Kitabı oku: «Дом, пропахший валерьянкой», sayfa 4
Глава VIII
Был вечер, но в это время года в Петербурге окна почти не хмурились даже ночью. Софи появилась в прихожей и решительно растолкала Фрола, спящего на своем сундуке садче дитя невинного. Было слышно, как Аксинья на кухне домывала посуду, засучив рукава и напевая песню Пахмутовой.
– Фу, накурил тут опять, сколько раз говорила, ходи на улицу или дыми хотя бы в форточку на кухне. Что ни говори, все втупе. Не слишком ли рано спать завалился? – сказала с некоторым раздражением в голосе Софи проснувшемуся и опешившему от неожиданного пробуждения Фролу. – Закладывай Москвича, поедем скоро, отвезешь меня на Невский.
– Это мы щас, это мы мигом… Я вот только… А дымно – так это не я с папиросами-то, вот те звезда, Софья Александровна, это все гости ваши тут надымивши-насоривши, – начал было оправдываться Фрол, но Софья Александровна уже нашла другую причину придраться к слуге.
– Ты что ж это, дубина этакая, в костюме новом спать завалился? Для этого ль я тебе его справила? Манжеты вон на два вершка, новые, а уже грязью покрылись. Весь перемятый. Что ж это, Надежда Пречистая, творится-то? Барышнику сто целковых почитай отдала, чтоб прислуга моя парадной выглядела. Нет, честное слово мое, отправлю тебя обратно в деревню в наш колхоз к батюшке с матушкой, будешь там за сохой ходить босиком по земле в старой посконной рубахе, да вспоминать каким дураком был.
– Не гневайтесь, Софья Александровна. Я ж спервоначалу и хотел было платье поменять. Думаете охота мне в ентом ходить да потеть, тем более почивать? Да вот задремал до бессознательности, вестимо, от гостей ваших уставши, – ответил Фрол, особо не испугавшись, ибо знал нрав хозяйки – таких угроз он слышал от Софьи Александровны по дюжине за неделю.
– От гостей моих… Нечего Лазаря-то со мной петь. Наедков да напитков набрался, что от них остались, вот и отключился.
– Это вы напрасно, Софья Александровна, не обижайте. Мне ведь нынче еда не идет на ум.
– Ну уж впрямь не идет тебе на ум… На тебя и не похоже. Не влюбился ли чаем?
– Вот, то-то и оно, матушка, влюбимши мы. Именно. Послал бы ее, любовь эту, ко всем нелегким, да вот никак не выходит пока, лежит на сердце и огнем горит. Нейдет зараза прочь, хоть чем ее.
– Ах вот оно что… Ну, и кто она, счастливая избранница?
– Ой, не спрашивайте, Софья Александровна. Так уж угораздило нашего брата, что не знаем как выпутаться. Страх как полюбил.
– Да рассказывай, дурень ты этакий, будешь тут за моей спиной тайные любовные интриги разводить. Ну, признавайся, кто ж такая?
– Институтка одна, Варей зовут. Дочь она столоначальника горуправы.
– Ого, эк ты, батюшка, замахнулся! Ну, слава Ильичу, что хоть не из семьи какого-нибудь там тайного партийного советника политбюро. Но тебе и эта многовато будет. Нашел бы швею какую-нибудь или прачку.
– А то.
– Как же ты с ней в таком мятом костюме собираешься встречаться?
– Да Аксинья погладит, ей это раз плюнуть.
– Ну вот. У тебя почитай две жены уже, одна любит, другая гладит.
– Это точно, кажись вроде как две и получается.
– Где же ты ее нашел барышню-красавицу свою и чем привлек? Смотри мне, гарем только не заведи.
– Гарем? Не-е-е, девка она здоровая. А нашел то где? Да смотрю идет – барышня как барышня, ну в кринолинке, в мантильке. Шляпка на ней. А тут ветер подул – она и улетела.
– Барышня, что ли, улетела?
– Да не барышня, шляпка. Я за ней, она от меня.
– Барышня, что ли?
– Не, это я за шляпкой побежавши был, ну и столкнулся со своей Варей, сбил ее, уронил как бы.
