Ангел мира

Abonelik
Parçayı oku
Okundu olarak işaretle
Yazı tipi:Aa'dan küçükDaha fazla Aa

Ангел мира

Вот «Букинист» на Литейном, где книги сдают утром. «Академия», Свифт, двадцать рублей всего. «Элегии». «Письма с Понта». И Овидий. Рядом магазин, новинки непретенциозные. «О жизни и смерти». Стихов сборник. Томас Манн. «Избранник». Девятнадцать рублей. По Невскому пешком (прогуливались поэты ямбом), до кухмистерской любимой-с-детства. Так и надо. Невский проспект, о! Теперь название зачем-то сняли – «Лакомка». Булочку «Метрополь» (со сливками взбитыми), чёрный кофе (настоящий, заварной). Дёшево всё. И странно, что вкусно. Бой «Макдональдсу»! Вот так, не спеша. Без роду-племени (две с половиной кроны). По городу – с резвостью детской – топографы путешествуют! Пьют рядом кофе. Особая линейка измерительная. Чёрно-белые деления. Тренога какая-то (треножник?). Тоже, землемеры. От кумиров ложных (почто ж мне идолы бесчестны?) освобождения признаком является апатия к политике, сексу и искусству. А нам всё равно. Восемьдесят четыре рубля. Окончание. Туристы в Михайловском саду мимо стоя в катере проплывают. Бедняги. Уплывает жизнь. Покудова на мостике мешкал, туристов моих пересчитывая, занята скамейка (вид на Марсово поле). Вглубь парка направим стопы. Там. Улыбаясь колдовски, роман читает темноволосая женщина. Свобода. Тридцать рублей.

День дурацкий – это правильно. Но полдня болтался по комнатам – преувеличение явное. В постели пишу, как тигр, разлёгшись. Это верно.

Дня остаток проспал и всё сны видел из прошлой жизни Артюра Рембо. Ибо умны мы очень и начитаны. «Что вы говорите», – воскликнул я донельзя громко для низкого прохода за диваном, но побоялся понизить голос.

Якобы, взгляд привлекательный, да и сам он, злословить или смеяться готовый, лица выраженье необщее об оригинальности говорит и открытости, а также о независимости доле изрядной; ничего лесистого, горного, снежного. Лицо его бледнело от момента торжественности. Говорил, судорожно стараясь вообразить за словами какие-то любовные истории с занятными положениями, не помешало бы и немного грубости, решительности, насилия. Переворот, переворот. «Его любовь к свободе с первых минут знакомства очаровала её.»

Ничего себе, – читать, спать: одно и то же.

Явился и сияющий разум, и доброта врождённая; восприимчивость, бескорыстие и непроизвольное душевных движений благородство. Чудесные свойства, замечательные!

«Бордо» купить – розлива (здесь через о) петербургского из магазина «Копейка». Ничего копеечного нет в нём, разумеется.

О женщинах небывалых нелюбимых стихами лирическими делится по радио Андрей Дмитриевич. «Проходит кто-то мимо, когда бы рядом сесть.» К поэзии ненависть неуместна. Всюду были огни. Готовились к ужину. Ночь была начертана себе на небе. Что видел он уже при звёздах? (Не меня ли, стоящего на зелёной мостовой? Затем я с удовольствием пошёл к пианисту, погубит меня тщеславье, который в полном одиночестве играл сейчас, головой кивая, печальную пьесу.)

Объявление: «требуется журналист», о ресторанах пишущий.

Условие: хороший стиль. Вообразим – аристократы по низкопробным кабачкам бегают, чтоб апашей нравы наблюдать и затем на любительских великосветских спектаклях копировать – вообразим этот хороший стиль. Никогда – ни за что – может быть (вероятно).

Лучше станем – переводить Кольриджа: «Стиль… ни что иное как искусство передачи смысла образом наиболее адекватным и ясным… один из критериев хорошего стиля – изменений невозможность без ущерба для смысла.

Стиль Джонсона… провоцирует истолкования бесчисленные; искусным он видится, потому что не говорит никогда просто…

Источник письма плохого в желании быть чем-то большим, нежели человеком умным – стремление к гениальности; то же самое в устной речи. Если бы люди просто изъясняли то, что изъяснить необходимо, насколько были б они красноречивей!

Значение правильности стиля, что правдивости сродни и складу ума соответствует; тот, чья мысль свободна, пишет свободно…»

Ах. А вот вам ещё: «Только симпатия и расположение искреннее – ибо не обладаю иными привилегиями – позволят мне юным литераторам адресовать смиренное увещевание, на моём опыте основанное. Оно будет кратким: вступление, основная часть и заключение сведутся к одному требованию: литературу никогда в ремесло не превращать». Неужели речь шла о Чаттертоне?..

Суровых ремесленников лица в полнолуние, восхищаясь. Белые на чёрном. Вейден в троллейбусе. Жёстче надо писать. Ремесленники-контролёры. Есть карточка телефонная (да звонить некому), хотя до сих пор проездного нет (отшельник и узник). И суровы контролёры. И он пробивает талончик в электронной штуковине с часами (новинка, евростандарт). Маленький талон был раньше как маленький телевизор.

Но не теперь.

Да, но зато наш евростандарт в моде по-прежнему. Несколько истеричная белизна стен, как каменных анатомически статичных ангельских крыльев.«По случаю» купленный в пригороде петербургском (когда стало чувствительно теплее, и везде оттепель) бордовый и блёклый с розовым (стилизует провинциальные узоры: твёрдая глянцеватая обложка с зелёными квадратиками) томик, в коий узкая вложена из макулатуры сделанной бумаги полоска (с буквами просящими карими на синем фоне: «последний экземпляр»).

Существует мир для меня только ночью, и не вижу я в жизни солнца и всех банальностей дня, как сказал один джентльмен: право, иногда глядишь на всё это, как на обречённое гибели, безразлично. И придвинулась жизнь боком тёплым.

И вспомнилось ему, как на Палдиски в скорой везли, в Бедлам местный. Регистраторше в халате белом сказал, что постмодернизм – шизофрения, а модернизм – паранойя. Не удивились. (Здесь хочется: «не удавились».) Но мне как-то хорошо. Ничему нигде никто не удивляется. Жаль. Аристократична удивиться способность – более, чем удивлять.

Всё казалось почему-то, везли когда, что в Париж едет (а наяву воплощена Голландия настоящая с охотниками в красном, гончими благородными, – и проскакали охотники: только что, значит, в декабре скучали, и выпал снег, снег поздний), в Париж, и носилки с ремнями рядом, чтоб прикреплять души больные (вот прям сейчас, быть может, прозревающие вещей суть). Все бодрого десятка, но ежеминутно стонут, охают, бредят и кричат, что умирают. Посредством заражения – действовать!

– Значит, вы были завербованы. Полковник заученно, чтоб не смотреть в глаза, посмотрел мне в переносицу. – Вот вам бумага, пишите.

– Клянусь вам… – сказал я, но под взглядом его осёкся. – Я даже не знал… Я…

Полковник вздохнул и равномерными неторопливыми шагами подошёл к окну. За окном лил снег (либо валил дождь).

– Курите, пожалуйста, – повторил полковник и придвинул ко мне красивый портсигар с эмблемой военной разведки: стилизованным верблюдом, геральдическим львом и летящим ангелом. – Курите… голос зазвучал как бы издалека, как будто воспринимал его под гипнозом, интонация стала вопросительной. Псевдоаскетичный кабинет, стол с прямоугольником белой бумаги, и телефон на стене. С чего я решил, что это английский колониальный стиль? Но размышлять было некогда. Я попытался сосредоточиться. О чём же спрашивал полковник… дым… а, бумага… дождь…

– Отвечайте, – издевался полковник, его бледная физиономия с аккуратными профессорскими усиками неожиданно приблизилась, тогда как сам он в сером, полагающемся по должности костюме оставался в некотором отдалении, в падающем из окна свете.

– Я… это не то… – как-то мямлил я. – Что вы сказали? – вдруг громко спросил я, хваля себя за храбрость. Полковник стоял по-прежнему у окна, но казался теперь меньше ростом и каким-то усталым. – Позвольте, я вам всё объяснил. Вот бумага, пишите, пожалуйста. Как вы были завербованы… и… – он перешёл вдруг на еле слышный шёпот, – тише, тише… мы знаем многое… дайте мне вашу руку… вот так! Хорошо… пульс нормальный… зрачки расширены… прелестно, прелестно!

Полковник закатал мне рукав до локтя на левой руке, затем на правой. «Правило левой руки… правое полушарие мозга», – успел подумать я, но лениво и медленно, отдаваясь во власть развратному полковнику, который теперь уже неизвестно сколько писал что-то, голову наклонив птичьи, но почти вслепую, так как всё время смотрел на меня.

