Kitabı oku: «Дом, пропахший валерьянкой», sayfa 3
Глава VI
Она на сидела одна в пустой гостиной. Избавившись кое-как от гостей намного раньше обычного и почувствовав некоторое облегчение, Софи, не снимая ботинок, уселась с ногами в прюнелевые кресла и достала из пачки женского «Беломорканала» длинную изящную папиросу. Хотела было закурить, но тотчас передумала, смяла и бросила ее на столик прямо на книжку толстого журнала. Она прикрыла ладонью уставшие веки и на появившемся багровом фоне увидела мелькающие сонмы лиц, знакомые по сегодняшнему вечеру. Все они были лживы, циничны и неестественно льстивы. Среди них так и не было того, кого она хотела бы больше всего на свете видеть. Его давно уже не было среди посетителей ее вечеров. Он как будто безнадежно пропал. Тогда зачем все это, какая радость от этих остальных людей? Все, к чему она раньше стремилась – сделаться городской, влиться в общество, укрепить свое положение, затем подняться над всеми – все это как будто начало сбываться и одновременно стало терять смысл. Вспомнила и своего телеграфиста, околачивающегося у нее чаще других и по четвергам, и по прочим дням. Она нередко подумывала, а не влюбиться ли серьезно в этого тощего чахоточного обожателя-франта из богатой партийно-аристократической семьи. О, какие перспективы открылись бы. Как будто влюбиться можно так же, как решиться прыгнуть в воду или дотронуться до горячего утюга. Но что из этого получится? В лучшем случае что-то вроде взаимной привязанности сурка и Бетховена. Бетховеном она представляла, разумеется, себя. Размышления прервал какой-то шум в прихожей, чьи-то голоса. Рука Софи оторвалась от лица, она открыла глаза. В них светилась напрасная надежда. Нет, это не был князь. В дверь постучалась Аксинья.
– Барыня, там странница-паломница одна оченно хочет вас видеть. Парашей назвалася. В лохмотьях вся, прямо ужасть, грязныя лохмотья-то. Говорит, что с матушкой вашей встречалась, в колхозной деревне нашей побывала у прошлом месяцу. И сюды пешим ходом пришла да на подводах.
– Святые партийные, да что же это такое? По чьей милости? Послал же Ильич, да еще и под вечер? Проси, однако. Может что-нибудь про матушку с батюшкой хочет сообщить.
В гостиную буквально влетел комок каких-то жалких тряпок. Вбежавшая угодница мелькнула мутными восторженными глазами и морщинистым серым лицом, всплеснула грязными руками и бросилась целовать белые руки Софи, носки ее ботинок, причитая при этом, как будто знала хозяйку с детства. Софи поморщилась, однако дала себя расцеловать. Странницу она никак не припоминала. Может быть батюшка за какие-нибудь заслуги отпустил ее из колхоза, и вот она, свободная, постранствовав, вернулась повидать бывших хозяев и даже вот сюда в город заглянула?
– Ой, барышня ты наша, красавица, красный ангел-пионер небесный во плоти. Батюшка с матушкой твои рассказывали, а я то, дура, и не поверила. А ведь и правда – звезда предрассветная, да и только. Бровки-то вон, как ворон черные, а личико-то, личико – никакой сурьмы с белилами не надо. Худенька, легка, как серна. Одета, обута, словно куколка и светится, как Надежда пречистая Крупская наша. Разве признаешь, что не городских и не партийных кровей родом? Правду чистую на полном говорю суриозе. Вот те звезда, – пере-звездилась странница.
– Полноте вам, Прасковья э-э-э…
– Парашей, Парашей зови, милая. Вот, гляди, родная, – странница достала из под лохмотьев что-то завернутое в газету «Сельская жизнь» и разворошила пакет, – матушка твоя послала сарпинковый платочек и карточку Ленина. Держи, душа моя. Всю дорогу шла и боялась, как бы разбойники не отобрали. Старики твои живут не тужат, как у Ленина за пазухой, тебе приветы передают, да скучают, когда работы нет, зовут приехать.
Волна грусти нахлынула на Софи, когда она увидела эти неприхотливые подарки родной матери, и чтобы не расплакаться, стала расспрашивать странницу о ее скитаниях.
– Ой, милая барышня-красавица, ой, где я только не побывала, ой, чего только не перевидала в тех местах, откелева пришла. По всем ленинским местам прошла, в шалаше спала и по лагерям-гулагам тоже прогулялась, через всю страну пешком шла. И в Акмолинском женском побывала, и в Воркутинском лагере, и в Норильском, и в Соловецком, во всех Пермских, всего не перечислишь и не запомнишь. Везде монахи-гулахи и монашки-гулашки встречали, как родную, кормили, поили… Ой, матушка-раскрасавица, чайку бы. Нонеча нам ведь ваших деликатесов не надо, только бы чайку попить с дороги, погреться, а то уж больно устала и буду много довольна. Да и зубов-то у меня – только чайничать и осталось.
– Конечно, конечно, как же это я сразу… Аксинья, – крикнула Софи и резко позвонила в колокольчик. – Чаю Параше, – приказала она, как только Аксинья просунула закутанную в белый платочек голову в просвет двери.
– И постилась по полной продовольственной программе, и спала на нарах, и мерзла, – продолжала странница, найдя в уголку темный ленинский образок и сделав звездное знамение средним пальцем левой руки, – и на лесоповал ходила, все огни и воды прошла, как в партийном писании указано. И к схимнику-старцу Вовану ходила поклониться в евонную обитель. Выстроили монахи-гулахи ему дачу на берегу речки вдали от всех, точь в точь Мавзолей, только из кедра. Обет он дал не есть на обед черной еды, пока Ленин не проснется. Черную икру, например, отказывается употреблять, выбрасывает в овраг, токмо красную употребляет. Ест ее с белым хлебом. Черный ему нельзя. Спит в гробу. А еще вот чево. Целую сотню я, представь милая, Ленинских Бревен вот этими руками сама заготовила для отправки на святые субботники. А иначе, как грехи наши тяжкие снимать – только этак вот и можно. Счастливая я теперь, свободная, ничего больше мне не надоть, лишь бы чаек только был. Теперича и сплю хорошо, как свои грехи-то искупила, да и своих близких-родных тоже. И за тебя, считай, тоже, милая, искупила. Хоть и грехов то на тебе – плюнь, не попадешь. Так что тебе-то, красавица ты наша, ручки свои белые, мягонькие не надо будет грубить понапрасну. Прибереги, будешь суженного своего ласкать да нежить. Дай бог тебе в женихи члена ЦК какого-нибудь моложавого – красавца писанного. Али генерала – оне тоже все партейные.
Кое-как выпроводив идейную паломницу на кухню к прислуге, Софи опять задумалась о том, что будет и что было, и что происходит сейчас. Зачем ей князь? Что она в нем нашла? А если без него? Что надо сделать для того, чтобы найти счастье и успокоение как-нибудь по-другому. Не вернуться ли домой, хоть на некоторое время, или остаться ждать чего-то здесь, отыскать какую-нибудь морковку в поле зрения, идти за ней, как ослик, все дальше и дальше, и не важно, что она не приближается, а все маячит на том же месте? Или просто идти, чтобы идти, лишь бы на месте не оставаться, вслепую двигаться куда-то. Только вот куда? И каким путем? Ведь их много. Неужели, чтобы ощущать радость и свет, нужно пройти такой же путь, какой прошла Параша? Ведь вон она какая счастливая, светится даже, не смотря на лохмотья и беззубье свое. Сама того не замечая, Софи встала и принесла из своего будуара флакон с валерьянкой. Вернувшись, подошла к портрету, висящему на стене. Она открыла флакон, поднесла к лицу и, ощутив запах, стала всматриваться в свое собственное лицо, написанное рукой князя, – долго, долго. Она пыталась через картину и знакомый запах увидеть и ощутить его самого, ибо знала, что эти ее написанные маслом глаза именно в тот момент отражают князя, тайком всматриваются в его лицо, ищут его взгляда, следят за его руками, занятыми работой. Такой она была, когда видела князя. И теперь, будто пытаясь таким образом слиться с