Kitabı oku: «На заре жизни. Том второй», sayfa 3

Yazı tipi:

Нередко увеселительные вечеринки устраивали в складчину. Кто-нибудь просил знакомых уступить для такого случая квартиру, собирал с желающих присутствовать плату по 25–50 копеек и не более, как по рублю, и вручал деньги знакомой, закупавшей все необходимое для угощения. Если на вечеринку являлись в знакомое семейство к людям небогатым, посетители что-нибудь приносили с собою. Тот, кто не имел средств и на это, – не конфузился, с удовольствием ел, что находил на столе. Одним словом, ни хозяев, ни посетителей не стесняли приношения.

Знакомые жили между собою тесною жизнью, часто видались друг с другом и хорошо были осведомлены насчет материального положения каждого. Эти частые собрания удивительно способствовали сближению людей между собою, обмену мыслей, приобретению знаний, облегчали выработку общественных идеалов, помогали даже в борьбе за существование: имея много знакомых, легче было пробиться в жизни, находить занятия, без средств подготовиться к тому или иному экзамену.

Необыкновенное оживление общества в начале шестидесятых годов было совершенно новым явлением. Люди того времени много работали с целью самообразования, с величайшим увлечением учили других, но в то же время и веселились напропалую. Никогда не встречала я позже такого разудалого веселья, не слыхала такого звонкого смеха! И это было весьма естественно: вслед за падением крепостного права продолжались и дальнейшие преобразования, вселявшие великие надежды на лучшее будущее. Все, казалось, ясно говорило, что и у нас наступила наконец совершенно новая, не изведанная еще нами гражданская и общественная жизнь, когда каждый, искренно того желающий, может отдать с пользою свои силы на служение родине. Что же удивительного, что в эту кратковременную эпоху нашего умственного и нравственного расцвета надежды и упования на лучшее будущее быстро перешли в уверенность, что распространение гуманных и демократических идей, как могучий поток, без остатка смоет всю грязь нашей жизни, что это сулит всем, задавленным трудом, униженным и оскорбленным, великое счастье, что эта эра наступит скоро, очень скоро… Такая легкая воспламеняемость, такие преувеличенные ожидания естественны были в людях, еще не живших общественною жизнью, не имевших в историческом прошлом никакого опыта, ничего, что могло бы хотя несколько просветить их на этот счет. Оптимистическое настроение, охватившее тогда не только юношество, но и взрослых людей прогрессивного лагеря, придавало общественному движению замечательное оживление. Энергическая деятельность шла рука об руку с бурным весельем. Жилось чрезвычайно интересно. Сердце, как горящий костер, пылало страстною любовью к ближнему, голова была переполнена идеями и разнообразными заботами: одни готовились к чтению какого-нибудь реферата, другим приходилось многое что почитать, чтобы возражать, при этом почти всем необходимо было работать для заработка, и в то же время считалось священною обязанностью обучать грамоте свою прислугу, приглашать из лавочек и подвалов детей для обучения, заниматься в воскресных и элементарных школах.

Отношения между знакомыми были задушевные, родственные, без тени светскости и фальши. Принято было все говорить друг другу прямо в глаза. Правда, некоторые злоупотребляли этим, доходили до ненужной фамильярности, навязчивости и бесцеремонности, но ведь все, что вводится и появляется нового, никогда почти не обходится без утрировки. Конечно, и в других отношениях не все шло гладко в этих интеллигентных кружках шестидесятых годов: в них тоже происходили дрязги, недоразумения, ссоры, неприятные столкновения. И тогда люди влюблялись и ревновали до безумия, несмотря на то что молодежь того времени смотрела на ревнивца, как на первобытного дикаря, как на пошлого, самодовольного собственник чужой души, не уважающего человеческого достоинства ни в себе, ни в других. Несмотря, однако, на многие слабые стороны совместно-общественной жизни и деятельности, все неприятности, все недоразумения, какие тогда случались, разрешались проще, легче и справедливее уже по одному тому, что люди хорошо знали друг друга, ближе стояли один к другому. К тому же тогда приходилось вести жизнь, преисполненную напряженной деятельности, и оставалось меньше времени для дрязг и мелочей.

Встречая в доме моих родственников людей со светскими манерами, в изящных туалетах, я была поражена внешностью гостей «сестер», доходящею до бедности, и отсутствием в них какого бы то ни было светского лоска.

Опрощение во всем обиходе домашней жизни и в привычках считалось необходимым условием для людей прогрессивного лагеря, особенно для молодого поколения. Каждый должен был одеваться как можно проще, иметь простую обстановку; наиболее грязную работу, обыкновенно исполняемую прислугою, делать по возможности самому, – одним словом, порвать со всеми разорительными привычками, привитыми богатым чиновничеством и барством. Мужчины в это время начали усиленно отращивать бороду: они не желали походить, как выражались тогда, на «чиновалов» и «чинодралов», не хотели носить официального штемпеля. Женщины перестали затягиваться в корсеты, вместо пышных разноцветных платьев с оборками, лентами и кружевами одевали простое, без шлейфа, черное платье, лишенное каких бы то ни было украшений, с узкими белыми воротничками и рукавчиками, стригли волосы, – одним словом, делали все, чтобы только не походить, как говорили тогда, на разряженных кукол, на кисейных барышень.

Это опрощение было вызвано распространением демократических идей, с могучею силою овладевших умами и сердцами русской интеллигенции; содействовали этому и великие преобразования. Освобождение крестьян из-под крепостной зависимости было уже само по себе реформою демократическою; большое значение имело и то, что стены университета были открыты для несравненно большего числа людей, чем прежде, – для семинаристов и разночинцев, громадное большинство которых были людьми крайне бедными. Закаленные лишениями и тяжелым трудом, они не имели ничего общего с светскими людьми.

В девять часов вечера в квартире «сестер» уже расхаживало много гостей обоего пола. Тут были и бородатые, и совсем безбородые, и медицинские студенты, и студенты университета, и женщины стриженые, и с заплетенной косой, спущенной на спину; мелькали почти всё молодые лица.

Гостей на вечеринках не рекомендовали: этот обычай находили смешным, каждый должен был сам рекомендоваться. Молодежь называла друг друга только по фамилиям, случалось, даже каким-нибудь прозвищем, и лишь людей постарше величали по имени и отчеству. Для меня некоторые из посетителей «сестер» так и остались в памяти под прозвищами: многих из них я скоро совсем потеряла из виду; через два с половиною месяца я уехала в провинцию, а когда возвратилась и явилась в знакомый кружок, его состав сильно изменился.

В первую минуту меня особенно заинтересовало то, что в руках почти каждого из входящих была маленькая корзиночка или бумажный тюричок. Принесенное одни клали на стол, другие, извлекая содержимое, шутливо прибавляли что-нибудь в таком роде: «На алтарь общественной пользы приношу сию колбасу». Еще более удивило меня то, что гости принялись сами накрывать на стол: одни расставляли посуду, другие выносили все лишнее из столовой, третьи втаскивали в нее стулья из остальных комнат. Были и такие, которые делали вид, что помогают, но только попусту суетились; опасаясь, что их упрекнут в бездействии, они перехватывали у кого-нибудь стул, завязывали спор, и всюду уже раздавались смех, шутки, остроты.

Во время суматохи не слышно было звонков, а между тем то и дело входили новые посетители. Мужчина высокого роста с умными серыми глазами, с моложавым лицом, но с проседью в волосах, с симпатичною наружностью проходил по комнате, кивая головою направо и налево и разыскивая кого-то глазами.

– А, словесник, селадон! – кричали ему со всех сторон. Не обращая ни на кого внимания, он подошел к Татьяне, громко поцеловал одну за другою обе ее руки и начал проделывать то же с Верою.

– Ах, господи, Николай Петрович, как это вам не опротивела вся эта старина! – говорила та с сердцем, отдергивая свою руку.

– С дурнушками я и в старину никогда не решался на это, а с прелестными, дорогими моему сердцу «сестрами-вдовицами» буду производить ту же манипуляцию до конца моих дней… – И он обходил гостей, пожимая всем руки.

– И не стыдно вам, словесник, громогласно, как нечто геройское, провозглашать эти амурные поползновения крепостнического закала? – кричал ему вдогонку студент высокий худощавый юноша с чрезвычайно болезненным лицом, густо покрытым веснушками, известный под прозвищем «Смерч», который никого не пропускал без обличения, на всех обрушивался, как ураган, как настоящий смерч, за что и получил свою кличку.

Николай Петрович Ваховский, которого называли «словесником», не успел еще ответить, как Таня подвела мен к нему и начала рекомендовать, как особу, только что соскочившую с институтской скамьи. В эту минуту к не: подошел стройный молодой человек, лет двадцати шести-двадцати семи с удивительно эффектною наружностью.

– Как, это вы, Василий Алексеевич? Когда же вы возвратились?.. – закидывала его вопросами Таня, и щек! ее покрылись густым румянцем.

Я подбежала к Верусе, чтобы разузнать, кто такие был эти гости, как мне казалось, самые интересные из всех пока появившихся посетителей и получила в ответ, что Николае Петрович Ваховский – преподаватель словесности и «человек с прошлым». Я призналась ей в своем невежестве и просила мне объяснить, что значит «человек с прошлым».

– Видишь ли, Николаю Петровичу трудно мириться с формализмом, с казенщиной, со всем официальным… Нее может он выносить и властей с полицейским направление ем… Все это, конечно, ценные качества, а люди отсталые на все смотрят наоборот, и Ваховскому не раз отказывали от места: ему пришлось переводиться из одного учебного заведения в другое, переезжать из одного города в другой. Вот это-то и значит, что он человек с прошлым. Он сюда переехал с юга, и теперь уже сам не ищет здесь казенного места, а занимается преподаванием в частных домах и пансионах. Человек он хороший, даже очень хороший, но в нем все-таки есть закваска от прежнего времени… Видала, какой он любитель лизать ручки? Но мы ему многое прощаем: ведь он уже немолодой, почти под сорок, естественно, что он не может быть совсем новым человеком. А другой, подле него, – Василий Алексеевич Слепцов. Хотя он самый настоящий человек молодого поколения и известный писатель, но он тоже ценит нашего «словесника», дружит с ним, считает его образованнейшим и хорошим человеком.

Меня поразила внешность Слепцова: белизну его высокого благородного лба и бледных щек резко оттеняли густые, черные волосы и недлинная черная бородка. Однако, несмотря на тонкие, красивые черты лица, оно было неподвижно, как прекрасное мраморное изваяние. Стоя перед Татьяной, он продолжал разговаривать с нею, но ни один мускул не дрогнул в его лице, глаза не меняли своего выражения.

Вдруг дверь в столовую с шумом отворилась, и в комнату ввалился с кипящим самоваром мужик, совсем простяцкий мужик, по виду лет за сорок. Он был в засаленной черной поддевке, в высоких смазных сапогах с напуском, с всклокоченной бородой и с растрепанными волосами, по-видимому не водившими близкого знакомства с гребенкой; только очки, которых в то время почти никто не носил из простонародья, несколько противоречили внешности вошедшего.

– Якушкин, Павел Иванович! – закричали присутствующие и двинулись к нему.

В ту народническую эпоху, когда повсюду слышалась горячая проповедь о сближении с народом, Якушкин знал его непосредственно. С котомкой или с коробом за плечами, набитым незатейливым товаром офеней, предназначенным чаще всего для вознаграждения за пропетые ему песни, которые он записывал, он пешком вдоль и поперек исходил немало губерний. Этот скиталец русской земли, человек без пристанища, семьи и собственности (все его имущество было с ним и на нем), во время своих вечных странствований тщательно присматривался к жизни народа, записывал его песни, пословицы, прибаутки, поговорки, собирал о нем экономические и другие сведения и знал его лучше, чем кто бы то ни было в то время. Якушкин глубоко верил, что теперь, когда народ освободился из-под помещичьей власти, он проявит свои могучие силы, если только ему не помешают сбросить иго невежества. Горячая вера в духовные силы народа, интересные рассказы о скитаниях, простая, открытая душа – все снискивало любовь и уважение к нему всюду, где только он ни появлялся.

– А, словесник, здорово, миляга, здорово! – проговорил Якушкин, заметив своего старого знакомого, Николай Петровича Ваховского. Он поставил на стол самовар, который успел захватить в кухне, так как, по своему обыкновению, вошел в квартиру через черную лестницу.

– А, и ты здесь, паренек? – обратился он к Слепцову и троекратно облобызался с ними обоими.

Странно было видеть вместе этих двух людей – Слепцова и Якушкина, столь различных по виду: первый – молодой, хорошо одетый, стройный, изящный, а второй по внешности простой мужичонко-замухрыга и несравненно более его пожилой, они сердечно обнимались и дружески любовно разговаривали между собой. Дело в том, что хотя Слепцов и не посвящал, как Якушкин, всю свою жизнь на изучение народа, но, несмотря на свою молодость, и он порядочно-таки побродил по России, наблюдая жизнь не только крестьян, но и фабричного люда. Вот эта-то общность интересов и сблизила между собою этих двух людей, совершенно различных по своей внешности, привычкам и характеру.

– Где же хозяюшки? Где сестры-вдовицы? Подавая мне их! – закричал Якушкин, когда заметил обеих сестер, пробиравшихся к нему среди посетителей, тесно окружавших его.

– Ах вы сизокрылые касаточки! – говорил он, чмокая в щеку то одну, то другую из них.

– А где же наша пташечка? Чай, уж косу отрастила? Иди-ка сюда, девонька, иди!.. Подарчонок для тебя припасен!..

Когда Зина с его помощью взобралась к нему на колени, он начал вытаскивать из своего объемистого кармана плетенки из бересты, кузовочки и разные дудочки и свисточки.

Гости усаживаются к столу для чаепития. Вдруг звонко задребезжал звонок, точно дернутый нетерпеливою рукой, и в комнату вошла стройная девушка среднего роста, лея двадцати двух. Эта цыганского типа особа была поразительной красоты: черные густые, волнистые и курчавые волосы представляли настоящую природную шапку из мелких кудрей; такие же натуральные мелкие кудри служили как бы оригинальною рамкою красивому лицу. Яркий румянец ее смуглых щек, черные густые брови дугой, пунцовые, полные губы, из-под которых блестели белые, как алебастр, зубы, живые темно-синие глаза – все отдельно было броско, но вместе представляло гармоническое сочетание и говорило о физической силе, здоровье и о страстном темпераменте. Живая, жизнерадостная, она быстро проходила по комнате, подавая руку направо и налево, по пути кидая вопросы то тому, то другому, и, не выслушав ответа до конца, заливалась веселым смехом. Это была сама жизнь, настоящее солнце в ореоле своих жгучих лучей, весна во всем блеске своей обаятельной свежести, во всей прелести пышного расцвета.

– Тетя Оля, тетя Оля! – прыгала за нею Зина, хлопая в ладоши. Девушка быстро повернулась к ней, схватила ее в свои объятья, но остановилась как вкопанная, разглядывая Якушкина, которого она видела в первый раз.

– Во какой сторонушке цвел-расцвел маков цветик? Какой же удалой добрый молодец красну девицу-красавицу во полон возьмет? – в упор глядя на нее и улыбаясь, спрашивал Якушкин.

– Вот это-то, дяденька, меня самою интересует… – нисколько не смущаясь, отвечала она. – Да здесь об этом не очень любят разговоры разговаривать… – и, несколько изменив тон, она громко прибавила:

– Позвольте отрекомендоваться: Ольга Николаевна Очковская.

– Неправда, не Очковская она, а очковая змея! Даже за один взгляд на себя она впускает смертоносный яд в самое сердце!.. – со смехом кричал Николай Петрович Ваковский.

– Разве это подходящие речи для педагога и наставника? – И Очковская, с шутливою укоризною покачивая головой, протягивала ему руку.

– Даже и здесь ни на шаг от пошлости! – проговорила новая посетительница. Точно нарочно, чтобы оттенить красоту Очковской, вновь вошедшая представляла по внешности совершенную ей противоположность: с темным, угреватым лицом, неладно скроенная, высокая, с коротко остриженными прямыми волосами, с непропорционально длинными руками и ногами, с гнойными подслеповатыми глазами, она была очень непрезентабельна. Ее физиономия была антипатична и потому, что она всегда имела вид чем-то недовольной.

– Мое нижайшее почтение… – быстро вставая, раскланиваясь с преувеличенною вежливостью и подавая ей руку, проговорил Якушкин; в то же время он комично перекосил глаза в сторону Слепцова, как будто желая обратить его внимание на безобразие вновь вошедшей. Но на мраморном лице писателя не дрогнула ни одна жилка. Слепцов, этот баловень судьбы, щедро осыпанный умственными и физическими дарами, удивительно умел владеть собою: когда он хотел скрыть свои смеющиеся глаза, он опускал густые, длинные ресницы – и тогда уже никто не мог поймать его насмешливого взгляда. Так было и тут: выражение его лица оставалось бесстрастным.

– Мария Ивановна Сычова, – произнесла новая посетительница в ответ на приветствие Якушкина, не замечая иронии в его преувеличенной почтительности. Здороваясь с другими, она подошла и ко мне, но вдруг как-то вздрогнула и с деланной брезгливостью едва коснулась протянутой мною руки.

За большим столом уже не было места: кое-кто пил чай, сидя на подоконниках, некоторые теснились вдвоем на одном стуле, между тем гости продолжали прибывать. Сычова села на диван за столик, где уже пили чай Вера с Зиночкой и Очковская, которая притянула к себе девочку, одною рукою закрывала ей глаза, а другою вкладывала ей в рот леденцы, вытаскивая их из своего кармана. Зина звонко хохотала. На небольшом расстоянии и спиною к ним за большим столом сидели: Якушкин, Слепцов, Ваховский и я, так что мне было слышно все, что говорили сзади.

Усевшись на диван, Сычова вынула из саквояжа шерстяной чулок, начала его вязать и обратилась к Вере с вопросом, что это за особа, которую она видит у них в первый раз. Дело шло обо мне, и она выразилась так: «Что это за фрукт?» Та холодно ответила ей, что это их родственница, только что вышедшая из института, и выразила удивление, почему она говорит с таким презрением о девушке, которую видит в первый раз.

– А, так вот что! Когда дело касается ваших родственников, у вас особая мерка при выборе посетителей. Вы никогда не впустили бы в свой круг такую разодетую куклу, как эта, если бы она не была вашею родственницею.

Хотя гости были заняты своими разговорами и я думала, что, кроме меня, никто не прислушивается к тому, что говорилось за маленьким столиком, но Слепцов при последних словах Сычовой круто повернулся в ее сторону и произнес бесстрастно:

– Когда высказывают мнение о своем ближнем, истинная доброта диктует кое-что удерживать про себя… Впрочем, это изречение одного восточного мудреца! – И он как ни в чем не бывало продолжал начатый разговор с соседом.

– Да… Вы не страдаете излишнею снисходительностью к людям, – обратилась Вера Корецкая к Сычовой. – Можно ли требовать, чтобы девушка, только что соскочившая со школьной скамейки, все понимала? Когда мы с Танею выходили из института, то каждая из нас первое время тратила на шляпки и тряпки все деньги, забывая о калошах. Эта, как вы называете, «разодетая кукла» могла бы жить припеваючи в том богатом кругу, в который закинула ее судьба, а она всеми силами рвется в круг людей работящих и образованных. Но по вашим человеконенавистническим теориям за то только, что она надела модное платье, которое и сделали-то ей ее родственники, ее следует с позором вышвырнуть из порядочного круга…

Вдруг Якушкин вскочил с своего места и на дьяконский лад произнес тонким, пронзительным дискантом:

– Не мешайте детям приходить ко мне, ибо таковых есть царствие небесное!

Все громко расхохотались.

– Когда Сычова приглядится к платью вашей родственницы, она не будет так строго относиться к ней… Ведь вот же мне она прощает мои кораллы! – проговорила Очковская, указывая на нитку красных кораллов на шее, нарушавших однообразие ее скромного черного туалета.

– Я-то никому не прощаю подобных пошлостей, только не хочу с вами говорить об этом… Ведь для вас это все равно что горох в стену! Это вам Корецкая все извиняет… Здесь вообще царствует удивительная справедливость: одной все прощают, потому что она родственница, другой – потому, что она вечно лижет Зинку и сует ей конспекты…

Вера вспыхнула и резко крикнула:

– Зачем только вы являетесь к нам? В нашем доме вы встречаете разодетых кукол и даже таких взяточниц, как я, которая за конфекты Зине извиняет всякую пошлость!

Николай Петрович Ваховский в это время уже встал из-за стола и прохаживался со Слепцовым; указывая ему глазами на Сычову, он проговорил:

– Какой ехидной может сделаться женщина, попирающая законы естества!

Сычова действительно представляла характерный тип озлобленной старой девы; никого не любя, она заботилась только о своем здоровье: приходила в ужас от сквозняков, брюзжала на чужую прислугу за плохо вытертый стакан, с ненавистью обличала тех, кто имел привычку хорошо одеваться, но более всех возбуждали ее злобу женщины, пользовавшиеся всеобщею любовью. Она бывала решительно во всех домах известного круга людей, хотя никто не приглашал ее к себе, никто не приводил ее к знакомым. Лишь только узнавала она, что в том или другом семействе устраиваются «фиксы», даже если то были люди, которых она никогда не встречала раньше, она смело являлась к ним, без всякого стеснения заявляла, что желает познакомиться, и с тех пор никогда не пропускала у них вечеринки, даже в том случае, если хозяева не скрывали антипатии к ней. По своей наглости или скудоумию она не обращала ни малейшего внимания на то, как к ней относятся, продолжала всюду бывать и переносить сплетни из одного дома в другой. Обучаясь акушерству и всегда надевая одно и то же платье, грязное и истрепанное, она, видимо, находила, что этого совершенно достаточно для того, чтобы считать себя особой передовой и прогрессивной, и с великим злорадством обличала каждого, кто сколько-нибудь отступал от предписанной в то время простоты в одежде или обнаруживал недостаточно радикальное исповедание веры. Щедрин говорит, что «ко всякому популярному общественному течению неизбежно примазываются люди, совершенно чуждые его духу, но ухватившие его внешность. Доводя эти внешние признаки до абсурда, до карикатуры, пользуясь популярным общественным движением в интересах личного самолюбия, карьеры или еще более низменных выгод, такие личности только опошляют движение и приносят ему глубокий вред». Эти слова можно было вполне приложить к Сычовой.

Шум и оживление усиливались: многие встали из-за стола и прохаживались, другие группами сидели и стояли во всех комнатах квартиры. Позже других явившиеся садились за стол, закусывали и сами наливали себе чай.

– Отрежьте-ка мне колбасы, – просит один свою соседку.

– Извольте… Нужно бы покрасивее, да лучше не умею, – отвечают ему, подавая.

– Бросьте это… Вы все убиваетесь по отсутствию красоты, а вам бы давно пора понять, что настоящая красота в том, чтобы избавить человека от голода.

Таня схватила меня за руку, когда я проходила мимо нее, и усадила за стол подле себя.

– Можете себе представить, – говорит она, – ищу Павла Ивановича (Якушкина) повсюду и наконец нахожу его в кухне: он свернулся калачиком, подложил под голову свою котомку и спит себе преспокойно. Дуняша предлагала ему диван в моей комнате, наконец, свою собственную кровать, но он наотрез отказался, говорит, что в чистом месте все перепачкает, и улегся в кухне на полу.

– Вот молодчина так молодчина! Такой человек, как он, отрешившийся от всех барских привычек, условностей и затей, имеет полное право считать себя свободным от пошлых предрассудков! – восторгалась молодежь.

– А это что же? – спросил один студент, когда Дуняша поставила на стол подносик с несколькими бутылками пива и графинчик с водкой. – Ведь на наших собраниях уже давно решено вывести пьянство! Оно не только гнусно само по себе, но гнусно и тем, что напоминает пошлый разгул помещиков!..

– Какой тут разгул! – конфузливо и как-то боязливо оправдывалась Таня. – Якушкин уже старик и «без мокренького», как он выражается, не может существовать. Такому человеку можно, кажется, оказать маленькое снисхождение…

– А это, Кочетова, уже прямо подло с вашей стороны… – напал на нее один из студентов. – Раз решено не угощаться спиртными напитками, это правило должны соблюдать все и не делать из него исключения ни для стариков, ни для знаменитостей, если они желают быть в нашей компании. Ведь иначе выйдет, что мы признаем авторитеты.

– Правильно! К черту авторитеты!.. – на все лады кричала молодежь.

– Нельзя же отрицать все авторитеты, например авторитет родительской власти, – вдруг робко заметила я, в первый раз в этот вечер раскрывая рот.

– Не потому ли следует соблюдать авторитет родителей, что они породили вас? Им самим это было только приятно!.. – отрезал самый юный из студентов, известный под прозвищем «Экзаменатор» (по фамилии Петровский), только что усевшийся подле меня, производивший впечатление мальчика-подростка, гимназиста даже не старших классов. Черты лица его были очень мелки, носик крошечный, вроде придавленной пуговки, и вздернутый вверх, что придавало ему задорный, комический вид, тем более что он всегда рассуждал о серьезных материях. – Разве вам не известно, – опять обратился он ко мне, – что наши отцы и деды были ворами, стяжателями, тиранами и эксплуататорами крестьян, что они с возмутительным произволом относились даже к родным детям? – После длинной тирады он немного передохнул, но вдруг лицо его озарилось «адской насмешкой», и он, наклоняясь ко мне, спросил:

– Может быть, вы и насчет «боженьки» не вполне осведомлены?

Этот вопрос показался мне до невероятности пошлым, а нотка снисходительного покровительства и иронии в его словах страшно взбесила меня: краска негодования залила мое лицо, и, ничего не ответив ему, я встала и перешла на свободное место у противоположной стены.

Петровский, которого называли «Экзаменатором», потому что он, чуть не в первый раз встретившись с человеком, сейчас же спрашивал, читал ли он ту или другую книгу, имеет ли понятие о том или другом, был в то же время ретивым развивателем и пропагандистом и, вероятно, страдал настоящей манией, зудом, который заставлял его выкладывать другим все, что он сам только что узнавал. Не получив от меня поощрения к дальнейшему распропагандированию моей особы, он уже через несколько минут расхаживал с девочкой лет пятнадцати – шестнадцати, особенно бедно одетой, с умненькими и живыми глазками. От «сестер» я узнала, что ее зовут Манею, что она ученица одной из них и дочь портнихи, которая в то же время отдает внаем комнаты студентам, а те бесплатно обучают ее дочь, что она учится со страстью, проявляет большие способности к ученью и серьезный интерес ко всему, что слышит и читает.

Маня с «Экзаменатором» уселась против меня; он имел вид репетитора-гимназиста, а она – его ученицы; он спрашивал, она отвечала, благопристойно сложив ручки на коленях и со страхом поглядывая на своего учителя, как бы желая удостовериться, не проштрафилась ли она перед ним тем или другим ответом.

– Понимаете, Маня, я уже вам говорил, что вы раз навсегда должны установить одну общую точку зрения, которая поможет вам узнать, к чему должен стремиться человек. Что же, знаете вы это теперь?

– Вот это, что вы сейчас сказали, я как будто не очень поняла, – говорила Маня, конфузливо обдергивая свои рукава. – Только все же я догадываюсь, о чем вы хотите меня спросить… Видно, то же самое, что и Федор Алексеевич мне намедни говорили…

– Сколько раз я вам уже замечал, чтобы вы никогда не употребляли множественного числа там, где нужно единственное. Это не только неправильно, но и унизительно для человеческого достоинства: все люди равны, и вы совершенно такой же человек, как и Федор Алексеевич. Пожалуйста, продолжайте.

– Я хотела сказать… что эти слова… я узнала от Федора Алексеевича… и уж они мне так пондравились… так пондра…

– Ах, боже мой, Маня, понравились, а не пондравились!..

Маня, видимо так горячо желавшая познакомить его со словами, которые пришлись ей по душе, но грубо прерванная своим ментором, как-то вся съежилась и растерялась.

– Простите, пожалуйста, я знаю, что вы все говорите на мою же пользу… только уж такая я злосчастная: чуть что у меня в голове – все и поспутается…

При этих словах юнец вздрогнул, – они точно ударили его хлыстом по лицу. Он так вспыхнул от стыда, что слезы навернулись у него на глаза. Он схватил руки Мани и, горячо пожимая их, просил простить его за нетерпение:

– Сам знаю, что бываю мерзавцем и свиньею… и, право же, это оттого, что мне так хочется, чтобы все поскорее узнали то, что я сам знаю. Простите меня, Манечка, и скажите то, что вы хотели сказать…

Она с минуту смотрела на него в замешательстве и теребила свои рукавчики. Наконец улыбнулась и сразу проговорила, точно затверженный назубок урок, без малейшей запинки, и с лицом, сияющим радостью:

– «Человек должен стремиться к благополучию наибольшего числа людей». Ведь вы это хотели меня допросить? И я, ей-богу же, понимаю это. Мне радостно, даже очень радостно это…

– Прекрасно, Маня, вполне правильно… Но не забывайте, что и при этом нужно разбираться в том, какое благополучие желательно, какое – нежелательно; следовательно, необходимо уметь еще отличать добро от зла, хорошее от дурного. Впрочем, по всему, что я слышу о вас за последнее время, я вижу, что вы начинаете уже кое в чем серьезно разбираться… Ну, а вот вы, барышня, – обратился он ко мне. – Что вы понимаете под добром и злом? Я вижу, конечно, что вы в моднеющем пансионе воспитывались, но ведь там больше насчет «parlez franèais» и «tenez vous droite»9, но едва ли давали вам рациональные понятия о добре и зле. Если же, паче чаяния, вы это понимаете, потрудитесь высказаться.

Я в упор посмотрела в лицо юнца, которое, когда он конфузился, носило такое простое, милое, детское выражение, но теперь по-прежнему было комично-торжественно. Меня до невероятности злило, что он, этот мальчишка, осмеливается брать со мной, как мне казалось, неподобающий тон, и я запальчиво и, сколько сумела, язвительно ответила:

9.«говорите по-французски»… «держитесь прямо» (фр.).
Yaş sınırı:
12+
Litres'teki yayın tarihi:
30 ocak 2017
Yazıldığı tarih:
1911
Hacim:
340 s. 1 illüstrasyon
Telif hakkı:
Public Domain
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu