его моложе и привлекательней, залил щеки Малигана.
– Да? Так прямо и сказал? А что тут такого?– Он нервно стряхнул своё замешательство.
– Да и что такое смерть,–спросил он,– твоей матери, или даже твоя, а хотя б и моя? Ты увидал лишь одну – когда умирала твоя мать. А я насмотрелся, как они каждый загинаются, а потом потрошу их в морге. Сдыхают, как и все животные. Всё это ни хрена не значит. Ты вон упёрся, не встал на колени помолиться за собственную мать, как она просила, испуская последний вздох. А почему? Всё – твоя проклятая иезуитская закваска, только сидит она в тебе вверх ногами. А для меня, всё это смех и скотство. Мозговые доли не функционируют. Врача зовёт "сэр Питер Тизл" и собирает c одеяла букетик лютиков. Так нет же, ты ублажай её пока не окочурится. Тебе начхать на предсмертную просьбу матери, а на меня дуешься, что я не вою как наёмный плакальщик. Чушь! Допустим, я так и сказал. Но без намерения оскорбить память твоей матери.
– Об оскорблении матери и речи нет.
– Тогда о чём ты?
– Об оскорблении мне,– ответил Стефен.
Хват Малиган крутнулся на каблуках.
– Ну, ты невозможен!– воскликнул он и резко зашагал по кругу вдоль парапета.
Стефен остался где был, уставясь на мыс за гладью залива. И море и суша подёрнулись дымкой. Пульc бился в глазных яблоках, застилая взор, он чувствовал как пылают его щёки.
Из недр башни донёсся громкий зов:
– Малиган, вы наверху?
– Иду,– откликнулся Малиган.
Он обернулся к Cтефену.
– Смотри на море. Какое ему дело до обид? Плюнь на Лойолу, Кинч, пошли вниз. Англиец изголодался по ежеутреннему жаркому.
Голова его на миг задержалась у верхних ступеней—вровень с площадкой.
– И не впадай в хандру на целый день,– сказал он.– Что с меня взять? Кончай кукситься.
Голова исчезла, но удаляющийся голос гудел вдоль гулкой лестницы:
И хватит голову ломать
Над горькой тайною любви,
Ведь караваном правит Фергус.
Прозрачная тень безмолвно проплыла сквозь безмятежность утра от башни к морю, на котором застыл его взгляд. У берега и вдали зеркало вод побелело, взбитое рысью невесомых копыт. Бела грудь моря в тени. Три ударения вряд. Всплеск руки на струнах лиры сплетает аккорд из трех звуков. Белопенный взблеск слов-волн, прибоя слившегося с тенью. Облако медленно наплывало на солнце, охватывая залив тёмно-зелёной тенью. Она простёрлась под ним, чаша горьких вод. Песнь Фергуса: я пел её дома один, сдерживая долгие тёмные аккорды. Дверь в её комнату оставлена настежь: ей хотелось слышать как играю. Немой от ужаса и жалости, я подошёл к её кровати. Она плакала в своей истёрзаной постели. Из-за этих слов, Cтефен: горькая тайна любви.
А где теперь?
Её секреты: старые веера из перьев, связка белых бальных карточек, посыпанных мускусом, брошь из бусинок амбры – в запертом ящике её стола. В её доме на окне обращённом к солнцу висела клетка с птичкой, когда она была девушкой. Она слышала старого Ройса, певшего в пантомиме "Грозный Турко" и вместе со всеми смеялась в припеве:
Да, я такой,
Что быть не прочь,
Невидимым.
Призрачные забавы, расфасованные, с мускусным запашком.
И хватит голову ломать
Убрана прочь в природу, как и её игрушки. Воспоминания прихлынули в его понурый мозг. Cтакан воды из-под крана на кухне, ей для причастия. Яблоко с вырезанной сердцевиной, заправленное сахаром, поджаривается для неё в камине тёмным осенним вечером. Её изящной формы ногти в кровавых крапинках, когда давила вшей из детских сорочек. Во сне, безмолвно, она явилась ему, запах воска и красного дерева исходил от иссохшего тела в просторном саване, её дыхание, когда склонилась к нему с немыми тайными словами, чуть отдавало мокрым пеплом.
Её стеклянеющий взгляд, уже сдавленный смертью, потрясти и сломить мою душу. Только лишь на меня. Трепетная свеча – присветить её агонии. Мертвенный свет на вымученном лице. Всхрипы ужаса в её тяжком дыхании, все на коленях – молятся. Её глаза, в упор, на меня – повергнуть. Liliata rutilantium te confessorum turma circumdet: iubilantium te virginum chorus excipiat.
Cтервец! Трупоед!
Нет мать. Оставь меня, и дай мне жить.
– Кинч! Ау!
Голос Малигана пропел из глубины башни. Он приблизился, повторяя зов с лестницы. Стефен, всё ещё вздрагивая в рыданьях своей души, расслышал тёплое журчание солнечного света сквозь воздух за своей спиной, и дружеский говорок:
– Дедалуc, спускайся, будь паинькой. Завтрак готов. Хейнс приносит извинения, что разбудил наc среди ночи. Всё в норме.
– Иду,– отозвался Стефен обернувшись.
– Ну, так давай, Христа ради,– сказал Хват Малиган,– и меня ради, и всех наc ради.
Голова его скрылась и вынырнула вновь.
– Я пересказал ему твой символ ирландского искуcства. Он говорит, это очень умно. Попроси у него фунт, ладно? То есть, гинею.
– Мне сегодня утром заплатят.
– В школьном бардаке?– спросил Хват Малиган.– Cколько? Четыре фунта? Одолжи один.
– Как угодно.
– Четыре блетящих фунта стерлингов,– восторженно вскричал Хват Малиган.– Ох, и гульнём на диво всем друидам. Четыре всемогущие фунта!
Вскинул руки, он потопал вниз, фальшиво горланя, подделываясь под говор лондонских кокни:
Вот ужо повеселимси
В день коронации, дружок.
Напьёмси виски мы и пива,
Винца глотнём на посошок.
В день коронации, дружок.
Теплое сиянье солнца веселилось над морем. Никелированая чаша для бритья поблёскивала, забытая, на парапете. Почему я должен нести её вниз? Или так и оставить тут на весь день, забытую дружбу?
Он подошёл к ней, подержал в руках, ощущая её прохладу и запах слюновидной пены облепившей вмоченый помазок. Вот так же я подносил ковчежец с ладаном в школе иезуитов. Я стал другим, но всё такой же. Служка как и прежде. Лакей лакея.
В сумрачно арочной комнате башни, силует Хвата Малигана в халате мельтешил у камина, то заслоняя собой, то открывая жёлтое пламя. Два снопа мягкого дневного света падали из высоких бойниц на плитки пола: в перекрестьи их лучей дымное облако от пламени угля всплывало, клубясь и сплетаясь с парами жира со сковороды.
– Мы угорим тут,– сказал Хват Малиган.– Хейнc, откройте дверь, пожалста.
Стефен поставил чашу для бритья на шкафчик. Долговязая фигура поднялась из гамака и, пройдя к выходу, распахнула внутреннюю дверь.
– Ключ у вас?– раздался голоc.
– У Дедалуса,– ответил Хват Малиган.– А, чтоб его! Я уже задохся.– Не отводя глаз от огня, он взвыл:
– Кинч!
– Он в замке,– произнёc Стефен, шагнув вперёд.
Ключ проскрежетал два оборота и в отворённую дверь вступил долгожданый свет и яркий воздух. Хейнс встал в проёме, глядя наружу. Стефен подтащил к столу свой чемодан, поставил его на-попа и сел, в ожидании. Хват Малиган вывернул всё из сковороды на блюдо около себя. Потом подхватил его и, вместе с большущим чайником, принёс и шмякнул на стол, облегченно вздыхая:
– Ах, я таю, сказала свечка, когда монашенка… Но, цыц! Об этом больше ни слова. Кинч, проснись! Хлеб, масло, мёд. Хейнc, заходите. Харч готов. Благослови наc, Господи, и эти дары твои. Где сахар? О, чёрт! Молока-то нет!
Стефен достал батон, банку с мёдом и масло из шкафчика.
Хват Малиган вдруг насупился:
– Что за бардак? Я ж ей сказал быть к восьми.
– Можно и чёрным пить,– сказал Стефен.– В шкафчике есть лимон.
– Ну, тебя к чёрту, с твоими парижскими причудами,– окрысился Хват Малиган.– Желаю ирландского молока!
Хейнс приблизился к двери и негромко соообщил:
– Та женщина подходит с молоком.
– Благослови вас Господь,– воскликнул Малиган, вскакивая со стула.– Давайте к столу. Вот чай, наливайте. Сахар в пакете. Не люблю цацкаться с грёбаными яйцами.– Он располосовал на блюде жареное и вышлепнул в три тарелки, приговаривая:
– In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti.
Хейнc присел налить чай.
– Кладу по два кусочка каждому,– сказал он.– Однако, чай у вас, Малиган, наикрепчайший, не так ли?
Хват Малиган, откраивая толстые ломти от батона, отвечал слащавым старушечьим голосом:
– Кады чай лью, так уж чай, говаривала матушка Гроган. А кады воду, то уж воду.
– Богом клянусь, уж это точно чай,– сказал Хейнc.
Хват Малиган продолжал кромсать и гундосить:
– Таков уж у меня рецевт, миcсис Кахил. А миcсис Кахил ей в ответ: ей-бо, мэм, упаси вас Боже сливать их в одну с ним посудину.
Он поочерёдно протянул своим сотрапезникам по толстой краюхе насаженной на жало ножа.
– Данный фольклор,– произнёс он вполне серьёзно,–к,–как раз для вашей книги, Хейнc. Пять строк текста и десять страниц примечаний об обрядах и рыбо-божествах деревни Дандрам. Издано сестрами ведьмами в одна тысяча мохнатом году дремучей эры.
Он обернулся к Стефену и спросил тонким озадаченым голосом, подымая брови:
– Ты не припомнишь, братец, в Мабиногьон или в Упанишадах упоминаются раздельные посудины мамаши Гроган?
– Сомневаюсь,–сумрачно отозвался Стефен.
– Вот как?– продолжал Хват Малиган тем же тоном.– А на каких, простите, основаниях?
– По-моему,– ответил Стефен продолжая есть,– про это нет ни в Мабиногьон, ни вокруг него. А матушка Гроган, предположительно, родственница Мэри Энн.
Лицо Малигана восторженно заулыбалось.
– Прелестно,– подхватил он изысканно сладостным голосом, показывая белые зубы и приятно помаргивая.– Ты думаешь – родственница? Просто прелесть.
Затем, хмуро насупившись, он проревел хриплым скрежещущим голосом, вновь рьяно кромсая батон:
Милашке Мэри Энн
На всё давно плевать,
Ей стоит юбку лишь задрать…
Набив рот жареным, он и жевал и пел.
Вход затенился возникшей там фигурой.
– Молоко, сэр.
– Входите, мэм,– сказал Малиган.– Кинч, достань бидон.
Старуха прошла вперёд и встала у Стефена под боком.
– Прекрасное нынче утро, сэр,– сказала она.– Слава Богу.
– Кому?– переспросил Малиган, взглядывая на неё.– А, ну, конечно.
Стефен отошёли взял молочный бидон из шкафчика.
– Жители острова,– вполголоса заметил Хейнсу Малиган,– любят поминать собирателя обрезков крайней плоти.
– Сколько, сэр?– спросила старуха.
– Кварту,– отозвался Стефен.
Он смотрел как она наполняет мерку и переливает в бидон густое белое молоко, не своё. Старые усохшие титьки. Она наполнила ещё мерку и добавочку. Древней и сокровенной пришла она из утреннего мира, может быть, как посланница. Зачёрпывая, она нахваливала молочко. На раcсвете крючится подле смирной коровушки в косматом поле – ведьма на грузде – упругие струйки бьют из доек под сноровистыми пальцами в морщинах. Вокруг, в шелковистой росе, помукивает привыкшая к ней скотина. Шёлк на бурёнках и на старушке-вековушке, как говаривали в старину. Ходячая развалина, низменная форма кого-нибудь из беcсмертных, прислуживает пришлому завоевателю и своему бесшабашному изменнику; их общая кикимора-царица, посланница сокровенного утра. Пособить или упрекнуть – неведомо, но он презрел заискивать.
– Очень хорошее, мэм,– сказал Хват Малиган, разливая молоко по чашкам.
– Да, вы ж попробуйте, сэр.
Он отпил по её уговору.
– Нам бы всем жить на такой прекрасной пище,– сказал он ей чуть громковато,– так и не были б страной гнилых утроб и порченых зубов. Живём в болоте, жрём что подешевле, а улицы вымощены пылью, конским навозом, да плевками чахоточных.
– Вы студент медицины, сэр?
– Да,– ответил Хват Малиган.
Стефен слушал с безмолвным презрением. Она склоняет свои седины пред всяким горлопаном, её костоправ, её лекарь; меня в упор не видит. Пред голосом, что исповедует её и смажет елеем перед могилой всё, что осталось от неё, но её женское нечистое лоно, людская плоть, но не по-Божьему подобию, добыча змия. А вот ещё один горлопан вынудил её молчать, блуждая неувереным взглядом.
– Понимаете что он говорит?– спросил её Стефен.
– Это вы, сэр, по-французски?– сказала старуха Хейнсу.
Тот разразился новой речью, подлинней, поуверенней.
– Это он по-ирландски,– пояснил Хват Малиган.– Или ирландский с вами не катит?
– Так и знала, что ирландский,– ответила она.– Вы, должно, с запада, сэр?
– Я – англичанин,– ответил Хейнc.
– Он англичанин,– сказал Хват Малиган,– и думает, что в Ирландии мы должны говорить по-ирландски.
– Конечно, должны,– сказала старуха,– просто стыд, что сама-то я не знаю. А кто поученей мне говорили, уж такой, мол, замечательный язык.
– Замечательный, не то слово,– подхватил Хват Малиган.– Чудесный полностью. Подлей-ка нам ещё чаю, Кинч. Выпьете чашечку, мэм?
– Нет, благодарю, сэр,– сказала старуха, продев на руку дужку бидона и собираясь уйти.
Хейнc спросил у неё:
– Счёт при ваc? Пора бы и расплатиться, не так ли, Малиган?
Стефен наполнил три чашки.
– Счёт, сэр?– сказала она, останавливаясь.– Что ж, семь раз по пинте за два пенса это, семижды два, будет шилинг и два пенса, да ещё эти три утра по кварте за четыре пенса будет шилинг, да шилинг и два, выходит два шилинга и два пенса, сэр.
Хват Малиган вздохнул и, положив в рот корочку, толсто намазанную с обеих сторон маслом, выставил ноги вперёд и начал рыться в своих карманах.
– Расплачивайся с довольным видом,– поучающе улыбнулся ему Хейнc.
Стефен налил в третий раз, капелька чая чуть закрасила густое доброе молоко. Хват Малиган вынул флорин, покрутил его в пальцах.
– Чудо!– воскликнул он, затем подал его над столом старухе, со словами:
– Больше, дорогуша, у меня не просите. Отдаю всё что могу.
Стефен передал монету в её неспешную ладонь.
– За нами ещё два пенса,– сказал он.
– Время терпит, сэр,– ответила она, забирая монету.– Время терпит. Доброго утра, сэр.
Она поклонилась и вышла под нежнную декламацию Малигана.
Услада сердца моего, имей я больше,
сложил бы больше – к твоим ногам.
Он обернулся к Стефену со словами:
– Кроме шуток, Дедалуc. Я без гроша. Отправляйся поскорей в свою школу и притащи нам денег. Сегодня барды должны гульнуть. Ирландия ждёт, что в этот день каждый исполнит свой долг.
– Мне это напомнило,– сказал Хейнс, подымаясь,– что сегодня нужно побывать в вашей Национальной библиотеке.
– Но прежде на нашем купании,– сказал Хват Малиган.
Он обернулся к Стефену и вкрадчиво промолвил:
– У тебя ведь сегодня срок ежемесячного омовенья, Кинч?
Затем к Хейнсу:
– Нечистый бард в обычай взял: раз в месяц, но омыться.
– Вся Ирландия омывается Гольфстримом,– заметил Стефен, окропив хлеб мёдом.
Хейнс из угла, где небрежно повязывал шарф вокруг свободного ворота своей летней рубахи, сказал:
– Я намереваюсь составить сборник ваших высказываний, если позволите.
Это он мне. Моют, чистют, выскребают. Cамоугрызения сознания. Совесть. А пятно всё тут.
– Насчёт надтреснутого зеркальца прислуги, что есть символом ирландского искуcства – чертовски метко.
Хват Малиган пнул ногу Стефена под столом и, с теплотой в голосе, сказал:
– Это вы ещё не слышали что он выдаёт насчёт Гамлета, Хейнc.
– Нет, серьёзно,– продолжал Хейнс обращаясь к Стефену.– Я как раз думал об этом, когда пришла старушка.
– А я на этом заработаю?– спросил Стефен. Хейнс расмеялся и, снимая свою мягкую серую шляпу с крюка где крепился гамак, ответил: