Kitabı oku: «Я жизнью жил пьянящей и прекрасной…»
Erich Maria Remarque
BRIEFE UND TAGEBÜCHER
First published in the German language as «Briefe und Tagebücher» by Erich Maria Remarque
© The Estate of the late Paulette Remarque, 1998
© Verlag Kiepenheuer & Witsch GmbH & Co. KG, Cologne/ Germany, 1998
© Перевод. В. Куприянов, 2023
© Издание на русском языке AST Publishers, 2023
Дневники
Выдержки
1918
Дуизбург*, 15.08.<1918> вечер
Марта* принесла розы. Среди них две ярко-красные, с нежным ароматом. Аромат струится через открытые окна и смешивается с бесконечно мягким вечером. Когда я чувствую этот сладкий аромат темно-красных роз, я всегда вспоминаю о Фрице. Как мчится время. Эта весна, которую ты хотел пережить, Фриц*, давно уже созрела для золотого лета. Сквозь ясный воздух предчувствуется бабье лето, и деревья за моим окном кажутся почти медно-золотыми в вечернем свете. Все еще эта боль по тебе, Фриц, рана все еще кровоточит. Твои золотые мечтательные сказочные глаза до сих пор в моей памяти, и твой мягкий голос в пепле далекой урны, ах, такой далекой урны.
Фриц, единственный, кому я мог открывать свою тяжелую душу! Единственный, кто проникал вместе со мной в загадку моего бытия! Ты мертв. Было бы бесславно и бессмысленно оплакивать тебя. И все-таки в жизни должны быть и цель, и задача! Жизнь познать, преодолеть, чтобы жить, несмотря ни на что! Жизнь не стоит жизни – и все-таки.
Жизнь!
Летний вечер слишком томительно синий, вечерний ветер шумно играет на арфах огромных деревьев за моим окном. Я думаю о последних днях. Отболело-отзвучало.
Остается только воспоминание.
Я склоняю мою голову перед тобой, Лючия*! Ибо ты скрасила мои три вечера своей душевной добротой и самоотдачей. Звездная ночь укутывала эти три вечера, вечное волшебство брезжущей летней ночи. Вечные звуки Бетховена и чистая зрелая человечность Фрица были с нами. С вниманием к моему внезапному одиночеству и тоске по тебе ты приходила, как велели твои чувства.
О, как я презираю тех женщин, которые при каждом невеликом деянии их шаблонной души оглядываются по сторонам, дозволено ли им это или не видят ли этого другие! Они считают шаг навстречу серьезным поступком и требуют безграничной благодарности. Я презираю их чуть ли не больше, чем тех женщин, чья любовь всегда является страстью, или тех, которые верят, что какой-то волшебный час привязывает и влечет за собой права и обязанности на всю жизнь. Тех, которые после душевного созвучия в какой-то счастливый час уже предъявляют претензии, пусть еще не на обручение и брак, но хотя бы на обхождение с собой. И потом они во всех возможных ситуациях смотрят столь вопрошающе: «Ты еще помнишь? Что я тебе позволила? Что ты меня поцеловал? Теперь ты обязан меня любить; ведь ты держал меня за руку». Или это только мое воображение, или действительно люди настолько отсталы? Какой муж не обвинит жену в неверности, когда он увидит, что его жена, находясь наедине с другим мужчиной, целует его? Но не будет ли обвинение мужа ясным доказательством его эгоизма? Он хочет единолично владеть женщиной, не позволяя никому бросить на нее свой взгляд? И подобно бешеному петуху бросаться на того, кто, как ему показалось, позволил себе подобное? Я могу легко представить и понять, когда женщина, будучи с кем-то другим во взаимном душевно-духовном общении и подъеме, в самопознании и сопереживании, придает этому духовному созвучию еще и телесное выражение. Это вполне естественно, согласно законам гармонии и чувственного подъема. Это телесное выражение духовного сопереживания, будь то поцелуй или соприкосновение, необходимо для совершенного подъема и естественного разрешения. Если бы это было изменой, то тогда любое духовное взаимопонимание и сопереживание – тоже измена, тогда любой глубокий разговор, при котором двое понимают друг друга, дополняют и совпадают, – тоже измена. Потому женщина продолжает и дальше любить своего мужа, когда она в какой-то серебряный час в высоком подъеме и разрешении целует другого. Другой и она принадлежат друг другу на один час, но муж и она принадлежат друг другу всегда. Если я так люблю еще и другого человека и вижу в нем свое осуществление, то все-таки возможно на один час дать другому то же самое и быть тем же самым (почти, по крайней мере) для этого другого! Но если я для него значу больше и он мне дает больше, тогда мы принадлежим друг другу, тогда будет естественно и по праву, что другой от меня сразу же отказывается. Если же он этого не делает, то это может происходить только из-за эгоизма, а вовсе не из любви, как это считается, из любви к самому себе, а вовсе не ко мне. Человек живет своей жизнью только один раз, и он должен ее, насколько это возможно, возвышать и наполнять. И разве это не безобразие, регулировать ее бумажными законами и заключать ее добровольно в какие-то шаблоны.
Любовь – это же не долгосрочная, медленно горящая лампа! И поэтому она и не всегда кроваво-красный пожар, она может быть и мягким светом звезд. Я считаю любовь недостаточной и не соответствующей браку. Любовь – это душевно-духовное, высочайшее созвучие, разрешившееся в телесном. То, что необходимо для брака, я бы назвал скорее дружбой; или, может быть, любовной дружбой; если это выражение не слишком отталкивает.
Любовь – это упоение!
Не упоение чувств, но упоение (это слово в самом лучшем и высоком смысле) душ! Любовная дружба, основанная на внутренней самоотдаче, всегда одна и та же, нежная, доверяющая и доверительная совместная жизнь, из которой снова и снова, в зависимости от настроения и времени, расцветает любовь. И теперь я скажу то, что хотел доказать: женщина не является неверной, если она любит другого! («любит» в моем понимании) Таким образом, необходимая для брака сущность, любовная дружба, вовсе не становится нарушенной или ограниченной. Я могу человека, с которым я никогда бы не смог жить вместе (брак), все-таки, пусть на час, любить! Любовь – это аромат цветения из блаженного сада! Он приходит, одухотворенный, и уходит. И снова все как прежде. Нужно ли затыкать себе рот и нос, поскольку хочется ощущать не этот ветер, а лишь аромат роз в букете? Не было бы это глупостью? У людей (в благороднейшем смысле) должна царить совсем другая свобода и более широкий образ мысли в отношении состояний души. Если бы я хотел пойти дальше, я бы сказал: неверности не существует вовсе, также как и греха, и добра, и зла!
Все естественное – это благо и право!
Эта точка зрения годится только для тех людей, которые честны по отношению к самим себе.
Можно также закутать свой эгоизм в пальтишко правды и естественности, чтобы проникнуть в запретные сады. Можно ли посредством собственной человечности ограничить другого, своего ближнего, в его эгоизме? – загадка, которую я сегодня вечером не могу разрешить.
И ты, Лючия, навела меня сегодня на эти раздумья: поскольку ты обручена с другим, и все же была для меня возлюбленной в течение трех душевных часов.
Возлюбленная! Да, я пишу так! Но иная возлюбленная, нежели полагают многие, называя это слово, ибо они подразумевают под возлюбленной только спутницу смятения чувств.
Лишь женщины ходить умеют столь тихим шагом. Зренье хуже к ночи.
И снова полнолунье на дворе: луна – как шар, старинна и желта.
Грустнейшее из слов на свете – «вечность».
«Ушли они, исчезли, словно тени…»
И за это я превозношу и прославляю тебя! За что другие тебя презирают (возможно), за это я прославляю тебя!
Потому что ты – человек и женщина! В благороднейшем и глубочайшем смысле. Не для того чтобы пережить мимолетное головокружение или, говоря плоским филистерским языком, чтобы обрести прекрасное воспоминание на старости лет (которое, согласно взглядам адептов этого учения, состоит из как можно большего числа приключений и поцелованных уст), нет, чтобы усилить волнение души и гармонично его разрешить, для этого мне позволено целовать твои уста и касаться твоей руки.