Индивидуум меж двумя полюсами движется, «шизоидным» желанием – революционным, но антисоциальным, и желанием «параноидным» – социальным, но «кодифицированным» и, стало быть, репрессию собственную демандирующим.

Эдипальное запрещение, производящее взваливших вину на себя невротиков – «запрещение» желаемого – не природно, но как раз-таки результат социальной кодификации.

Ага, понятно, мистер Фикс. Да, нет – часть одной системы. Что такое эта Система? Значит, если он против, то всё равно как бы за. Досадно. Не говорить ни да, ни нет. Бегущий по лезвию бритвы. Дрожать от сладости пореза.

А однажды – позже сочинил я, что стихотворением показалось – это вот: … . Нет ошибок, другое: что разделить нельзя на два: … . И вся музыка, если разобраться.

После водки багровея и выглядя удивлённо мой дядя самых честных правил, узнав что чего-то пишу я, и чего-то не пишется мне, советы давал: «Ты, для объёма, и налей воды, ну там, природы описания дай.» Я вздыхал. Дядя был электрик.

Застолья участники родственные сочувственно чуть-чуть и немножко испуганно глядели на «несостоявшегося» писателя. Какое прекраснейшее семейство! Ещё такого не было в нашем роду, поэтому с уважением напускным и вниманием, мне представлялось, интересовались все – впрочем, не понимая. По крайней мере, есть побудительная причина усильной работы.

Делом заняться – ну, скажем, гимнастикой, что-ли.

Видимо, все бумаги его и рукописи пришлось ему бросить в Городе и скитаться по Провинции, литературой занятия на время оставив.

Пробуждали в нём любопытство славных жителей этого края «изречения»: отдавал он предпочтение фразам неправильным («в сущности, неважно»), где человеческой жизни звучала дружеская магия (errata, erratum).

 

Среди рассуждений его о том, что жить – значит умирать, мелькает улыбка саркастическая, то лишь лёгкость подтверждала его существования ибо, что он не обманщик. И гении в базарный день идут по дешёвке. Игрой жизнь его не была по той же причине, и к ней он как к игре не относился.

Собеседник остроумный, памятью обладающий рода особого (ну, ничего определённого, конкретного, ограниченного), себя в счастье поглупеть (всю правду, и ничего кроме правды) убеждал: слишком он человек просвещённый, получается (стало быть – о, блаженство высшей пробы, взаимная проницаемость, пожар всех вещей).

«В течение четырёх лет проводил он дни в бездействии совершенном.» Был поднят занавес, а он чего-то ждал. Что за эти годы ни разу не охватывал нашего инока энтузиазм романтический, «поэтическая одержимость», сказать не скажем, но к работе постылой (демиургические претензии) и безумие не вернуло б его. («Демоны внушали ему возложить на себя неумеренный пост, неумеренное бдение, обременительное молитвенное правило, излишнюю скудость в одежде, излишнюю ревность к телесным трудам, чтоб ввести в высокоумие, или, истощив силы и здоровье, сделать неспособными к благочестивому подвигу. Богоугодную печаль плачущаго о грехах они старались усилить, и превратить в печаль погибельную, примесив к раскаянию во грехах безнадежие в получении прощения; от безнадежия приводят к отчаянию.»)

Но осознал он вскоре, что времяпровождения райского тягот дольше не выдержит, и безделью блаженному должен быть предел найден… (Идеологическое бегство, в принципе. Бежать? Беги! Приковывает бремя – сиди.)

О том провинциальные улицы напоминали, что только (только параноик стремится к тотальной систематизации) городов молодость, в отличие от младости людской, по прошествии ценится.

Пора – куда-нибудь! – непременно, немедленно, какие-то купить билеты, собрать вещи. Но какие же у него вещи? Путешествовать налегке.

Любую-любую игрушку в магазине игрушечном выбирал он – но только после того, как кровь пипеткой стеклянной жадной из него вытянули. И давали ватку с медицинским спиртом.

Особенно среди запаха магазинного и лучащейся ауры, солнечно-электрического пластика сияния, среди обручей, каких-то пластинок, лыж.

Умный. Важна кровь. А он хороший. Другой.

А он боялся – вот и всё!

Бетховен смысл знал только, – знал, и вполне выразить сумел! Исполнил всё, что положено, и был одобрен! Но оглохел после.

Представитель венской классической школы, кстати, заимствовал основную тему Девятой – в частности, Presto – Allegro assai – у Генделя, из концерта номер пять соль минор HWV 310.

Всего лишь смысл? Но нам нужно кое-что ещё… музыку, что благоволит к вторженью шумов…

Тишина, одиночество и безумие. Порожний принцип. Зеркало шута.

Работать, и – Никогда я не буду работать! Кричал Рембо. Никогда не работать! Скандировала революция 1968 года – посмотрел вдаль, всегда четырёхтомник под рукой, и окраин медленность за мглой сиреневой. Он за сигаретой потянулся, и

да он сказал да

письмо ей напишу, да. Но не отправлю, да.

– Коронный номер всей этой оперы.

– Бесспорно.

Медленно молоко мусс на столе, печенье любимое «мадлен», и ему взгрустнулось,

в складки воспоминаний о рябине за окном школьным, в деревне скромном палисаде,

да думалось да

без остатка сгниём

он здесь и теперь, теперь и здесь,

журнал «Весёлые Картинки», свобода и роскошь всегда под рукой, под рукой всегда, да…

Тянет бессоница нить – свет масляный лампы в густо-синей тьме – и творожный запах запеканки в детском саду утром, глубокий тихий час и киселёвый полдник, варежки на длинных резинках, домой сестра приходит из садика забрать, да, да…

Китай. В Санкт-Петербурге сегодня днем прорвало магистральный водопровод. Как сообщили в штабе гражданской обороны, это угрожает пригородному железнодорожному сообщению. Огромное количество воды движется к железнодорожным путям. Жители посёлка Угловое перекрыли федеральную трассу Восток-Запад. За последнюю неделю украдено 5 антикварных скрипок. Подозрительного, развратного человека, уличаемого в татьбе, пытали. Защита Попа говорит стихами.

Вечность, вот где прихватила…

Врёшь, не поймаешь! Ещё через врачей кольцо пробиться б, маршрут машут прямым текстом изо всех сил флажками: вернись! Не туда! Вправо! Влево! Обратно! Симпатичней! Вперёд! Нам доверяй! Не доверяй никому! На полном серьёзе! Влияние! Страх! Это в природе вещей! Имена! Забудь всё! Вспомни! Брось это! Не уйдёшь от нас! Вернись, будет хуже! Постыдись! Отставить! Кругом! Его, прочим между, предупреждали! О, идиот! Дебил! Дух Святой! Прекрати немедленно! Невыразимо! Продолжай! Надеемся мы! Без боя Венера победит Марса! Мы не надеемся! О деньгах подумай! Детях! Женщинах!

Кристаллизуется память, замерзает снежинками… В шарф твёрдый говоришь, словно в трубку телефонную, и не слышит никто, но и, стало быть, не может услышать: нарывы ледяные, из оледеневших слов наросты! Да ещё для чтения в тундре очки огромные, не такие совсем, как в городе южном летом! Для жрецов и клоунов. О, алхимия иллюзий: оцеплена тундра врачами, развлекающимися хороводов плетением, слышно иногда, как перекликаются они, как поют песни, кружащие, фонарики на островерхих колпаках видны.

Из полярной кухни полевой получают полярники горячий сладкий кофе, антоновскими яблоками закусывают, поглощая вкуснейшую овсяную кашу: всё настоящее, эфирнейшая каша, а яблоки хрустят. И отдают чуть-чуть хлоркой.

О, да он растерян совсем, бедняга! Кофе ему дайте! Конформисты. Кстати, читали вы, что начертал он девушке евоной? (Что-что? на черта?) Эффекты световые, одежда, пластика исполнителей, их речь. В сущности, банально! Прекрасно! Именно! В общем-то, не плохо так уж! Но, всё-таки, неизлечим? И письмо его не достигло её. Так он нам лёд растопит весь! Исчезнет Тундра! Навсегда!

Но – ура! – вырваться удалось. Ибо знал пароль.

Глостер: Я позаботился: он у меня.

(Подаёт им пропуск.)

На границе Тундры! Превосходство признаком добродетели служит. Прямо.

Граница, ситуация «границы». В теоретическом смысле. Ибо что говорим мы, когда говорим «граница». Достигаем поставленной цели. Другая граница или та. Правильно! С другими (почему-то здесь иногда с большой буквы) граница. Ибо со стороны одной – то, что есть, а с другой – на самом деле что. То есть, что. Риторика.

В мысли углублён о врачах – так, оледенев слегка. Они, предусмотрительно прочитывающие все новинки медицинской литературы. Хвалящие и хулящие. Вечные жертвы.

Ну, он нос-то отморозил себе. Трагедии, и многие из них кончаются несчастьем, и так правильно. Паясничать. Сморозил! Дальше, дальше…

Мрака и льдов в неразличимости исчезновение культуры и ландшафта. Мрака и льдов… Жан Петрович, чай приглатывая, перечёл… Неплохо. И льдов мрака … Вот только куда б это вставить? Куда б? Мрака льдов… и льдов… заснеженная пустошь… раковина фаянсовая… льдов и мрака…

Расслабился Жан Петрович, прилёг, в платочек высморкался, негодяй.

Простуда мучает эта проклятая всё. Сквозняки в Бельведере у нас тут. Франция сквозняками славна вообще: факты. Хлеб и вода наша. Мраки и льды… что ни говорите, комическое в этом что-то есть. Льды… хорошо со льдом бы гленливету и грелку тёплую. Уснуть и сны видеть … сны… во сне ледяную увидеть пустыню… белое покрывало… покрывало всё… мрак белёсый!

Вскочил Иван Петрович и по комнате зашагал возмущённо. Из угла в угол. Места свободного было много в комнате, для мыслей. Где ж это читал он, что письма даже два каких-то мыслителя больших вот так, в угол из угла… Мракольды… мда… чёрные кольты изящны…

Воспоминание возмутило Жан Петровича: с презрением отнёсся о последней гетеродиегетической работе его некий фат, даже её не читая, сказал просто-напросто – фикшн, мол, сказки. Это возмущало. И от этого больно было. Это по больной душе било. Презренные обыватели! Мещане! Буржуа! Искренен, полагал он, что абстракции смешные в мире жили как-то и существовали сонмом индивидуумов отдельных.

Жан Петрович окно открыл и (стоял на побережье дом) вдохнул воздух холодный морской, – забыв, что простуда у него – и закашлялся тут же.

Вот идёт кто-то по кромке воды и песка. Упал, что ли? Нет.

В немецком языке есть слово отличное – Schriftsteller. Вовсе он не пишет – ставит буквы.

Приблизительно так: «Jetzt bin ich leicht, jetzt fliege ich, jetzt sehe ich mich unter mir, jetzt tanzt ein Gott durch mich». Всё это о чтении и письме.

В такой погожий день, как сегодняшний, бродить он обречён – слуга, хозяин неизвестен – среди теней таинственных (душою не опознанных, но – романтично! именно, но ещё допреж Рима!), так всё-таки живых и мёртвых роднее оные (ещё намёк на того, кто записывал за античным декадентом – ну, а мы, слава всему, не буддисты). Печатью сделка скреплена, и опротестовать не сможет он контракт (видимо, сделка с чёртом), зане (вернуть нельзя билет) он вечен, – ух, вскую твоя работа призрачная (знаком и нам крылатый мальчик).

Некогда словно б что-то заставляло его (музыка громкая) корпеть над чем-то (но кто подруга его счастливая?), телевизионные проповеди – добро пожаловать, сказал мельник – слушать.

По логике странной – обыкновенная самая классическая логика абсурдна наиболее – отлично! но важно здесь другое – чтоб понял он, что нелеп побег – отсюда, но куда? – и чувствует тогда, как опьянели птицы от белизны небес (бывало, просыпаешься в келье общежитской, а вспененный белизной десерт уж на столе – принесла подружка). К обыденности.

А теперь – бродить без места, по земле чужой вышагивать, улицам узким каменным. Расстояние, где шагов его слышен шум, невелико зело (аще в городе старом прилично, зане движение пешеходное).

О, к мизантропии склонные, мы, если влюблённые, то уж желчные непременно.

И он проводит время с приятелем в кафе библиотечном, эль (о, эстет!) отсутствует, жаль, но есть пиво тёмное, можно с ликёром смешать (коктейль вульгарный), есть виски дешёвое и белое вино, до книг теперь не добраться нам, чем более внутри нас смеси профилактической, тем легче чтение наше – без книг. О, вычурнословый: бог Тот, библиотек покровитель, птицебог, увенчанный луной. (Однажды взялся он Джойса переводить, но далее халата из первого абзаца не продвинулся). Слова попроще (ах, той простоты, что на самом деле изысканность). Внизу книг три подвальных этажа, разговору придают они комический оттенок: так и мы сейчас – персонажи всех повествований сразу. В голове нашей мысли бродят, а обмениваемся ими изредка – молча!

Будничная жизнь, экзотики никакой: разве смущают нас шалости подростков в тяжелых лифтах из нового перевода Рембо? Не предосудим.

Был поначалу замысел – уехать план куда-нибудь – и названивал он в туристкую контору, чтоб цену узнать до Нью-Йорка на теплоход. Оказалось не гораздо дорого – можно компьютер продать и уплыть, и не вернуться, и музей Хемингуэя посетить, и в благопристойной американской провинции навсегда затеряться, скитаться от фермы к ферме, нанимаясь на работы сезонные, старый найти оставленный хозяевами дом и в нем поселиться и пить виски осенью и зимой, а летом в Калифорнии выпутаться удачно из силков иммиграционной службы, жениться на глупой американке и по вечерам играть в покер с провинциалами-соседями, всё как в жизни!

Ажно книг напор в подполье нас выдавит из атмосферы земной – невесомость всего – внизу, там, тесно чересчур, но пресыщеные тексты готовы поглотить всё, словно вакуум. Внутренняя дисциплина, собранность: в лёгкой аберрации сквозь незримые стены лабиринта проходим.

Ощущение в беседе санного скольжения, как бы электричества внутри. Непреодолимо – отъединяло нас – молчание. Да, делаем то, что хотим.

Ох, не могу, сейчас в вишнёвом саду мы, садов вишнёвых и никогда не было нигде. Жажды жгло нас отсутствие. Слушай, не двигайся, так лучше, но где же кисточка. Молчание, молчание, вербальных, невербальных – никаких знаков. Я не делала никаких знаков! С ума сойти! Хорошая стратегия! Чья? Близко вовсе.

Воображаемых треугольников отношения мало, в общем-то, занимали его – и справедливо совершенно (эрос и геометрия – парочка равнобедренная). Он по узким улицам вольным бродит – в городе, где бутафория средневековая – и улыбается тихонько. Но тает, тает улыбка.

Пластинки, холодный холод путешествия польской иглы как бы по чёрным подвалам. Грампластинка всегда как бы в пустыне. Что раскинулась на заре и во сне. И вот болото пустыни засасывает. Змейками тянутся звуковые дорожки. Отличная у вас коллекция. Плавный ход звукоснимателя. (А зачем снимать?..)

Правда, коллекция слегка поднадоевшая. Но «нужная». А в рассмотрение воспоминаний вообще замечательная. Красота-то какая. Бесконечные «сессии», конверты и обложки. Вот если бы достать с полки. А не купленная редкая банда густо банальна.

 

Тихо крутится и звучит. Ого, ни одного холостого рукава пластмассовых рек.

И отшелушивается в странствиях – в порожних пригородных электричках, где мы – ах, почему ты всегда делаешь только то, что я тебе разрешаю? – одни, совсем одни, мимо закрытых ночных ларьков – ветхое время, и чиста вновь душа.

Душа (ещё вчера была). Душечка. В объятьях задушить. Душка. Дуся! Словно в театре кукольном. Вот как преподобный авва Дорофей братию свою поучает: «Каково бы ни было дело, малое или великое, не должно пренебрегать им или не радеть о нем, ибо пренебрежение вредно, но не должно также предпочитать исполнение дела своему устроению, чтобы исполнить дело, хотя бы оно было со вредом душе… Будьте уверены, что всякое дело, которое вы делаете, велико ли оно, как мы сказали, или мало, есть осьмая часть искомого, а сохранить свое устроение, если случится не исполнить дела, есть три осьмых с половиною».

Аминь.

Раз зашла речь о разогреве вчерашних пирогов: расстегаи с бульонными добавками приобретают невероятно свежий вкус после разогрева …

1.Вне времени и пространства нет ничего [для человека];

2.Времени и пространства нет: то, что происходит, происходит благодаря трансмутации Энергий;

3. Самость, или Душа [человека] Энергия не есть, но также и не иное;

4. Атомный Апокалипсис – событие, новую субатомную Самость определяющее;

5. Апокалипсис осознать как личное неповторимое событие избранным дано;

6. Новая Самость [человека] в сверхчеловека превращает;

7. Тела [человеческого] возможности ограничены, новая Самость получит новое тело.

Ücretsiz bölüm sona erdi. Daha fazlasını okumak ister misiniz?