Kitabı oku: «Байрон и его произведения», sayfa 7

Yazı tipi:
 
Стоят теперь, наг и в те дни,
Когда на груды их развалив
И исторических руин
Глядел друг19 Туллия один.20
 

И когда, не довольствуясь одною мыслью о свободе, обращает он свои взоры на внешния события и занимается ими, то не только повторяет свои прежния воззвания к угнетенным, как например (IV, 18) к Венеции, о которой говорит, что она целые века славы потопила в грязи рабства и что лучше было бы ей погрузиться в море, чем переживать подобный позор; но восстает против победителей при Ватерлоо, и от обозрения внешней стороны политической борьбы переходит к рассмотрению её социального значения. «Конечно, говорит он:

 
Французы памятник сложили
Из предразсудков долгих лет,
Кулисы дряхлые сломили! –
И много лжи увидел свет.
Но вместе с злом уничтожались
Начатки прежнего добра;
Одни развалины остались,
Обломком пыльная гора.
На них опять такие-жь зданья
Росли, как некогда, из тьмы…
Опять бесправье, гнет тюрьмы
И воскрешенное преданье,
Опять цепей позорный звон,
А честолюбец все силен21.
Не будет длиться это долго!
Уж силы чувствует в себе
Народ.
 

И хотя Франция, опьяневшая от крови, совершила целый ряд ужасных преступлений (IV, 97, 98 и 137).

 
Но все-же ты жива, свобода!
Твой стяг, изорванный кругом.
Стоить святыней у народа;
Твой голос, слышный словно гром,
Теперь, усталый, грянет снова.
И в сердце дерева больного,
Под старой, ветхою корой.
Где след оставила секира.
Еще теперь кипит для мира
Сок жизни с прежнею игрой,
И семена его доныне
Найдем и в северной пустыне.
И скоро миру лучший плод
Весна иная принесет.
Но я на свете жил не даром.
Быть может, ум мой ослабел
И кровь бежит не с прежним жаром,
Но я за то в борьбе сумел
Смирить и время, и мученья;
И даже после погребенья
Останусь жить с своей тоской
И долго над душой людской
Незримо буду я склоняться
И каменистую их грудь
Я разбужу когда-нибудь –
И в ней тогда зашевелятся
И угрызенья, и тоска,
Им неизвестные пока.
 

Так, в этой чудной поэме, чувства одиночества и меланхолии сливаются вместе с любовью к свободе, и с каждою песнью внутренний мир поэта все более и более расширяется и растет. Вордсворт воплотил свое я в орган для Англии, Скотт и Мур все чувства, лежавшие в шотландских и ирландских сердцах, выразили в своих песнях. Но я Байрона имеет общечеловеческую форму, его опасения и надежды присущи всему человечеству. После того как это я мужественно уходит в самого себя и углубляется в свое личное горе, последнее расширяется в грусть о жалкой доле всего человечества, грубая, эгоистическая кора спадает и глубокий энтузиазм к свободе пролагает себе путь, чтобы охватить и возвысить все современное поэту поколение. Тогда поэт исполняет свою службу Богу, и душа его просветляется благоговением: как древние персы, воздвигавшие свои алтари на вздымавшихся к небу скалах, преклоняет он голову в великом храме природы, созданном из воздуха и гранита.

IV

Посетивши Ватерлооское поле сражения, Байрон отправился вверх по Рейну в Швейцарию, где и поселился на Женевском озере. В одном из тамошних пансионов он встретился с Шелли, который был четырьмя годами моложе его. Шелли, в свое время, как-то послал ему «Королеву Маб», но письмо, сопровождавшее посылку, до Байрона не дошло, и таким образом, между ними не возникло никакой переписки. Он прибыл туда двумя неделями раньше Шелли вместе с Мэри Годвин и её сводной сестрой, мисс Джэн Клермон, которая еще в Лондоне была страстною поклонницею Байрона. Побочная дочь Байрона была плодом его непродолжительной связи с этою молодою девушкой.