полотном, она была уверена, что вернулась в то недалекое прошлое. Вот краска на лбу его, вот прищуренный взгляд, волшебное движение кисти в его опытной руке, задумчивость над тем или иным штрихом. Она почти явно это ощутила снова и уже ожидала, что вот-вот наступит истинное видение, вспыхнет какой-то свет, как вдруг вместо лица князя ей померещился какой-то голый, жалкий старик, смущенный, страдающий и стесняющийся своей наготы. В гримасе и взгляде его было многое – стыд, мольба, беспомощность, страдание, любовь и тоска, попытка что-то сказать, объяснить, понимание безнадежности и невозможности, грань чего-то, тупик. Софи вскрикнула и отпрянула назад. Видение исчезло. Это не к добру, – решила она. Все правильно, вот он какой князь на самом деле, не тот человек, каким она хочет его видеть или даже видит. Она его не знает. Не понимает каких-то темных, неведомых и невидимых сторон его жизни, не представляет будущего бок о бок с ним – что из этого получилось бы? Нет, конечно, он ее не любит. А иначе не увидела бы она таких безрадостных и странных картин в своем полубольном от транса поле зрения. Разве это не доказывает того, что надежды на князя беспочвенны, бессмысленны, безнадежны, опасны в конце концов. Вон их сколько вокруг – телеграфисты, военные, моложавые парторги и прочие. Стоит сделать только один шаг, и все устроится, утрясется, жизнь станет еще более комфортной и беспечной. А ежели так и продолжать, пытаться что-то предпринимать, посылать записки, умолять, мучить свою душу – все равно это может повлечь за собой какой-нибудь хаос, катастрофу, несчастье и если не сразу, то когда-нибудь потом. Софи была по-деревенски суеверна. Это то, что осталось у нее с детства от общения с крестьянскими подружками – теми бедными детьми, что жили в своих тесных жилищах с темными и малообразованными родителями, бабушками и дедушками. Поэтому увиденное и пережитое стало для нее серьезной гранью между хрупкими, без четких форм чувствами и той, открывшейся за чертой некой иной, чем она представляла, реальностью. Как будто шила она одежды, не зная кому шьет, лишь вообразив кого-то, да вот ошиблась. Что же еще, – думала она, – может означать видение? Нет, видно ничего хорошего, не к добру это. Забудь князя. Но душа ее не слушала этих беззвучных слов и шепота, она была тронута чем-то еще новым и непонятно чем.
Глава VII
Кресла партера и ложи Кировского театра были почти заполнены, и лишь последние опаздывающие зрители торопились к своим местам. Вот-вот должна была прозвучать увертюра. Слепили глаза наряды и драгоценности дам, сверкали золотом погоны и аксельбанты военных, блестели пикейные смокинги богатых партийных аристократов и прочих уважаемых людей, занимающих лучшие места и ложи. Давали оперу «Орфей и Эвридика». Ждали с нетерпением Понаровскую. Женщины мечтали увидеть и Асадуллина, модного нынче оперного певца-красавца. Оркестр издавал хаотичные звуки – настраивались инструменты, проигрывались сложные отрывки партий. Сам Журбин обещался встать у пульта. Знакомство Мишеля с приезжей москвичкой состоялось у входа в оперу, куда девушку привез казенный автомобиль ее дяди и отца ее кузена Максима, которого папенька Мишеля уже неоднократно ставил сыну в пример. Сам Петр Саввович в последний момент сослался на занятость и отказался пойти в оперу, чем немало расстроил свою супругу, скучающую без развлечений. Мишель разгадал замысел отца. Вместо встречи с Софи, сегодняшний четверг ему придется провести один на один с какой-то приезжей москвичкой. Папенька, видимо, надеялся сблизить молодых и, возможно, размечтался насчет хоть отдаленно породниться со своим более удачливым в партийно-карьерных делах коллегой неким Иваном Федосеевичем. Максимку, сына этого продвинутого чиновника, Мишель не мог вспомнить, как ни старался. Мало ли с кем ему в детстве доводилось играть в казаки-разбойники. Теперь же Михаил Петрович обреченно, но намеренно раскованно, будто махнув на все рукой или плюнув, прохаживался по фойе, играя черепаховым лорнетом и ожидая в назначенном месте московскую барышню. Зачем это ему нужно? Неужели батюшка не отстанет от него? Так и будет продолжать вмешиваться в его личную жизнь, – думал Мишель. А если, ко всему прочему, она дурной наружности? А если у нее скверный характер? Наконец, сквозь окно фойе он увидел, как подъехал автомобиль, как резво выскочил водитель и открыл заднюю дверцу, и как появилась она – московская гостья. Они сухо, почти без улыбок, познакомились, обойдясь общими фразами и формальными вопросами друг к другу. Мишель рассеянно оглядел ее лицо и фигуру, но тотчас перестал думать о ее внешности, вернувшись к своим мыслям и проблемам. Сейчас он вдобавок чувствовал себя снова как-то болезненно. В голове шумело, мысли плохо работали. В гардеробной он помог ей снять легкое кринолиновое пальто. Сам он уже избавился от шинели, любимой трости и своих дорогих жувеневских перчаток. Нет, она была вполне в его вкусе, не смотря на противоположности во внешности – ее и Софи. Девушка была невысокого роста, с детским румянцем на лице, но с недетским бюстом. Волосы ее, светлые как лен, были аккуратно заплетены в толстую косу, на кончике которой красовался черных бархатный бант. Наряд не был излишне роскошным, присутствовали какие-то элементы народного костюма, но в остальном – элегантность и строгость, которые, видимо, тоже немало стоили. Лицо ее было чуть кукольное, но не карикатурное, светлое, хотя вовсе не бледное. Выражение глаз гордое и серьезное. Какому-нибудь приезжему южанину такая девушка могла бы показаться пределом мечты и желания. Мишелю бросилось в глаза и то, что на ней не было никаких особых украшений, но зато на выдающейся груди вызывающе поблескивал рубиновыми бликами комсомольский значок. Девушку звали Тасей.
– Орфей и Эвридика? Это что-то революционное или так, для пустого времяпрепровождения? – строго и с оттенком презрения спросила Таисия, и Мишель понял, что весь вечер придется обмахиваться своим партбилетом да напрягать память, вспоминая цитаты святых революционных классиков.
– Я, право, не знаю, – промямлил он, – не осведомился загодя. Папенька так неожиданно мне предложил вас сопроводить, что… Он с вашим дядей хорошо знаком, насколько я знаю. Вот и взялся помочь. И меня привлек, ибо мы по возрасту с вами…
– Откуда вы знаете мой возраст? Разве это прилично даже намекать женщине на такие вещи?
– Простите, – опешил Михаил Петрович, – я ведь ничего такого… Тем более вам нечего стесняться своих лет. Насколько я понимаю, вы еще того… Ведь вон же на вас значок ВЛКСМ.
– Ага, так я и знала. Значит вы свысока смотрите на то, что я слишком молода? Или вам не нравится, что кто-то с гордостью носит комсомольский значок? А, поняла. Возможно вы не являетесь членом партии, тогда, действительно, все понятно, – сказала Тася и стала оглядываться, как будто в таких ситуациях можно срочно подыскать какого-нибудь другого кавалера, с партбилетом, а этого так просто оставить.
– Нет, что вы, – с некоторой гордостью в голосе поспешил опровергнуть это подозрение Мишель. – Тут вы ошиблись. Как раз членом партии я и являюсь.
– Ах, ошиблась? Возможно, возможно… Хотя странно…. А вы, значит, считаете, что человек не имеет права ошибаться? Вы это хотите сказать? Иными словами хотите меня обвинить за ошибку и надейтесь, что я тотчас попрошу у вас прощения?
– Прощения? За что? Это как раз я прошу меня извинить. Виноват, ибо не совсем понял смысла ваших упреков, – произнес Мишель, стирая со лба появившуюся влагу.
– Не понимаете слов? Может быть дикция моя не совсем правильна? А может вы считаете меня недостаточно грамотной, косноязычной и вообще принимаете за невежу московскую? А вы, мол, петербуржские, столичные, мы, дескать, на голову выше какой-то там Москвы. Ах, вы же мне неотесанной можете помочь, не правда ли? Ведь я только учусь, иду на курс учиться. Что там мне надо было давеча вспомнить? Ах, да… Так вот, если вы истинный партиец, тогда, наверно, не откажите в любезности назвать номер паровоза, на котором Ленин въехал в ваш родной город, когда народ встречал его пальмовыми ветвями, а то я невежда что-то позабыла. Покорнейше прошу, напомните, будьте так любезны, а то мне скоро держать экзамен, нужно решительно вспомнить, ан нет, не вспоминается что-то.
– Я право… Я не припоминаю… Может чуть позже… Это слишком редко встречающийся, хотя и несомненно важный факт истории спасителя Владлена нашего, – пуще прежнего смутился Мишель. – Я не готов ответить вам… Позже… Мне бы надо…
– Нет уж, будьте покорны, мне сейчас, сию минуту понадобилось. В книгах я позже и сама сумею найти… А впрочем я вдруг вспомнила. А вы, ваше сиятельство, запомните этот номер на всю оставшуюся жизнь. И пусть вам будет неловко и совестно оттого что я, московская невежа, барышня-комсомолка должна вам, носителю партбилета, напомнить этот архи-важнейший факт из жизни спасителя нашего. Итак, запомните: номер сей Н2-293.
– С., с…. спасибо… Мне, честно, неловко. Но ведь в моем понимании это все же… То есть, я не то хотел сказать, простите…
Мишель готов был броситься наутек или попросту упасть тут же на пол. Он не знал, что нужно сказать. Но вот спасительно прозвенел первый звонок. Нужно было потихоньку направляться в ложу, а Тасе успеть еще зайти в дамскую комнату. Когда за ней закрылась дверь, Михаил Петрович вздохнул облегченно, походил взад-вперед и оглядел картины и фотографии, чтобы успокоиться. Затем от нечего делать заглянул в открытую дверь буфета. Зрители торопились, оставляли свои недоеденные пирожные и эклеры, бросали недопитые напитки на столах. Все устремились в зал. Мишель вдруг вздрогнул от неожиданности: за одним из столиков раскованно и в полуоборот сидел князь Адольф Шумаровский. Он отнюдь не спешил никуда, а шумно разговаривал с похожим на него тощим молодым человеком, тоже бородатым и длинноволосым. Оба были одеты явно не по-светски, как подавляющее большинство находящейся в здании паркетной знати. Неизвестный приятель к тому же был покрыт пятнами краски – его руки и платье. На столе стояло с полдюжины пива, стаканы и пустая бутылка из под лафита. Закусок – никаких. В пепельнице дымились окурки, рядом пестрела россыпь обгорелых и незажженных, но поломанных фосфорных спичек. Князь был возбужден, говорил о чем-то красноречиво и эмоционально, помогая себе руками. Плащ и красный шарф его небрежно свисали со стула, шляпа валялась тут же на полу. На нем была расстегнутая на груди черная толстовка распояской и синие американские панталоны, похожие на те, что Мишелю пришлось оставить дома, только уж больно заношенные и, как показалось Михаилу Петровичу, с неприличными прорехами на некоторых складках. Однако после первого знакомства с московской барышней князь показался Мишелю, самому себе на удивление, чуть ли не родным, и, более того, будто бы и не было между ними образа Софи. Впрочем, на князя пока и обижаться-то было не за что. По сию пору он был лишь пассивным соперником.
– Право это смешно, но сегодня мне везет на приятелей, – воскликнул князь, завидев Мишеля. – Звягинцев, да ты ли это, брат? Эк ведь, каналья! И каким же это вздором тебя сюда заманило вместо известного места, где тебя всегда по четвергам только и можно встретить…
– Я, Адольф Ильич, право, как бы случайно тут, по чужой надобности, – замялся Мишель, все еще стоя в дверях и слегка оглядываясь назад. Князь ему показался весьма странным. Ведет себя, будто он, Мишель, один из лучших его приятелей. Вроде и на ты не переходили. А ведь у Софи князь всегда был тих и застенчив. Какая-то искусственная эйфория сейчас в нем? Или все же нормальное анархичное поведение свободного художника? А там в присутствии Софи, напротив, тонкая игра – тихий, скромный, молчаливый, загадочный, скрытный, лишь малой частью выглядывающий из своей раковины, скрывающий какие-то неведомые тайны. Женщины от таких сходят с ума.
– А что ж это ты, дружочек мой, сборище-то у Софьюшки нашей нынче манкируешь? – продолжил Адольф Ильич. – Или поднадоело, иного хочется? Смотри, брат, пусто место свято не бывает. Кабы знал, что тебя там нет, понесся бы сам туда, а то найдутся ли достойные, вроде нас с тобой, за хозяйкой ухаживать?
– Так и сам я, признаться, удивлен – увидеть вас в этом, извиняюсь, неожиданном месте, а не там… Какими-то и вы судьбами…
– Ну я, скажем… Я тут за кулисами, к товарищу по малярному творчеству пришел с советами. Вот отдыхаем, перетрудились, значит. А туда, в зал, и не собираемся вовсе, нет охоты и особой надобности. Кроме того мы любители мест, где, как говорится, можно быть в расстегнутом жилете. И вообще у нас, брат, тут не только отдых, но и профсовещание. Серьезное мероприятие, что твое партзаседание. Правда, Иванов? – подмигнул он своему приятелю-художнику.
– Истинная правда, – подтвердил собутыльник, а для подкрепления своих слов приподнял стакан и отхлебнул из него пива, стараясь это делать как можно комичней.
– Ну, видишь? – продолжил князь. Расскажи-ка, братец Иванов, нашему Звягинцеву, еще раз тот курьезный анекдотец свой про то, как ты сюда попал на службу в такое вот престижное заведение. Сюда ведь нашего брата обычно и близко не подпускают. Тут вон фраки сплошные со смокингами да костюмы с искрой. Так вот, прелюбопытнейший анекдотец… Ну-с, Иванов, изволь, сделай одолжение…
– Повторяться-то нетути силы. Кому только не сказывал, – с усталым притворством махнул рукой приятель князя и тут же принялся за рассказ. – Люблю, я, други моя, свободу и о какой-либо службе-тяжбе и не помышлял никогда вовсе. Но вот в портмоне прорешка появилась, да уж больно надолго осталась проклятая, не желает затягиваться сама собой и все тут. И вообще, кушать-то иной раз так хочется, что думаю, лучше б уж ложка в руке, чем сухая кисть в кармане, да тарелка с кашей, заместо пустого холста. Ну и решился. Шел мимо вот этого самого заведения, увидал на стене щит паршиво нарисованный чей-то бездарной рукой, набрался с пуд смелости да еще полтора пуда наглости проглотил, ну и забрел сюда, прямиком попав к некому чиновнику высокого ранга прямо в его канцелярию. А он, видать, бывший военный, заштатный то есть нынче, седой такой, важный, с брюшком. Вицмундир с иголочки. Не то что наш брат с чахоточной наружностью да в лохмотьях. Сам не знаю, как я в кабинете его оказался, по какой случайности. Писарь, видать, по своей надобности пост свой привратный покинул, а я тут как тут. И вот стою пред их сверкающие злом очи, оробел вестимо, на ковер в ноги гляжу. Да, признаюсь, был я слегка под мухой за чей-то чужой счет. Уж не ты ли меня, князь, подпоил тогда? Нет, кажись это был Геннадиев. Но это ладно. А чиновник как заорет, мол кто таков, как посмел, кто позволил войти? Ну, я мямлю, ни жив ни мертв, ваше, мол, сиятельство, нет ли работы какой для голодного художника и тому подобный бред несу. А он еще пуще со мной, побагровел аж весь. Сейчас, вызову городового, кричит, он быстро тебя на свет ильичевый выведет, да еще такого пинка даст, что и трамвай не понадобится, улетишь куда надо. Фамилью мою потребовал. Ну, я врать не стал, говорю, мол, Ивановы мы. Тут он, услышав фамилие мое, вдруг побледнел, словно мелу объелся, да так и плюхнулся на свое место. Молчит, смотрит на меня. Ну, думаю, что ж это такого я сказал. А он ко всему прочему водички из графинчика себе налил ручкой дрожащей, выпил, чуть не разлив от дрожи-то. Вытер пот со лба платочком беленьким, коленкоровым, губки мокрые осушил им же и опять смотрит на меня. Я молчу, не знаю, что делать, бежать куда аль падать.
– А скажите, сударь, не состоите ли вы случаем в родственных отношениях с тем самым Ивановым? – спросил он вдруг совсем другим, тихим и каким-то робким даже голосишкой. И ждет ответа с надеждой в глазах и с явным нетерпением.
– Простите, какого Иванова вы изволили-с иметь ввиду? – спрашиваю осторожно.
– А того самого. Вы разве не понимаете, о ком речь идет?
– Никак нет-с, – отвечаю. – Может подскажете? Ведь их – Ивановых – их же…
– Нет, – перебил чиновник, – я именно того имею ввиду.
– А, – говорю, – того, значит. Тогда понятно.
– Именно, именно.
– А не могли бы уточнить, кого из них того.
– То есть, не понимаю, вы о ком это еще? Это шутка? Я полагаю, что вы понимаете, но шутите. Естественно, я имею ввиду пародиста Иванова. Кого ж еще? Так как? Не родственники ли чаем будете? Ведь фамилия же ваша… Понимаем-с, что не батюшкой он вам приходится и не братцем родным, но может подальше как-нибудь в родстве завязаны? Видите ли, я уж больно уважаю творчество этого господина талантливого. Очень. Весьма-с.
– Вы правы, прямой линии нет, – сообразил я соврать ему. – Но десятая вода на киселе, вы же понимаете – тетушки дядюшки, троюродные, четвероюродные и прочие – это да, это вполне возможно. Имеется цепочка определенная, если разобраться. Надо будет как-нибудь заняться, проследить все звенья или правильней сказать – веточки генеалогического деревца.
– Ах вот как? Я так и знал… Вы, любезный, простите, что давеча был с вами некорректен. Но я так уважаю господина Иванова – пародиста нашего Александра, что готов вам, милостивый государь, посодействовать. Возможно у нас найдется дело для вашей персоны. Тут вот оперу ставим, нужны мастера вашего профиля – декорации, знаете ли и прочее.
– Вот, собственно, и все. Таковский анекдотец со мной приключился. Так что я нынче туточки на жаловании.
– Ну, ты слышал, Звягинцев, каков мой приятель шут и плут? А? – заливаясь смехом воскликнул князь и вдруг задумался на секунду. – А, кстати о прорехах… Ты, вот что, Звягинцев… Не одолжишь ли ты, брат, нам презренного металла некоторое количество? А то Иванов еще жалования не получил, а что у нас с ним было – так вот оно, на столе, почти пустое.
– Металла? Какого такого презре… Ах, да, конечно, понял. Нет, я знаете ли… Не захватил я лишнего сегодня, – испугался Михаил Петрович, зная ненадежный нрав князя.
– А жаль, могли бы еще одну бутылочку упоительного – того… Да и ты садись, брат, присоединяйся, что ли, хоть так посидишь. Али тебе того – в ложу пора? А, понятно-с, уговаривать не станем, – слегка сбавив тон сказал князь, сменив громогласье тихим насмешливым и чуть ехидным тоном, ибо за спиной Мишеля вдруг увидел появившуюся белокурую барышню. – Ну, уж в антракте тогда… Заходи, брат Звягинцев, поговорим о том, о сем. Авенантная какая, ей Ленину, – совсем уж тихо шепнул он Иванову, чтобы барышня не услышала.
– Решительно авенантная, – подтвердил тоже шепотом Иванов и потянулся к стакану.
– Какие вы бессовестные, право, – пылая негодованием прошептала Тася. – Это я-то должна вас искать и, представьте, где я вас нахожу – у входа в буфет, вдобавок почти что в компании каких-то подозрительных личностей. Взялись сопровождать барышню, а ведете себя весьма странно.
– Так ведь это все папенька… – попытался возразить Мишель, но увидев гнев на лице Таси, не смел продолжить. К счастью, войдя в ложу, уже не было времени на объяснения. Грянула увертюра.