– Так что она, шляпка-то, обратно прилетела, как бумеранг, выходит?
– Куда это обратно? Так, почитай, и улетела навечно, а что ж тут поделаешь – ветер уж больно сильным сделался.
– Хоть бы я что-то поняла. Как же ты с барышней столкнулся, ежели за шляпкой побежал?
– С какой барышней? Я с Варей столкнулся, а та барышня – она осталась без шляпки стоять. Я про нее и думать позабыл сразу. Варя-то она – не наглядеться – ладная, кудри сивые, сама пудов семь будет, а та что – тьфу, живой аршин, посчитай, хоть и в шляпке, чего ее вспоминать. И бледная-то, бескровная, тьфу – краше в гроб кладут. Короче, другого сорту табак. То табак, а о то – табачок. Варю-то до меня никто с места сдвинуть не мог, а я вот, выходит, первым оказался, повалил, значит.
– Фу, что за гадости ты говоришь…
– А что ж тут, какие гадости, упала Варя – прямо на мостовую рухнула на улице Краснова аккурат около ситценабивной фабрики. Чуть даже под мучным обозом не оказавши была. Я ее подымать, а она сама любого подымет. Резво вскочила, да как влепит мне по уху-то. У меня аж мозговое кровоизлияние в ентот момент случилось, я подозреваю. Извилина любви кровью наполнилась, да еще шибче извиваться видать стала, чисто змий раненый.
– Да, это точно, змеи у тебя в голове давно уже завелись.
– А то. Тут-то, выходит, и попал я в капкан любви-то. С тех пор вот тягу непреодолимую к предмету этому и возымел.
– Только не вздумай без моего ведома в загс свою зазнобу вести. Не дам своего на то согласия. Гулять гуляй, да помни, что батюшка мой на душу твою колхозную право имеет, а я его дочь и наследница.
– Знамо дело, на том стоим, – грустно согласился Фрол и пошел готовить Москвича к выезду.
Глава IX
Дни стали долгими, спать никак не хотелось. Только поверив стрелкам часов, можно было понять, что уже поздний вечер, но однако ж вглядываясь в небо нетрудно было и ошибиться. Софи об этом не думала. Без всякой цели, без плана, без мыслей шла по каким-то черным питерским улицам, которых даже не знала. Она уже не помнила, как вернуться на Невский, где остался ее ждать Фрол, задремавший в Москвиче тотчас, как только молодая барыня скрылась из виду. Софи шла, не замечая протянутых грязных рук нищих, просящих копеечку, не видя хищных прищуренных глаз подозрительных господ, как и она одиноко шагающих по тротуарам. Если бы она ответила вниманием на один такой взгляд, то неизвестно, чем бы обернулось это авантюристическое ее путешествие по сомнительным улицам города. Она не видела стоящих по углам таких же, как и она одиноких женщин, которые, напротив, пытались поймать чьи-то взгляды, привлечь чье-то внимание. На фоне бредущей мимо Софи, они переставали быть даже на грош привлекательными, становясь жалкими, несчастными и больными на вид. Из открытых окон грязных домов иногда слышались крики, ругань, пьяный смех и плач. Ее пытались остановить торговцы морфием, но Софи не реагировала на их завуалированные предложения.
Наконец, она очнулась, ибо почувствовала жажду. Осмотревшись, Софи нашла себя в странном и не слишком привлекательном месте среди незнакомых зданий. Недалеко в мрачном дому она разглядела вывеску трактира и решила зайти, попросить оршаду или хотя бы сельтерской. Хозяин трактира, скучающий за буфетной стойкой, с удивлением взглянул на вошедшую даму «из порядочных» и кивнул человеку. К Софи быстро подскочил половой – энергичный и расторопный мужичок, стриженый в скобку и одетый в светлую холстинную рубаху, подпоясанную черным кушаком – видать из бывших деревенских.
– Чиво изволите-с? – спросил он, одновременно, как бы на всякий случай, протирая тряпкой вроде бы и так достаточно чистый стол, за который присела усталая Софи.
– Воды принеси. Ледяной. Да не из речки, смотри, и не из колодца. Вот что, сельтерской можешь принести? И бутылку откупоришь при мне.
– Известно, можем-с и сельтерской. Это мы даже мигом, – кивнул половой и, незаметно переглянувшись с хозяином, не сдвинулся с места.
– Что стоишь, исполняй, дурень.
– Не изволите ли еще чего-нибудь, посущественней-с. Устриц, к примеру или осетринки. У нас свежее все, во льде. Просим откушать…
– Знаем мы вашу свежесть. Воду неси, не приставай.
– А ежели жажду испытываете, может пивца холодненького преподнести? Это мы мигом-с.
– Во дурак-то. Решительно дурак. Даме пиво предлагать. Господи, куда ж это я попала?
– Так может… того?
– Чего того?
– Может вы того… – от скуки семейной уставши, отдохнуть хочите? Так у нас и нумера имеются. Массажи делаем, свинцовые примочки, ежели клиенту вздумается. Это пожалуйста, токмо прикажите. Ну… и прочее…
– А ну проваливай живо и неси что попросили, или сейчас же встану и уйду.
– Слушаюсь, – понятливо кивнул половой и тут же испарился, словно его и не было.
Софи хотела было что-то предпринять – встать и уйти или пожаловаться хозяину трактира, как вдруг почувствовала, что сзади скрипнула лавка – кто-то ожил за ее спиной. Послышалось бормотание и вздохи. А ей только что показалось, что она единственная посетительница в пустом трактире. Оглянувшись, она увидела старика, который с трудом, при помощи двух палок, пытался сесть, подняться со своего ложа, на котором он, видимо, только что по-настоящему почивал. Проснувшийся был пьян, но, проспавшись, видимо, уже не так уж сильно. Это был тощий и неопрятный старик, с синими влажными губами и красноватым сухим лицом. Увидев Софи, он улыбнулся беззубой улыбкой и изобразил удивление и блаженство на своем лице.
– Она, она, та самая… Конечно, конечно… Вот и свиделись. Я так и знал… Славная. Да, способный он малый, способный. Мастер. Передал главное. Столько же блеску в глазах.
Софи решила сделать вид, что не расслышала, хотела встать и уйти или хотя бы пересесть на другое место. Но несколько вылетевших из уст старика непонятных и интригующих, фраз все-таки задержали ее порыв. Что-то заставило ее прислушаться. Толком не разглядев старика, она отвернулась и увидела перед собой полового, открывающего запотевшую бутылку ланинской.
– Приятной жажды-с, – заискивающе улыбнулся он и снова испарился.
Софи осмотрела со всех сторон стакан и налила себе воды. Старик между делом о чем-то тихо, сам с собой, разговаривал, скорее бредил. Но Софи прислушалась.
– А ведь не побрезговал. В дом пригласил. О то-то и оно-с… Так то ведь… Мог бы из господ партейных кого-нибудь взять, ан нет – на меня обратил внимание свое. Именно, именно… Нужны ему мы – юродивые и убогие, старые, дряхлые, грешные и беспартийные, рубцами и морщинами покрытые, шрамами располосованные. Однако ж, сами понимаете, и иная крайность их привлекает не меньше, а скорее всего и поболе даже – вот она, вот спина ее стройная, как кедр. Черноокая, такая ж как ты, Марфуша. И ты ведь была, ух… Тебя бы тоже надо было тогда, пока молода была, глядела б на меня со стены моей коморки, да не выйдет уж… Не вернешь… Так вот, господа, други мои… У нашего брата-то тело непростое – иное, корявое, травмированное, избитое, грубое чисто старое древо – и это не может не зажечь их воображения. А у этой другой стороны наоборот – беспрекословность линий, излучение ауры, кусочек яркой синевы в окошке нашей сырой темницы. Вот она, сидит, и это есть та самая другая крайность. Совершенство, без которого их брат тоже не мыслит жить и работать. А то как же. Тянет, будит спящие и замороженные зачатки их талантов, а то и гениальностей, взбудораживает, заменяет собой сон, хлеб и вино. Но, увы, может и загубить. А между этими крайностями середина – широкая река. Так вот это подавляющее большинство плывущее – тьфу ты на него. Для ихнего брата это почти нуль. Не вызывают простые смертные, мутная жижа эта, в душе мастера того самого известного резонанса. Хоть и приходится иной раз их тоже того… с их наградами липовыми на грудях. Нет, они не то… Только убогость и божественность, эти два берега – вот это оно, то самое. Один берег – скалы, другой – нежный золотистый песочек с янтарем. Ведь и я, ваш покорный слуга, когда-то, по молодости, имел доступ к сему таинству, обладал способностями и чутьем… Хоть и учен был на медные деньги, но талантик имел. Так что и наш брат в их рядах побывал. А может и так просто, баловался. Но хвалили. Иные пророчили. Ошиблись, матушка, ошиблись. Не оправдал я… Все всуе. Вот ведь, к примеру, взять доктора какого-нибудь, земского врачишку-замухрышку, морфиниста этакого… Всю жизнь работает… Или, тьфу на доктора, вот хотя бы кузнеца возьмем или цирюльника какого. Так ведь и то… Почитай искусство. А я не оправдал… Пусть уж молодежь продолжает, таланты и нынче эвон какие попадаются. Взялся и ее, черненькую эту… Этак раз, два и прямо в яблочко. И нет, не то что как зеркало похоже… Вовсе нет. Это зачем, это кустарщина. Но ведь, смотрите-ка, и я, невежа-грешник, даже я, червь, узнал ее тут же, только глаза живые увидел. А мог бы и не разглядеть, кабы не мастер сделал. О как – почитай, волшебство. Конечно, не только талант, а еще сладкий и горький труд – все вместе. Вот ведь оно-с в чем заключается. Эх Марфуша, была б ты живая. Как похожи-то ваши глаза черные, обе пары друг на дружку. Кстати, надо было… Эх, надо было… Но уж все теперь, опять нынче опоздал, пропил все, успел нализаться. Вот не выпил бы сегодня, свечу пудовую на этот рубль Ленину поставил бы, тебя поминая, прямо в Ленинском зале и поставил бы под гипсовым бюстом. Непременно пудовую. И аж три чернильницы хлебных с молоком взял бы на сдачу и проглотил бы тут же все их, не отходя. Решительно три, не меньше. Как и он тогда глотал одну за другой чернильницы-то эти, страдалец великий, в темнице-то своей томясь. Он ведь завсегда… Чуть только жандармы ключиком в замок… Оп-с и проглотил. А я-то ведь видишь, Марфушка, чего нынче наглотался? Не того-с, брат Марфа. Осуждаешь оттудава, это я знаю, чувствую. Вот и эту черноокую послала мне в укор. Гляди мол, не похожа ль чем на некую персону, вроде твоей Марфуши покойной, к примеру. Виноват, видят классики, виновен. Загубил я тебя неразумностью и ненадежностью своей и себя заодно довел до этого скотского состояния. Да был я, Марфуша, молод тогда, горячая шапка, нагрешил, знаю. Куда меня потом судьба только не бросала, все пришлось пройти от а до ижицы. Эк, князь, не встреть я тебя, давно бы с голоду-то… А так – вот сижу, последний его рубль пропиваю. Сегодня, кажись, еще не помру…
Софи вздрогнула, услышав слово «князь» и замерла в каком-то нелепом ступоре, приподняв плечи и вытянув голову в сторону старика, вся изогнувшись назад. Но старик отчего-то замолчал. Ничего не услышав более, она резко обернулась в его сторону. Тот безнадежно спал, снова лежал на лавке, повалившись на бок. Хозяин и половой посмеивались, глядя на уснувшего пьяницу. Однако выражение их лиц сменилось удивлением и недоумением, когда они увидели, как Софи неожиданно резко вскочила и оказалась над спящим стариком. Забыв про всякую брезгливость, она стала его расталкивать, трясти и даже хлестать ладонями по щекам.
– А ну, просыпайся, слышишь? О каком князе ты давеча тут упоминал?
Старик открыл свои безумные слезливые глаза и заморгал промокшими ресницами:
– Матушка-красавица ты наша. Ты ли это глядишь на меня? Чай не картина? Али сон сладкий? Нет, сама собой, вся во плоти. Бровки соболиные. Губки отрадные, маков цвет. Огнеглазая. Чиста, безгрешна, свята, как Наденька наша пречистая, в небесном Кремле пребывающая.
– Полно бисер рассыпать. Я о князе тебя спрашиваю, говори же. И меня откуда знаешь?
– Я, матушка… – начал было старик и замолчал, оглядываясь, будто проснулся заново, но теперь уже по-настоящему. – Я того… натуру свою продаю художникам и князю твоему тоже. Он писал с меня картиночку одну – тут в трактире меня и нашел. Ходил я долго к нему. А пока стоять без исподнего перед ним приходилось часами, взгляд мой к другому холстику был постоянно прикован. Так вот, ты это и была, из уголку на свет глядела. Портретик твой не готов был тогда еще, сыренький, каждый раз новые черточки в нем появлялись, а я ввиду схожести с моей покойной Марфушей, сроднился с ним, до чего досмотрел. Только вот голенький совсем я был и шибко смущался поэтому, хоть и годы мои вроде бы… А князь это понял и портрета твоего не убрал, не прикрыл тряпицей. Очень уж ему захотелось меня во всем смущении написать, что-то он нашел в этом видать, какую такую изюмину на лице моем заметил, уж не знаю, ему видней. Только показалось мне, поначалу, что и сам он засмущался сильно, чисто ревнивец какой, не хотел, чтобы ты на старика обнаженного смотрела с портрета. Как к живой к тебе относился, оберегал. Видно, что волнуется, любит, не иначе. Однако переборол как будто себя, не прикрыл портретика-то тряпочкой, оставил мне на обозрение. Смущение мое очень уж хотел сохранить и изобразить. Художник, мастер, пожертвовать готов… А тебя я, матушка-раскрасавица, узнал давеча, узнал. Ты ить у меня как синь-порох в глазу – так и осталась, запомнилась.
– Так князь-то, что он?
– А хтой зна? Князя я с тех пор не встречал боле, а когда последний-то раз побывал у них, так холстика с твоим личиком не увидел на своем месте, пропал вестимо. И самому грустно стало. Точку, видать, князь поставил – и на мне, и на тебе. Оба портретика, значит… Не у тебя ль твой-то висит? Эх, да мне-то почем то знать. Это ли не чудо, что живую тебя встретил? Марфушу вот вспоминаю, весьма похожа была, ну да ладно. У меня тут еще гости только что были… Отошли, видать. Ну, где ж вы, други мои? Соратнички, ау, отзовитесь, мы еще не все с вами… Потолковать бы… А то вот может шашечки сразимся… Вот-те на, как разбежались, – замотал головой старик, оглядывая стены и потолок своими безумными глазам.
Софи вернулась за сумочкой, достала небольшую пачку розовых кредиток, вытянула одну и вернулась к старику. Тот сладостно спал. Было понятно, что большего от него не добьешься. Она сунула спящему в карман рваного сюртука кредитку и вернулась на свое место. Еще раз оглянулась и вдруг, наконец, вспомнила, узнала – это был тот самый старик, который померещился ей, когда она давеча всматривалась в свои же собственные глаза на портрете, написанном рукой князя, когда хотела через них, преломив свет, взгляд, время и судьбу как отражение увидеть желаемое. Софи опустилась на стул, она была взволнована, вздымалась под корсажем ее грудь от частого неровного дыхания. Значит, все меняется, – думала она. – Этот несчастный старик – вот причина ее видения, с ним она встречалась глазами, вовсе не с князем? Выходит, что видела она старика таким, каков он есть, а не князя в убогом и пугающим облике старого и больного человека, как она превратно поняла. И никакой тут притчи, которую надо разгадать, ни аллегории или некого завуалированного пугающего предупреждения о грядущих катастрофах судьбы, к которому нужно прислушаться. Как странно и непонятно все вышло. Кто ж знал, что между ними двумя какой-то третий лишний еще появился. Выходит, опять все вернулось на свои своя – все те же надежды, те же желания, грезы, ожидания. Ко всему прочему добавилось и то, что сказал о князе старик. Ведь именно больным безумным старикам да малым детям иной раз на мгновение приходит тот некий дар спонтанного проникновения в суть и истину, и даже таинство пророчества нередко становится доступным им будто бы по чьему-то велению. Это может быть всего лишь невольно сказанное слово, фраза, может быть иной какой-нибудь знак, жест, направление перстом туда, откуда можно получить ответ – картина, строчка книги, предмет.
Все эти зарубки и приметы можно и пропустить, не заметить. Да и сами сивиллы эти невольные не ведают, что ляпнут иной раз. А ведь можно быть внимательным, прислушаться иной раз, приглядеться ко всяким странным словам и наступает прозрение, появляется свет над невидимой тропой и даже грядущее на миг открывается. Будто кто-то предлагает помощь, направляет, да не может сам появиться и показать путь, сказать правду, предостеречь и делает это через убогих да немощных, а то иной раз через птиц, животных или даже явления природы – дождь, порыв ветра. А ведь старик этот сказал, что князь любит меня, – пронеслось в воспаленной голове Софи. Может быть это и есть та самая истина в бреду?
Через несколько минут, выпив залпом оставшуюся воду и чуть успокоившись, она позвала человека. Половой подскочил и угодливо приготовился выслушать просьбу.
– Скажи-ка, бывал ли у вас некий художник, может быть припомнишь? Князем зовут. Правильное имя – Адольф. Худой, высокий, длинноволосый с бородой, одет в темное – странно одет…
– Как же, припоминаем-с. Они со старичком вот этим самым последний разочек, когда побывали в заведении, беседы вели за тем столиком. Токмо давненько это было. Они еще тогда изволили расплатиться ломбардным билетиком-с. А уходя старичка этого с собой прихватили.
Глава X
Мишель не удивился бы красочному вееру в руках Таси или изящному перламутровому театральному биноклю. Но уже при первых аккордах увертюры на ее коленах каким-то неведомым образом появилось нечто иное и неожиданное, а именно – небольших размеров блок-нот. Даже беглым взглядом и не смотря на полусвет, Михаил Петрович с ужасом разглядел по отдельным фразам, что открытые страницы Тасиного блок-нота пестрят законспектированными цитатами из первоисточных скрижалей святых партийных мучеников, соратников-апостолов Ленина и самого его – посланника и спасителя Ильича. Возможно, также, что это были выписки из старого марксистского завета. Михаил Александрович и так уже несколько часов недомогал, но теперь почувствовал еще большую дурноту в голове, ему стало совсем нехорошо, слишком много чего-то лишнего накопилось за этот день, да и за предыдущие тоже. Заподозрив, что приближается то ли обморок, то ли какой-то иной болезненный приступ, он тотчас перевел свое удивленное и испуганное лицо на сцену, ибо поднялся занавес, появились герои, началось действие.
Музыка, игра и пение актеров, великолепие костюмов, оригинальное либретто и режиссерская работа с первых же минут спектакля взволновали сидящих в зале. Наверно это было написано у всех на лицах, если бы в зале остался гореть яркий свет. Декорации, к которым по всей видимости приложил руку тот самый Иванов, а возможно и князь, пришедший на помощь приятелю, поражали своей оригинальностью, яркостью, неожиданным, но тщательно продуманным сочетанием предметов и цветов, высоким художественным вкусом и прочими проявлениями идей их создателей. Мастера света доводили всю эту картину до еще большего совершенства. В какой-то момент Мишель боковым зрением увидел как переворачивались страницы Тасиного блок-нота, а губы ее явно, или очень тихо, почти беззвучно, воспроизводили написанное. Видимо, и глаза ее были заняты тем же.
Поняв это, Мишелю стало совсем плохо. Он опустил голову и стал смотреть вниз куда-то в темноту, затем прикрыл глаза. Тотчас в сознании его началось броуновское движение последних событий, что свалились на его голову, и прочих бессмысленных и ненужных вещей. Он решил не открывать глаз и стал напрягать свое внутреннее зрение, заметив какое-то мелькание света. Ему удалось увидеть нечто странное. Возможно глаза, прикрытые веками, были здесь вообще не причем. Скорее всего что-то было сегодня с головой не в порядке. В темном сознании Михаила Петровича принялись летать, ударялись друг о дружку и разлетались по всем сторонам внутреннего поля зрения частицы сцен спектакля, музыкальные инструменты и звуки, сердитое лицо папеньки, собственный партийный билет с оторванной фотографической карточкой, рваные носки милиционера, огромные панталоны со штрипками белошвейки Клавы, разодранная на какие-то полуопределенные куски и неподдающаяся описанию блеклая материя – частицы его собственной беспокойной и неспособной во что-либо сформироваться души. Белокурая коса Таси и черные брови Софи столкнувшись друг с другом вдруг слились в единое целое и превратились в рыжие усы милиционера, а из двух лиц девушек волшебным образом сделалось одно широкоскулое лицо Клавы. Тут же в хаотическом круге появились летающие листки Тасиного блок-нота. Их были тысячи, на них пестрели аккуратно законспектированные притчи и события, описанные в евангелиях от Троцкого, Зиновьева, Каменева и Бухарина, история предательства Кобы, продавшего своего учителя врагам народа за 30 революционных пайков.
Неожиданно среди летающего хаоса появилась живая картина того, как в известный субботний день полусогнутого в пояснице Ленина с бревном на спине ведут от Красной площади в сторону Воробьевых гор. Страдалец терпит выпавшие на его долю испытания, будто выкован из железа. О чудо – на лице его знакомая улыбка, а глаза, как обычно, добрые, прищуренные и чуть хитроватые, ибо он знает, за что терпит страдания. Все правильно, все заранее предрешено, все не случайно. О том, что должно произойти можно было найти меж строчек ветхозаветных учений Маркса и Энгельса, написанных задолго до этих трагических событий.
Появляется новое лицо. Из толпы зевак, наблюдающих процессию, отходит в сторону удрученный происходящим ученик Ленина Троцкий. Какие-то военные его тут же просят предъявить документы. Троцкий, испугавшись, тотчас отрекается от учителя, и, назвавшись Груздем Соломоном Моисеевичем, влезает в кузов грузового автомобиля, в котором уже сидят выезжающие за пределы страны – Мексику и другие государства какие-то изменники родины с чемоданами и узлами. Ему выдают сомбреро и трехдневный сухой паек. Тотчас над грузовичком пролетает птица, раздается чириканье воробья, что-то капает на шляпу. Услышав воробьиное пение, горько рыдает Троцкий-Груздь из-за слабости своей и невольного предательства, и слезы его начинают вращаться в хаосе видения Мишеля. Рядом с собой плачущий обнаруживает сидящего на стопке книг писателя Горького, тоже отъезжающего. Писатель качает головой и презрительно отворачивается от нового пассажира, делая вид, что ест итальянские спагетти фрутти ди маре.
А процессия уже у подножья Воробьевых гор. Начинается восхождение. Бревно еще больше согнуло мокрую спину мученика Ленина, но и это испытание через семь потов было им преодолено в конце концов. И вот роковая ноша уже там на вершине. Толпу увы оттеснили назад, люди остались ждать внизу. Послышался стук. Это молот. Народ понимает, что кто-то к бревну прибивает звезду, заранее сколоченную из толстых дубовых досок, окрашенную красной краской, замешанной на крови молодого тетерева и малиновой наливке, специально доставленных из Шушенского. А пока минута отдыха дана Ленину, только что сбросившему тяжелую ношу. Но нет, не долог этот вздох облегчения. Появляется облако – откуда? Оно скрывает все и превращается в красный дым, который раскручивается как рулетка в казино, а когда рассеивается, на горе Воробьевой появляется, чисто новая водонапорная башня, бревно с призвезденным к нему Ильичом. Мученник висит в белом исподнем, на голове его пока еще удерживается кепка. Она мокрая от пота и покрыта пылью пройденной тропы.
Откуда-то появляется женщина, фамилия которой Каплан, красивая, ухоженная, в дорогом вечернем темно-лиловом платье и с компактным, изящным женским револьвером в руке. С презрительной гримасой на лице она прицеливается и стреляет в Ленина. Пуля сбивает кепку с головы Ильича. Слышится легкий стон, вылетевший из груди расшестого. Упав на землю, головной убор неожиданно превращается в хомячка. Зверек испуганно оглядывается и убегает. Но вихрь не дает ему скрыться и берет с собой в свой хаотический марафон. Постепенно хомячок обрастает каким-то твердым панцирем и становится похожим на маленькую черепашку, а затем как-то незаметно обретает формы крошечного броневичка. Одновременно слышатся вопли двух женщин – Крупской и Арманд. Они где-то рядом, не могут сдерживать более слез и обнявшись рыдают, обливая друг дружку горькими слезами. Появившись в темном поле зрения Мишеля, женщины вдруг плавно перевоплощаются в Орфея и Эвридику, а рыдание их как-то незаметно переходит в совместное дуэтное пение. Непонятно лишь, кто в кого превратился – Крупская в Орфея и Арманд в Эвридику либо же наоборот. Вдруг Мишель видит, что поющих уже четверо, квартет – Арманд, Крупская, Асадуллин и Понаровская. Вся четверка, не прекращая пения, тут же начинает беспорядочно летать, взявшись за руки словно балерины – маленькие лебеди из балета Чайковского Лебединое озеро. В это время невидимые руки облачают висящего на звезде Ленина в черный фрак, который, прикрыв исподнее, превращает Ильича в капельмейстера Журбина. Улыбка тотчас освещает лицо маэстро, стирая все признаки физического страдания, не смотря на то, что со звезды его пока никто не снимал, за исключением фотографа, который появившись делает снимок, сверкнув магнием, а затем исчезает вместе с фотографическим аппаратом. Остается лишь его черная мантия. Снова грохочут литавры, фрак спадает на земь, скрещивается с мантией фотографа, сделав несколько ленивых фрикций, и превращается в небольшую туристическую палатку. Палатка обрастает сеном, словно подбородок щетиной, и тотчас становится шалашом, из которого выползает гад. Змея, которая виновато, словно укусила кого-то за зря, резво уползает в неизвестном направлении. В вихрь хаотического танца она по каким-то неведомым причинам не попадает. Тотчас сено шалаша вихрем разрыхляется, распадается, разлетается и превращается в рой сенных палочек. Через мгновение сенные палочки становятся туберкулезными палочками, а затем превращаются в деревянные. Тут же появляются стеклянные колбочки и железные наковальни. Все опять замешивается в хаотическую спираль вроде той, что находится во внутреннем ухе человека. Композитор Журбин, лишившись фрака, опять становится мучеником Лениным. Сухие губы Ильича вдруг слегка оживают, наполняются кровью, изображают подобие улыбки. Они то пытаются петь Интернационал, то шепчут Вихри враждебные, затем слабо насвистывают Аппассионату Бетховена, которая плавно переходит в музыку Журбина и затихает постепенно на нет.
Всему приходит конец, и вот, не выдержав более страданий, расзвезденный на бревне страдалец теряет тонус, все его тело начинает обвисать, испустивши партийный дух и лишившись физиологических процессов. Тотчас мелькает картина снятия Ильича со звезды, за которой следует второе видение – перенос светящегося радиоактивного тела в мавзолей. На секунду возникает еще один всплеск – картина чудесного исчезновения Ильича из подвалов мавзолея, когда одним прекрасным утром его неразлагающееся тело вдруг не обнаруживает прибывшая на экскурсию группа пионеров – бывших беспризорников. От Ильича сохранилось лишь пальто из драпа с оторванными пуговицами. Впрочем пуговицы, спервоначала они были, но как-то спонтанно стали в один момент собственностью пионеров и были тотчас ими проглочены еще до прихода всех возможных важных лиц от дворника и выше. Вот мелькают в поле внутреннего зрения Мишеля детские испуганные и удивленные их лица. А вот уже крутятся в хаотическом вихре их широко раскрытые глаза и пионерские галстуки, которые разлетаются и сталкиваются с появившимися кусками красной рыбы холодного копчения. Галстуки и рыба сливаются в единое целое и превращаются в финскую твердокопченую колбасу типа сервелат.
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.