Жизнь вместе с Шелли имела на ум Байрона одно из сильнейших и глубочайших влияний, к которым он был так восприимчив. Наибольшее впечатление на Байрона произвели личность и мировоззрение Шелли. Первый раз в своей жизни Байрон стоял лицом к лицу с умом, для него совершенно незнакомым и свободным от всяких предразсудков. При всей своей гениальной способности усваивай, все то, что согласовалось с его натурою, ему только на половину удалось овладеть и литературным образованием, и философией, и он в большинстве случаев руководился более симпатиями, нежели убеждениями. Шелли предстал пред ним теперь, как истый жрец гуманизма, пламеневший одушевлением и не терзавшийся никакими сомнениями. Рассеянная жизнь в лондонских салонах и сокрушающий гнет тяжелой доли Байрона тревожили его душевный покой и не давали ему много размышлять над метафизическими вопросами и о преобразовании человечества; он был слишком занят самим собою. Теперь же, в тот именно период своего поэтического развития, когда в нем стало утихать его собственное я, он встретился с умом, который крестил его огнем. Душа его всецело отдалась новому влиянию; это влияние легко можно проследить в целом ряде стихотворений, написанных им за это время. Многие пантеистические идеи, высказанные им в III-ей песне «Чайльд Гарольда», несомненно, более чем на половину обязаны своим появлением разговорам с Шелли, в особенности то чудное место (III, 100 etc.) о всемогущей любви, как духе природы, что у Шелли выражается в учении о любви и красоте, как мистических силах, разлитых по всему миру. В одной из своих тогдашних заметок в записной книжке он даже до того далеко заходит в своем шеллиевском пантеизме, что чувство, которое охватывает Кларенс и Мельори (сцена из «Новой Элоизы» Руссо), называет чувством высшего порядка, как симпатию с единою страстью; «это», говорит он, – «чувство о существовании любой в самом высоком и самом широком значении этого слова и о нашем собственном участии в её благодати и славе; это – великий принцип вселенной, который воплощен здесь в более поэтическом образе, чем где бы то ни было, и в котором мы бессознательно принимаем участие и теряем свою индивидуальность, проявляя себя в красоте целаго». Внешнее влияние Шелли легко усмотреть в сцене духов в «Манфреде» и особенно в третьем акте этой драмы, переработанном по его совету. Наконец, «Каин» никогда бы не носил в себе той печати, которая лежит теперь на этом произведении, если бы Шелли не принял прямого участия в этой мистерии, или если бы Шелли совершенно вычеркнуть из жизни Байрона.

Оба поэта побывали вместе в Шильоне и его окрестностях, и тут Байрон встретил второе сильное впечатление, впоследствии весьма плодотворно подействовавшее на него, – впечатление, произведенное на него альпийским хребтом. Для него, еще так недавно дышавшего удушливою атмосферою лондонских гостинных, было чрезвычайным удовольствием спокойно наслаждаться созерцанием вечных снегов, любоваться горами, гордо поднимающими свои головы над людской суетой. Его предшественник, Шатобриан, ненавидел Альпы: их величие действовало подавляющим образом на его тщеславие; Байрон же, наоборот, среди них чувствовал себя, как дома. «Манфред», поэтическое достоинство которого именно и следует искать в том, что драма эта есть собственно альпийский ландшафт, и притом, ландшафт бесподобный, возник непосредственно из этих картин природы. Тэн крайне резко отозвался, сказав, что альпийские духи в «Манфреде» только театральные божества; но Тэн, когда писал это, еще не знал Швейцарии. Нигде природа так не напрашивается на олицетворение, как здесь. Даже обыкновенный турист чувствует к этому некоторое поползновение. Я помню, как однажды вечером, я, стоя на Риги-Кульм, любовался на прекрасные озера у подошвы горы и на небольшие облачка, тянувшиеся вдали внизу над их зеркальною поверхностью. Вдруг, с самой окраины небосклона, скатился небольшой белый облачный шар. Минуту спустя, когда он достиг Пилата, он превратился в огромный слой тумана. С неимоверною быстротою распространился он по небу и края его облачного плаща раскинулись на несколько миль по обе стороны. Туман этот спустился затем на поверхность озер, окутали» своей пеленою зубцы скал, горные хребты, проник в глубокия пропасти, затем еще развернул свои края, поднялся клубами, подобно дыму к небу, свинцом упал на города, поглотил все краски и разлился всюду серым мрачным светом. Белизна снега, зелень деревьев, тысячи разнообразных цветов и теней, – все это в один миг исчезло, слилось в однообразную массу. Взор, который только что еще свободно парил над неизмеримою поверхностью, теперь оказывается неотступно прикован к безобразной массе, которая с быстротою и силою мирового тела в его первобытном состоянии летела на зрителя. Казалось, небесное воинство, сотни тысяч воздушных всадников в сомкнутых колоннах, на крылатых, безмолвных конях, вихрем несутся, беспрепятственно и бесследно истребляя все на своем пути, подобно азиятским ордам или гуннам Аттилы. Житель севера, при виде подобной картины, невольно вспоминал о нашествии варваров. В ту минуту, когда облако достигало края Кульма, стоявшие вне его теряли други» друга из виду и один за другим исчезали в этом облаке, которое плотно охватывало каждого своею густою влагою, замыкая уста и тяжело ложась на грудь. – Картины природы такого рода послужили Байрону материалом для сцен, в которых духи являются Манфреду. Наброски из дневников поэта, один за другим, перешли в его поэму, и нередко выражения в их первой, беглой редакции гораздо пластичнее, чем в поэме, куда они впоследствии переходили.