Если бы эти часы, которые мы пережили вместе, были бы только головокружением и опьянением плоти, то от них бы ничего не осталось: одно отвращение и взаимное презрение!
Да, презрение! Ибо мое ранее сформировавшееся воззрение не означает, что можно теперь ласкать, целовать и обладать столько, насколько позволяет страсть. Нет, но лишь как высочайшее выражение душевного и духовного напряжения, возвышения и дополнения имеет смысл и телесное сближение, и близость. Нужно всегда это различать.
О каком-то поцелуе или объятии не стоит даже говорить (скорее всего), но лишь о полной самоотдаче! Я хотел бы сказать: то, что является телесным выражением духовного подъема, никогда или едва ли могло бы случиться, если бы все находилось в гармонии. Для большинства людей не представляется возможным при достижении определенного понимания развиваться дальше свободно и возвышенно в душевном и духовном направлении. После того как их инстинкты и чувства, эти внешние подступы души, будут слегка затронуты, они не способны, вследствие неразвитости крыльев, взлететь душевно и духовно, чтобы воспарить в царстве истинной, чистой, подлинной любви. Вместо этого они остаются прозябать на земле, отдают и берут свои тела в пылкой похоти и воображают себе, естественно, так же как и звери (вот еще одно ключевое слово, с которым творится много пакостей), что они принадлежат друг другу, – и превозносят этот вид любви как единственный и высочайший. Самое скверное здесь то, что у них нет почитания подлинной любви. Это в их глазах ультрамодерн, сверхэстетика, твердолобость, мечтательность и т. п. Я не призываю к платонической любви! Но я хочу не только чувственной любви! Не только души! Но и не только тела! И как любая телесная деятельность есть лишь выражение духовной функции, также должна быть телесная любовь выражением любви духовной. Ни одно из этого не существует без другого; во всяком случае, не должно быть плотской любви без духовной.
<18.08.1918, Дуизбург> поздно вечером
Мои розы умирают. Свет лампы еще сказочно их золотит, но завтра они увянут и опадут. Вчера вечером я поставил их в теплую воду; теперь они отцвели и умирают.
Приходит осень. Вчера, когда Марта позвала меня с собой, моросил мелкий дождь. Каштаны стояли в по-осеннему бурой листве под серым небом. В первый раз я ощутил по отношению к Марте вовсе не то чистое бессознательное чувство, которое испытывал прежде. Что-то появилось иное. Я изучал это, задумывался и молчал. Откуда это пришло, я не знаю. Я бы хотел верить, что это всего лишь осень прокралась в кровь, хотя порой совсем другое что-то вспыхивает во мне, что приливает всю кровь к сердцу из-за моего непостоянства и из-за моей судьбы. Если бы в этом заключалось все дело… тогда надо людей моего типа расстреливать или вешать. И Мартель тоже чувствовала эту чуждость и молчала. Тоже. Когда я рассказал ей о влиянии времен года на меня, что я только весной и летом способен любить, тогда как осень рождает во мне чувство одиночества, а зима целиком посвящается работе, она спросила: «А другие?» – «Которые?» – «Так, осенью и зимой тебе хватает себя одного – но у меня, у меня же есть только ты!» Уголки ее губ подрагивали. Когда я, пытаясь отвлечь, поцеловал ее, я почувствовал ее дрожь. У меня было только одно желание: пусть все останется, как раньше! О, только бы не стать во второй раз по отношению к женщине предателем! Я вовлек Хедвиг* из ее с трудом обретенного покоя чувств в мою тревожную жизнь и заставил страдать. Не принесу ли я снова другой женщине после краткого упоения долгое разочарование? Мне становится иногда жутко от самого себя, от этих сил, которые разрывают меня и управляют мной из мрака. Насколько правдива моя шутка, когда я говорю, что могу любить только каждые два месяца? Я слишком устал, чтобы все время думать об этом. Я хочу, чтобы все было хорошо! Чтобы все оставалось по-прежнему! Бедная маленькая Марта!
Сегодня после полудня мы вместе с товарищем (это был Карл Рат*) играли на рояле и на скрипке в одном ресторане, в Вальдекер-Хоф. Единственная возможность. Мы оба увлеченно сошлись на Вагнере. Такая картина: мой товарищ с ногой в гипсе, красный шелковый платок обмотан вокруг ступни, чтобы не торчали пальцы, в белом костюме, прихрамывающий, рядом с ним я со скрипкой и нотами, с длинной сигарой во рту, в запрещенной шапке, поддерживаю его.
Сегодня вечером я был в комнате 77, где участвовал в оживленном разговоре о политике, (в высоком смысле) государственных формах, обществе, законах, религии, государстве и т. п. Взгляды никак не сходились, но было все-таки интересно и свежо услышать чужое мнение. Из-за непрерывного курения сигар у меня немного помутилось в голове, которую я хочу прояснить, немного поспав.
Вторник, 20.08.<1918>, полдень. <Дуизбург>
Моросит легкий дождь, воздух сер и промозгл. Мне хочется снова вернуться на два года назад в сказочную келью* Фрица, в его коричневую комнату. Какой родной и уютной была она всегда, золотисто-коричневый тон комнаты, мягко освещенный красноватым светом лампы, молодость, красота и веселье, а надо всем этим томительно-нежное ожидание грядущей разлуки. Когда остыло зимнее солнце под снежными облаками, громче завыли ночные снежные ветры, медленно закружились снежинки в сумерках зимней ночи, снег становился все плотнее и плотнее на нашем чердачном окошке, нашем окошке, пестром от сказок и грез, – потом оставался только свет от золотой лампы, – в углах угнездились сумерки, мы теснее прижались друг к другу, и наши души начали колыхаться. В печи пеклись яблоки, и их аромат тянулся нежно по комнате и окутывал медного Бетховена в его углу. Да, угол Бетховена. Картина Фрица «Соната весны», великолепная гравюра, загорелый танцор, посмертная маска, обрамленная вечнозеленой хвоей, и цветы, жертва, – это было сущностью уголка Бетховена. Но лучше всего было утром, когда солнце заглядывало в сказочное окошко и в пестрых камнях, ракушках и склянках вспыхивало зеленое, красное, голубое, перламутровое, золотое – целый бунт красок, стихотворение красок, преподнесенное хмурому Бетховену. И так оно проникает все дальше и дальше, разоблачая все новые чудеса света, окутывая Бетховена золотым сиянием, заставляя вспыхивать на стене все новые и новые сказочные картины. Да, наш уголок Бетховена.
На белой скатерти стола размечтались розы, настоящие розы, поблескивали винные бокалы, отбрасывая рубиново-красные тени, стоял замечательный чайный сервиз Фрица, на бело-коричневом пестром блюде, ах, на любимом блюде, лежали коричневые печенья и ждали, когда их с маслом и – о Фриц – с сиропом из сахарной свеклы съедят вместе с печеными яблоками. И ты сам, Фриц, в своем белом праздничном пиджаке и со своей благородной человечностью; ибо у тебя все подобрано друг к другу и все мгновенно может быть названо: твоя великолепная панама и твоя душевная любовь к Элизабет*, твой новый плащ и страстная любовь к Кэт*, твоя любовь к чаю и сигаретам и твое последнее смирение глубочайших волнений души, твоя прекрасная естественность и твоя потрясающая молитва к звездам каждой ночью. Каждый день ты был мучим кашлем и болью – и все же каждый твой вечер был глубок и царственен.
Да, Фриц, ты подлинно скромный человек, ты был одним из тайных царей, которые незримо проходили по миру в нищенском рубище – только немногие видели их незримую корону при жизни – лишь когда они умирали, тайные цари, и небо, и земля оплакивали их, тогда с удивлением прислушивались к этому люди и признавали: один из спасителей, которых они искали на другом конце света, был неузнанным среди них и умер. Они сожалели. Бесконечная скорбь по тебе и сейчас не проходит, Фриц. В последние два года я виделся с тобой не больше пяти дней – и тогда на меня давила смерть моей матери*. И как бы я хотел поделиться с тобой любовью и добротой – только теперь я повзрослел. Фриц!
Суббота, 24.08.1918 <Дуизбург>
Вчера вечером у меня был долгий разговор с товарищем, с <Людвигом> Ляйглем. То, что до сих пор неопределенно маячило передо мной, получило определенную форму. Именно форму мысли – призвать после войны молодежь Германии к борьбе против всего ветхого, гнилого и поверхностного в искусстве и жизни. Начать новую эпоху серьезной работы и прогресса в областях, которые до сих пор прозябали в застое, если не откатились назад. К мощному единодушному выступлению молодежи против всего дурного (в широком смысле). Это значит выйти за пределы частностей, бороться против затхлых оперетт, водевилей и т. п., выступать за хорошее, настоящее искусство, создавать такое искусство, находить новые пути, прокладывать пути для хорошего нового, замечать и уменьшать то огромное количество посредственного (стихи, романы и т. д.) с тем, чтобы лучшему расчищать новую дорогу. Штурмовать устаревшие методы воспитания, включая бойкотирование школ, бороться за лучшие условия жизни для народа, земельную реформу прежде всего, бороться против угрожающей милитаризации молодежи, против милитаризации в любой форме ее существования. Решительное выступление против закона, если он способствует злоупотреблениям и угнетению. В первую очередь стремиться к внутренней правде и серьезности во всех вещах, бороться против мелкого и низменного во всех его проявлениях.
Мы, молодежь, которая достигла зрелости в тяжелые времена, мы, которых смерть и беда сделали откровенными, мы, искавшие и нашедшие свою душу, выступаем против закона и искусства, стремящиеся снова приручить нас то ли детскими площадками и конфетками, то ли смирительными рубашками и дубинками! Мы требуем жизни и искусства, достойных нас! Если мы его не получим, мы разрушим старое и создадим сами форму, которая сможет нас вместить! Вперед, это того стоит! Вы, шарлатаны и торгаши, кто ради денег пренебрегает искусством, вы, ремесленники от искусства и бизнесмены от искусства, кто пытается заманить жалкую отечественную публику своими дешевыми или рафинированными эффектными поделками: вы уже слышите шаг возвращающейся на родину немецкой фронтовой молодежи? Вы чувствуете резкий ветер правды, который веет в ваши затхлые темные подвалы? Вы верите, вы, наставники, вы, законодатели, что встретите нас тем, что уже было раньше? Другие люди – другие деяния – другие законы. Мы не покоримся! Тысячи из нас сражались со смертью, должны были стать ее жертвой! Их жизни были сломаны ради нашей свободы, и они нам напоминают с мольбой о нашем долге, о нашей жизни, если от нас снова потребуют жертвы! Не обольщайтесь, будто немецкая молодежь будет гибнуть и страдать из патриотизма, за «кайзера и империю»! Выметите это из ваших сердец! Патриотизм проявляют только освобожденные от военной службы и наживающиеся на войне!
Патриотизм, которым вы наводняете газеты, – знак стадного чувства, но не знак свободного духа. Разве это подвиг, если я должен рисковать жизнью и отдавать жизнь за абсурдную идею, за глупость государственных мужей, чтобы уступить место человеку, чьи привычки и образ жизни мне давно уже не по душе? Не является ли эта война чудовищным извращением природы? Некое меньшинство диктует, приказывает большинству: «Теперь война! Вы должны отказаться от всех планов, вы должны стать жесточайшими и злобнейшими зверями, пусть пятая часть из вас погибнет!»
Надо ли полагать, что так должно случиться?
Разве можно говорить, будто это меньшинство и есть голос большинства? Безумие! Между теми и этими – пропасть.
Может быть, у этой войны есть одна хорошая сторона, это моя молитва: пусть она поможет немецкой молодежи определиться! Я думал именно об этом: найти средства и пути к своему признанию и сплочению. Наконец, распространение идей через убеждение, связь с теми, у кого есть интерес и влияние. Затем следовало бы прийти к созданию полевой газеты или чего-то подобного общественного, чтобы во время войны занимать внимание многих, привлечь союзников, которые после войны при достигнутом успехе продолжали бы сотрудничать, вообще иметь такой орган с максимально широким распространением, чтобы решающий призыв мог прозвучать повсюду. Для этого нужно иметь связи с (понимающими дело или уже работающими в этом направлении) деятелями искусств, критиками, режиссерами, теоретиками, экономистами, философами, политиками и т. д. Прежде всего необходимо, прежде чем прозвучит призыв, создать соответствующую организацию, выработать определенные ценности, чтобы не просто атаковать и разрушать, но одновременно еще и строить. Чтобы можно было сразу же ответить на упрек в разрушении доказательными делами!
Идея еще не так стара. Время и друзья дадут ей возможность созреть, развиться и оформиться. Сейчас или никогда самое время, чтобы завоевать и присоединить молодежь. Нужда, солдатчина, борьба объединяют и делают отзывчивыми. Глубже и совершенней! К силе и отваге молодежи прибывают знания и зрелость мужчин. С такой молодежью можно завоевать тысячу духовных стран. Время пришло! Дай нам направление и разум, природа!
Понедельник, 10.09.<1918. Дуизбург>
Ничто не учит! Вчера вечером я был в трактире с несколькими солдатами, рядом с лазаретом. Там я встретил скрипача из театра в Карлсруэ*, с которым я иногда играл Вагнера. И вот мы некоторое время находились в маленькой комнате, где стоял рояль, и тут картина оживилась, пришла молодежь! Постепенно образовался кружок, в нашей комнате собрались около десяти девушек в возрасте семнадцати – двадцати двух лет и два «господина» в возрасте семнадцати лет. Мы были поглощены своей музыкой и не особенно обращали на них внимание. Но вскоре заметили, что перед нами находились вовсе не наши слушатели. А кто же? Объединение! Настоящее немецкое объединение! Перекличка, касса, все расположились за длинным столом празднично и по порядку. Президиум произнес некую вводную речь, которая скоро перешла в обсуждение, кто сколько и что подарил друг другу на дни рождения. Тем временем один из «господ» достал что-то вроде журнала – да, если точно определить этот предмет, приходится употребить это иностранное слово – и предложил его вместе с карандашом удивленным присутствующим «с целью подписки». Ко мне они не подошли! Наконец появился хозяин с хозяйкой во главе и «господ солдат» попросили покинуть помещение в связи с «закрытым заседанием объединения» (о Германия, и это, называется, молодежь). С переходом к «праздничной части» им было разрешено вернуться. Ко мне никто не обратился, поэтому я остался сидеть за роялем. Я слушал этот бред, обсуждаемый с самыми серьезными лицами: о подарках ко дню рождения, о театральных представлениях, которые хотелось разыграть (каждый по одному), – все так плоско и жалко. Наконец кто-то из молодых парней счел необходимым взять с рояля скрипку моего товарища, чтобы пощипать струны. Я сказал: «Молодой человек, я хочу обратить ваше внимание на то, что эта скрипка стоит триста марок». При этом я постарался сделать такое лицо, что девушки испугались и попросили: «Ах, перестань». Когда же должна была начаться «праздничная часть», я вышел и не заплакал горько, а сыграл партию в бильярд. Желание играть на рояле у меня прошло, кто-то другой забарабанил вальс лесного черта. После этого я все-таки снова вместе со скрипачом вернулся к Вагнеру и погрузился в его одухотворенный поток. Мне нравится, когда молодежь собирается вместе, чтобы повеселиться, – но тогда их цели не должны ограничиваться тем, что надо платить тридцать пфг1 в месяц, чтобы потом иметь возможность выбрать подарок ко дню рождения за три с половиной марки. И это общество еще имело название «Клуб путешествий «Единство»! Примечательно! Я слишком много времени посвятил описанию этой бессмыслицы, но, думаю, это не единичный случай.
Боже мой, когда я вспоминаю о наших чудесных вечерах на чердаке Фрица, где были и молодость, и красота, и зрелость, и мечта, и глубина! Благородство!
Эти горячие воспоминания потрясают меня так часто. О, эти вечера, в которые можно было полностью и счастливо погрузиться, освободившись от грязи, смерти и тоски! Фриц, единственный, мне часто казалось, что моя жизнь окончательно разобьется, потому что тебя больше нет со мной. С тех пор как ты умер, у меня не было ни одного спокойного часа, хотя я пытался часы пощады и милости довести до самой вершины – и все же грязь оставалась на моих подошвах и отвращала меня от золотого кубка. Ты был моей родиной, Фриц – и теперь меня гонит по морю прочь отсюда. Бесцельно = к тысяче целей.
Дуизбург, 04.10.1918
Написал письмо Людв. Бете*. Положил на музыку его стихи «Ранним утром» и проиграл их ему в О. <Оснабрюке>. Сегодня вечером был у Марты. Меня скоро выпустят из лазарета снова на фронт. Зимними вечерами, освещенными лампами, я уже весьма порадовался театру, концертам и приятной работой. Теперь мне придется вместо этого стоять на холодном посту в окопах. Так или так! Это всего лишь прогулка! Ее совершаешь часто до тех пор, пока однажды уже не вернешься. Тогда какой-нибудь пастор пропоет над тобой стих псалтыри, и твои домашние наденут черные платья, немного слез, немного сожалений – и вечный, неустанный поток жизни шумно потечет дальше, как будто этого сердца, этой тоски никогда не существовало. Кого это касается.
Воскресенье, 13.10.1918. <Дуизбург>
Наконец наступил мир! Большой радости он тем не менее не вызывает. Кажется, что люди уже привыкли к войне. Она стала причиной смерти подобно любой другой болезни. Немного неприятней, чем туберкулез легких. Я тоже не испытывал настоящей радости – почему, сам не знаю. Я уже почти свыкся с мыслью, что надо опять отправляться на фронт. И теперь меня раздражало, что в этом больше нет необходимости. Теперь, кто знает, может быть, это скоро пройдет. Тогда я снова возрадуюсь мирным временам. И только заботы впереди: все уже по-другому, Фриц умер, ни к кому из людей у меня нет настоящей привязанности – все не удалось, отодвинулось, расстроилось, – так надо начинать жизнь, которую когда-то весело и счастливо оставил.
Одинокий и сломленный. Все серо и мрачно.
Вчера вечером я был в театре. Танцевальный вечер с Сильвией Герцог. Мне нравится смотреть на красивых женщин. И на танцующих тоже!
21.10.1918 <Дуизбург>
Утро
Война будет продолжаться или только начнется. Тоже хорошо! Со всем надо разобраться. С ранней смертью все равно приходится считаться. Иногда возникает все-таки надежда на деятельность и творчество. То и дело вспыхивают мечты о благородной человечности, славе и воспитании народа. И вновь мертвая тишина и снова ожидание конца. Опасность и ограничения делают это время не таким уж неприятным. Это нечто большее, чем нежелание работать над собой и для себя, поскольку ничто не имеет смысла. Скоро, рано или поздно, докатится этот шар, на который надеются как на спасителя, но перед которым еще больше и чаще испытывают страх. Это чувство парализует многие творческие силы.
Полдень
Как раз получил новый дневник. Великолепный толстый том. Я перелистнул страницы и задумался, что еще должно произойти в мире, прежде чем я заполню последнюю. Быть может, я буду тогда свободным человеком, без какого-либо ярма, и окажусь занят только строительством храма моей мечты. Быть может, я стану знаменит и почитаем – но, быть может, меня загонит моя ищущая приключений душа в глубочайшие низины жизни. Быть может, тогда буду я носить на челе золотой венец заслуженного счастья – но, быть может, терновый венок страдания и муки. Быть может, я окажусь уважаемым человеком, окруженным понимающими меня людьми, среди которых я смогу чувствовать себя вольготно, получая от них вдохновение к радостному творчеству. Но, быть может, я буду стоять на серебристых фирновых высотах отрешенного одиночества и только время от времени склоняться в мыслях и мечтах к далекой от меня земле людей. Быть может, я поплыву в бурном водовороте жизни, который меня с шумом поглотит. Быть может, я все еще буду стоять в нерешительности на берегу, вдали от всего. Быть может, я так никогда и не доведу до конца эту новую книгу, не дойду до ее последней страницы, или кто-нибудь другой возьмет перо из моих рук, перевернет несколько пустых страниц и напишет твердой рукой на последнем листе: «Пропал без вести!» Утонул, потерялся, помешался, погиб! Все напрасно. Вычеркнут и выскоблен из книги жизни – мертв!