Но как ни плодотворны были прогулки Байрона вместе с Шелли, их все-таки сумели до некоторой степени отравить. Туристы, их земляки, но давали им нигде покою своим любопытством и с невероятным нахальством проникали в дом к Байрону. Если их почему либо не принимали, то вооружившись длинными подзорными трубами, они располагались для своих рекогносцировок где-нибудь на берегу озера или на дорогах, взбирались на заборы, подкупали прислугу, гондольеров, чтобы выведать от них какой-нибудь скандальчик. Байрон и Шелли живут-де с двумя сестрами, – вот первая сплетня, пущенная в ход, и чем больше народная молва превращала обоих поэтов в воплощенных дьяволов, тем сплетни эти становились гнуснее и гнуснее. Поэтому нет ничего удивительного, что, когда Байрон однажды вошел в гостинную г-жи Сталь, жившей в Коппэ, одна благочестивая старушка, мистрис Гервей, писательница английских романов, при виде его, упала в обморок, «словно увидала она, говорит Байрон, – самого сатану».

Если мы хотим понять настоящую причину теперь уже для нас смешного ужаса, который внушала личность Байрона, то нам придется обратиться к распространившейся в Англии о нем клевете, о которой он узнал впервые только здесь, на берегу Женевского озера. Это была клевета, которую преподнесла свету г-жа Бичер-Стоу якобы со слов лэди Байрон, «в то время как небесное сияние покоилось на воздушном челе этой дамы», – история о преступной связи Байрона с его сестрой, мистрис Лэй. История эта, в точение года, превратилась у лэди Байрон в idée fixe, так что она, как свидетельствует об этом появившаяся в 1869 году книга «Медора Лэй», не постыдилась дочери, Августы Лэй, обратившейся к ней за помощью по причине стесненных обстоятельств, и объявила ей, что она дочь не полковника Лэй, а лорда Байрона и его сестры. При этом г-жа Байрон сказала, что она будет постоянно заботиться о ной, а впоследствии, разумеется, оставила ту на произвол судьбы. Об этом обвинении Байрон, покидая Англию, или знал очень мало, или совсем ничего не знал. Он с трудом читал все статьи, направленные против него. Сам он говорит: «Только спустя довольно долгое время после моего отъезда, известили меня об отношениях ко мне и сплетнях моих врагов. Мои друзья должны мне многое сказать, о чем скрывали от меня». Только в Швейцарии узнал он все от одного из своих друзей. Этим объясняется истинный смысл стихов, с которыми поет из Швейцарии обращается к Августе (Чайльд Гарольд, III, 55):

 
Да, он любил одно созданье,
И связь, сильней законных уз,
Связала их: ей нет названьи.
Был чист и крепок их союз.
Во всем далеки лицемерья,
Они не видели беды
В нападках модного поверья
И не боялися вражды;
Ничто любви не угрожало,
И ей-то с чуждых берегов
Мотивы тихих, нежных строф
Гарольду Муза напевала,
И повторяет он за ней
Слова мелодия своей.
 

Стансы, написанные Байроном к Августе, свидетельствуют, что и она также знала об этих гнусных сплетнях.

Этот удар невольно заставил Байрона сразу переменить взгляд свой на жену. В первое время после размолвки, он говорил: «Я не могу себе представить, чтобы можно было найти такое веселое, доброе, милое и ласковое существо, как она»; всю вину поэт приписывал своей вспыльчивости и легкомыслью, – теперь он видит только темные стороны её характера и под этим впечатлением объявляет беспощадную войну женщине и недостойным образом выводит ее, в лице Инесы, в первой песне «Дон-Жуана». Веское доказательство, поистине уничтожающее все обвинения против лэди Байрон, появилось в октябре 1869 года в «Quarterly Review». Там были перепечатаны семь писем, которые лэди Байрон писала к мистрис Лэй, и которые были полны равными нежностями и уверениями в любви. Так, между прочим, она говорит: Было-бы «великим утешением» узнать, что мистрис Лэй находится при своем муже; она теперь имеет полное право называть ее «своею дорогою сестрою», и надеется, что это не повредит тому доброму расположению, которое питала к ней всегда мистрис Лэй. «В этом отношении, по крайней мере», Пишет она, «я – сама истина, когда говорю, что, каково-бы ни было мое положение, никто не будет мне дороже и милее тебя. Чувства эти не изменятся ни при каких переменах. Если даже ты меня осудишь, я все-таки не буду тебя менее любить». Так писала лэди Байрон к той, которая несколько лет спустя обвиняла ее в том, что та было прогнала из дома её супруга. Но этого мало. Дружеская переписка между лэди Байрон и мистрис Лэй продолжалась до самой смерти Байрона. Еще последнее неоконченное письмо Байрона начинается словами: «Моя дорогая Августа, несколько дней тому назад я получил от тебя и от лэди Байрон известие о состоянии здоровья Ады». И после этого они хотят уверить, что лэди Байрон всю свою жизнь видела в Августе, которая была постоянною посредницею между супругами, гнусную преступницу, которая оказалась виновницею всего её несчастья. Какой хаос лжи и безумия.

«Безумие здесь – самое уместное слово; ибо, говорит «Quarterly Review», как лэди Байрон с самого начала объясняла все поступки своего мужа одним сумасшествием, так и мы теперь не можем иначе объяснить её поведения, как только душевною болезнью. Но замечательна разница между болезнью Байрона и болезнью его жены. Он помешан был на том, чтобы прослыть невозможным грешником, а она – чтобы сделаться невозможною святошей. В припадке безумия он придумывал всевозможное, чтобы очернить свою славу, а она принимала его самообвинения, которые зачастую были плохою остротою или мистификациею, за чистую монету. Её галлюцинации, напротив, проистекали из её желания – причинить вред тем людям, которые стояли к ней ближе всего и, по-видимому, должны были быть ей дороже всех. Какое ж помешательство тут было опаснее и гнуснее – решить не трудно!»22.

Таким образом, последним впечатлением, вынесенным Байроном в Швейцарии, была ужасная клевета, под гнетом которой ему приходилось жить. Его мысли, конечно, но переставали возвращаться к ней и, как художник, он отдается творчеству. Как бы по её внушению, Жорж-Занд однажды в письме к Сент-Бёву несколькими смелыми штрихами изобразила свою натуру и поэтическую натуру вообще. Она говорит о философе Жуффруа23, который желал представиться ой, по перед которым она, как пред чересчур строгим и несколько тяжеловесным моралистом, испытывала некоторую робость: «Жуффруа, пишет она, очевидно, такой человек, который, если бы зашла речь о людоедстве, непременно воскликнул бы: «Истинному человеку никогда не приходило в голову есть человеческое мясо!» Вы, обладая более широким взглядом на вещи, вы, напротив, сказали бы: «Люди, которые действительно едят человеческое мясо, непременно существуют!» А я, вероятно, подумала бы: «Каково-то на вкус человеческое мясо?» – Глубокия слова, прекрасно определяющие поэта, в противоположность созерцателю и моралисту. Наклонность давать полную свободу своему воображению и своей мысли производить всякие эксперименты и останавливаться мечтать надо всем, чего вообще гнушаются люди или боятся, была в высшей степени присуща Байрону. Известный анекдот, возбудивший, в свое время, такой ужас, о том, что он однажды с ножем в руке воскликнул: «Мне очень хотелось бы узнать, что чувствует самоубийца перед смертью!» – не имеет другого объяснения. Его увлекала идея преступной любви, как увлокала идея самоубийства. Его прежние герои, Гяур и Лара, совершили таинственное убийство, а, как известно, преступление его героев, без всяких рассуждений, приписывалось Байрону. Даже сам старик Гёте до того был обманут людскою молвою, что детские «нянюшкины росказни» назвал «весьма вероятными», будто бы Байрон имел во Флоренции (где он всего-то пробыл одно утро) любовную связь с одной молодой женщиной, которая была убита из ревности мужем, а Байрон, в свою очередь, из мести убил этого мужа. Как раньше старались видеть в трагическом выражении лица Лары доказательство его преступлений, так точно и в каши дни в отчаянии Манфреда и женитьбе Каина на своей сестре хотели видеть доказательства его преступной связи. Поэтому нет ничего удивительного, что Байрон и Мур вздумали однажды написать фантастическую биографию лорда Байрона, в которой хотел вывести так много лиц мужеского пола, убитых им. и так много лиц женского пола, соблазненных им. что можно было надеяться, что эта биография зажмет рот всем остальным собирателям анекдотов. Они отказались от этого плана только из опасения, что публика в своей наивности примет шутку за серьезное.

19.Сервий Сульпиций, друг Цицерона.
20.Чайльд Гарольд IV, 44.
21.III. 33.
22.«Quarterly Review», Октябрь 1839. Сравн. превосходи, сочинение о Байроне Карла Эмза.
23.Французский философ и публицист (1703-1812), один из основателей журнала «Le globe», профессор Collège de France.
Türler ve etiketler
Yaş sınırı:
12+
Litres'teki yayın tarihi:
11 eylül 2017
Yazıldığı tarih:
1888
Hacim:
130 s. 1 illüstrasyon
Telif hakkı:
Public Domain
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu