Kitabı oku: «Тише воды, ниже травы», sayfa 2
5
«Время мое проходит большею частью в молчании, а со временем надеюсь и еще лучше освоиться с этим положением. И теперь я уже мало-помалу начинаю напоминать собой богомольца, который зазимовал у доброхотного дателя: пьет, ест, зевает, крестит рот, спит – и больше ни о чем не заботится. Записывая по вечерам кое-что в записную книжку, я уже сам разыскиваю старую матушкину юбку, чтобы завесить окно, а не дожидаюсь, пока матушка сама протянется с нею к окну через мою голову и не объяснит мне, что «как бы кто не увидал – подумают, сочиняешь, обидятся, разозлятся и того наплетут, что всю жизнь не разделаешься!..» Все это я теперь знаю и исполняю сам.
Городишко оказывается самый обыкновенный; грязь, каланча, свинья под забором, мещанин, загоняющий ее поленом и ревущий на нее простуженным голосом: все это, вместе с всклокоченной головой мещанина и его рубахой, распоясанной и терзаемой ветром, составляет картину довольно сильную по впечатлению. Книг в городе можно отыскать много; есть книги даже хорошие, но боюсь их читать; чтение это не приведет к добру; читаю, что попадется: большею частью повести о любви, но и то редко. Большею частью стараюсь думать о вещах, отдаленных от действительности; на стене у меня висит картинка следующего содержания: на берегу громадного озера изображен крошечный человек, сидящий на корточках, в шляпе с широкими полями; в руках у него удочка; вдали колокольня, а внизу подписано: «Предприятие»… Вот я и думаю: где именно тут скрывается предприятие? Предмет, достойный наблюдения и размышления.
По просьбе матушки я отправился недавно в гости к Семену Андреичу; живет «звериным обычаем», но собою доволен, и все у него есть. Я застал у него Ермакова, и если бы не полштоф водки, который уже стоял на столе и был почти осушен, я не знаю, что бы мы трое выдумали для разговора. Но Семен Андреич был под хмельком, а Ермаков совершенно пьян: поэтому мы все о чем-то разговаривали.
– Ведь вот какая скотина! – говорил Семен Андреич: – нарежется и орет!.. Ну что ты этим ораньем хочешь доказать?.. Кроме вреда себе и другим…
– Плевать! – прогремел Ермаков, обнаруживая громадный бас. – Плевать мне на вас на всех!
Ермаков был человек крепчайшего сложения и, повидимому, большая сила из числа тех, которые в трезвом виде не убьют и мухи; но в пьяном виде он был страшен; ему было не более тридцати лет, но лицо уже достаточно распухло и отекло.
– Черти проклятые! – ревел он, сжимая кулаки и косясь на меня.
– Болван ты этакой! Ну, если Иван-то Егоров передаст Фролову, что ты болтал на крестинах у дьякона? – ведь пороху от тебя не оставят, дурак!
Ермаков посмотрел на него, вдруг приподнял плечи, сжал кулаки и зубы и прогремел что-то до того ругательное, что даже Семен Андреич не нашелся, что ему возразить; он схватил Ермакова за плечо и, наливая другой рукой водку, кричал:
– Да пей! Пей! Чорт!
Ермаков выпил и облил свою щеку и жилетку.
– Что льешь-то? Эх-ма!.. Пить не умеешь, а орешь.
Из всего оранья Ермакова я мог заключить, что в этом гигантском теле прочно засел неисцелимый недуг протеста, который, благодаря нищенской жизни и под влиянием нищенских интересов окружающего, состарился в нем, прокис, оброс мохом. Миллионы раз «возмущаясь» такими мельчайшими мелочами жизни, как, например, то, что штатный смотритель делает «подлость», не пуская учителей курить в своей комнате, а заставляя их исполнять это на крыльце, и т. д. и т. д., – как не кончить одним ораньем и как не развивать этого оранья дальше и больше?
Оранье и скрежет зубов раздавались ежеминутно, и Семен Андреич поминутно прибегал в таких случаях к водке.
– Да выпей! Выпей! Буйвол!..
– Налей!..
– Так-то лучше! Выпил да закусил – ан оно и… На-ко, закуси!
Ермаков закусывал солью, которую пальцами клал на язык.
Я познакомился с ним. Он некоторое время молча держал мою руку в своей плотной и горячей руке, смотрел на меня, будто желая что-то сказать, и вдруг принялся ломать мою руку, скрипеть зубами и потащил к пол-штофу.
– Выпей! – едва проговорил он. – Выпей, брат! Я выпил. Жалко мне было Ермакова.
Уходя, я оставил его совершенно пьяным: тяжело поднявшись, он ухватился за лежанку руками, что-то мычал, куда-то хотел идти, чтоб кого-то «избить», но двинуться не мог, а только стоял на одном месте и шатался.
По просьбе Семена Андреича я обещал как-нибудь опять прийти к нему «посидеть». Наверно, со временем я привыкну к этой работе «посидеть» и приду к нему, но до сих пор пока еще не был, ибо сам Семен Андреич посещает нас ежедневно. Часов в шесть вечера непременно слышно из кухни, как он скидает калоши и говорит: «а я, признаться, шел да… где ж это тут гвоздь был? ай вывалился?.. дай, думаю, зайду!» И затем тянутся медленные, неповоротливые разговоры о том, что хорошо бы пробраться в судебные пристава, и проч. Между прочим со слов Семена Андреича я узнал, что уездный предводитель определил происхождение нигилиста «помесью дворовой девки с дьяконом». Сам Семен Андреич понимает их не лучше. «Тут у нас в клубе тоже один появился как-то… пьяная размертвецки шельма! Просит – «подайте!» Я посмотрел, вижу – нигилист! «Нет уж, говорю, вы потрудитесь получить вашу субсидию из Польши! Вы оттуда по пятиалтынному в день получаете, ну – и с богом!» Разговоры вообще любопытные… По окончании их я ставлю сапоги под кровать и сплю; засыпать я могу быстро: для этого стоит только как можно ближе пододвинуть лицо к стене и смотреть во все глаза. Нельзя, однако, сказать, чтобы результаты всегда были блестящие: иногда не спишь, несмотря на все усилия. – Тогда зажгу свечу и запишу что-нибудь…
* * *
Вчера вечером разговоры с Семеном Андреичем были прерваны появлением кухарки.
– Барыня-матушка! – тревожно заговорила она, обращаясь к матери: – нет ли у вас какой мази?..
– На что тебе?
– Ох, да тут сейчас старушка одна знакомая прибежала: дочь у нее рожает, мучается! Так плачет, ничего сделать не могут!
В голосе кухарки была сильная тревога, и я высказал желание идти к бабе.
– Вася, и я! – сказала сестра.
– Куда вы в грязь этакую? – попытался урезонить Семен Андреич; но сестра уже одевалась, и скоро мы оба с ней побежали вслед за кухаркой, побежали как на пожар, потому что помочь бабе едва ли мы могли чем-нибудь.
На дворе была тьма и грязь. Нам пришлось спускаться под гору, в слободку, где внизу светились огоньки, шумела вода на плотине и лаяли собаки.
– Так плачет, так плачет, горюшко – бедная! – душевно соболезнуя, слезливо говорила кухарка, спускаясь впереди нас по скользкой тропинке. – Лежит одна, ниоткуда помощи нету, да и где теперь, по этакому времю? И бабки-то не разыщешь! И бабки-то все в разборе!
– А Авдотья Ивановна? – спросила сестра.
– Да и Авдотьи-то Ивановны теперь ты с собаками не сыщешь! Кабы у нас народ-то был умный, а то он дурак! К одному времю все пригоняют… Целый год кушорка-то сидит без хлеба, а как осень – хоть разорваться, так в ту же пору!
– Да почему же осенью?.. – спросил я.
– А коли вам угодно знать, так потому, что все по нашим местам ведут счет этому делу с мясоеда, после рождества, либо с масленицы… Потому кругом посты… И считайте теперича девятый месяц… когда придется? И есть, что осенью! Ну и где ж ее теперь, кушорку, сыщешь?..
Из избушки, к которой мы подошли, доносились раздирающие крики; по стеклам маленьких окошек бегала какая-то проворная тень, и слышался равномерный стук.
– Что это? – спросила сестра.
– О-о, черти, о-о, безумные! Коноплю треплют! Да они ее задушат, негодные! – почти проплакала кухарка и ушла в избу.
Мы вошли в сени; маленькая девочка с распущенными жидкими волосами и в распоясанном платьишке пробиралась босиком, с огарком в руках, куда-то в угол. Ее догоняла сгорбленная старуха и совершенно растроганным голосом кричала:
– Куда ты, паскуда, тащи-ишь?.. Все огарки пережгла, негодная!
С этими словами она выхватила у нее огарок и шлепнула по затылку, причем на пол упала книга.
– Меня бронют!.. – пропищала девочка, сначала схватившись за затылок, потом за книгу, и поплелась обиженная в избу.
– Да шут и с ученьем-то с твоим! Мать умирает, осветиться нечем, подлая!
Я заглянул в избу. Там слышались стоны и висели облака пыли и кострики. Идти было незачем. Сестра просила меня проводить ее к аптекарю, который постоянно дома и может чем-нибудь помочь. Мы собрались идти, как из избы вышла наша кухарка вместе со старухой, которая прямо повалилась нам в ноги и говорила только «батюшка!» – тогда как кухарка объяснила, в чем дело. У старухи не было тридцати копеек, и она просила их у нас, чтобы побежать к попу и просить его, чтобы отворил в церкви царские врата, так как это облегчает трудность родов.
Мы дали, что могли, и все вместе вышли вон.
Старуха побежала вперед й, карабкаясь на гору, стонала:
– Батюшка! дай тебе господи! Дай тебе царица небесная!
Кухарка, идя позади нас, вторила ей.
Я и кухарка долго дожидали сестру, пока она была в аптеке; наконец она вышла; аптекарь дал кое-какие советы и лекарство. Передав эти советы кухарке, мы все пошли к попу, которого сестра хотела попросить не задержать старуху, и вдруг наткнулись на нее.
– Акулина! Ты?.. – с изумлением воскликнула кухарка.
– Горюшки мои бедные! – плакалась старуха: – потеряла деньги-то, обронила!
– Все, что ли?
– Да вот одна монета выпала. Ищу-ищу – нету ничего!
– Брось! Брось! Беги уж к попу-то!
– Да как бросить?.. Ах, горюшки мои!
– Беги, старая! Ах, боже мой!..
– Ох-ох-ох!
Кое-как сестре и кухарке удалось уговорить старуху, и она побежала к попу.
– Ну теперь ты беги скорей, – сказала сестра кухарке: – неси лекарство да помни, что я сказала…
– Как не помнить, матушка, бегу, бегу! – торопливо говорила кухарка: – и что уж тут искать пятачка? Ах, старуха, старуха!
– Беги, беги…
– Бегу, матушка! – нагибаясь на ходу к земле, говорила кухарка и вдруг стала опять искать в грязи пятачка.
Кое-как и ее уломали.
Признаюсь, не без неприятного чувства в душе подходил я к поповскому дому. Я хотел подождать в сенях, но сестра втащила меня в комнату.
В передней на коленях стояла старуха, а из глубины довольно темной залы слышался звучный голос священника:
– Отдай дьячку ключи да скажи, чтобы поскорее отпер церковь. Я сейчас буду. Беги! – Кухарка выбежала из залы с ключами.
Мы вошли, познакомились; сестра передала просьбу; священник действительно торопился; застегивая полукафтанье, он торопливо говорил другому бывшему в комнате духовному лицу:
– А ты тем временем – того, Гавриил Петрович, подбавь что-нибудь сюда-то! – и он при этом кивал на лежавшую на столе бумагу.
– Я сию секунду… Ступай, матушка, успокойся, – отнесся он к бабе: – Бог даст – все благополучно… Молись поусердней, да не переври, что доктор-то сказал. Ступай, беги! Да и ты, Гавриил Петрович, того-то…
Священник попросил нас посидеть и ушел…
Гавриил Петрович был дьякон и оказался добрейшим существом; голос у него был мягкий, юношеский и слегка дрожал от какого-то постоянного нервного волнения.
– Вот этакие сцены переносить, – начал он, предварительно несколько раз кашлянув: – право, до того неприятно.
Дьякон волновался и ходил по комнате.
– Иной раз, ей-богу, сам заплачешь, глядя, а не то что… Да ничего не сделаешь! – вдруг, словно выйдя из терпения, проговорил он. – Ведь будемте говорить по совести! я не рад этому – у меня дети! Их учить надо, кормить! Да кроме того…
Тут он исчислил множество разных взносов, требующихся ежегодно, и самым обстоятельным образом доказал, что нельзя не брать с народной темноты и невежества.
– Да вот, изволите видеть эту вот вещицу? – продолжал он, взяв со стола бумагу: – это умерла купчиха-с. Супруг желает, чтобы духовенство произнесло надгробные речи, и обещает по три рубля, а уж ежели очень хорошо, то и пять!.. Вот мы с батюшкой желаем получить по два с полтиной, и теперь, представьте себе, сколько мы должны принять на душу греха, чтобы растрогать эти аршинные души до слез!.. Нам нужно эти откормленные туши заставить рыдать-с!.. Нуте-ко, придумайте!.. И тогда только мы можем рассчитывать на получение из лавки фунта чаю подмоченного! Денег нам, разумеется, не дадут, надуют…
Дьякон в ярких красках нарисовал свое безвыходное положение. Пришедший из церкви батюшка прибавил к этому еще несколько других фактов. Он, впрочем, не волновался, как дьякон, а был положительнее, и, раз решившись смотреть на вещи так, а не иначе, шел не оглядываясь.
– Э-э, – говорил он: – тут церемониться, так с сумой пойдешь!
Когда речь коснулась проповеди, он прямо объявил, что нужно повести речь о том, что новопреставившаяся была недавно – новобрачная… а теперь… что мы видим?
– Вот! – сказал он дьякону, ткнув пальцем в бумагу: – поверь, быком заревет и как сноп повалится!
Дьякон грустно улыбнулся, однако взял проповедь с собой и обещал составить ее в указанном батюшкою направлении.
Мы пошли вместе. Дьякон всю дорогу жаловался на свою судьбу и рассказал целую систему невозможностей пойти по другой дороге, выбрать иной путь в жизни. Все это только вносило новые лепты в сокровищницу познаний моих о пользе молчания.
Думая так, я шел молча и почти не слыхал, что сестра что-то говорит.
– Что ты?.. – спросил я.
– Что она врет? Когда я браню их?
– Кого?
– Да девочка говорит: «меня бранят!» Она ведь у меня учится…
– Учишь, учишь, – шептала она: – бьешься, бьешься…
В голосе ее слышалось желание успокоения, сочувствия. Семен Андреич, сидевший еще у нас в то время, когда мы воротились назад, успокоил ее:
– Вы никак уже в акушерки пустились? Мало вам своего дела?.. Э-эх, некому вас се-ечь!.. Хоть ноги-то перцовкой разотрите… она оттягивает… Э-эх-ма!..
6
«На днях опять факт…
Нужно сказать, что сестра, всегда флегматичная и вялая, в последнее время как-то заскучала, нахмурилась и от времени до времени как бы сама с собою разговаривала, перелистывала какую-то книгу и потом бросала ее, говоря: «я не знаю, что мне им диктовать!» Я случайно поглядел эту книгу, это была хрестоматия, обнимавшая все отрасли человеческих знаний, упрощенных до степени двугривенного, более каковой суммы автор не рассчитывал отыскать в народном кармане. Все знания поэтому принимали смеющийся оттенок: тут прыгали зайчики, разговаривали мышки, тут было и «Здравствуй, матушка Москва» и «Здравствуй, в белом сарафане, раскрасавица зима!», «Царю небесный» и таблица умножения. Мне пришло в голову, уж не оттого ли сестра стала бросать книгу, что при каждом стихотворном баловстве, попадавшемся там, перед ней мелькал образ умирающей бабы, у которой тащат свечку, чтобы выучить это баловство? Я поглядел на сестру, она хмурилась, но меня не спрашивала ни о чем. Не боялась ли она, что я, молчаливая, постоянно почти лежащая фигура, сочту глупым ее вопрос?
Семен Андреич счастливей меня. Как-то выдался ясный августовский день, мы сидели на крылечке, на дворе.
– Да вы что это так? – спросил он сестру и скорчил хмурое лицо.
То, что я думал, оказалось справедливым.
– Да вам какое дело? – сказал Семен Андреич, – что вам самим, что ли, сочинять? Слава Богу, и так довольно есть кому!
Чувствуя, что этого мало для того, чтобы сестра повеселела, Семен Андреич прибавил:
– А в уездном-то училище, вы думаете, лучше? Директор приехал, спрашивает: «У вас какая метода?» А дьякон ему: «У нас метода одна – за вихор!» И то ничего! Разбирать! Вам сказано, как надо, – какое же вам еще дело?
Сестра улыбнулась, но молчала и слушала.
– Но все-таки по крайней мере им… – начала она, как бы желая успокоить себя каким-нибудь положительным решением: – все-таки какая же нибудь польза…
– Да господи боже мой!.. Само собой! Да кабы не польза, так ведь кто ж бы? Естественно, что…
В это время, среди лая собак, приблизился к нам отставной солдат в старой шинели и с деревянной ногой.
– Помогите, господа, прохожему солдату! – певучим и добродушным, почти веселым голосом проговорил он. Это был человек небольшого роста, тщедушный, но державший себя бодро.
– Иду на родину из службы, что ты будешь делать? – ничего нет! Помогите, господа, чем-нибудь…
– Ты грамотный? – вдруг почему-то спросила сестра.
– Был, сударыня, и грамотный – да всего теперича лишен… Ничего не осталось, только что караул ежели закричать – ну, это могу! Хе-хе-хе!
Нельзя было не засмеяться.
– Да ей-богу-с! – сказал солдат. – Надо быть, так уж мне на роду написано – не потрафлять: женился – взял жену ловкую, нежную девицу; служил чисто; веселей меня, ежели в работе али в шутке, человека не было…
– Ты чей?
– Здешний, здешнего уезду… Вот тут имение Двуречки… Слух есть, жена моя там… Бог ее знает!
– Ну так что же, как? Ну служил?
– Ну служил-служил, угождал-угождал барину… Бывало, целые ночи с ним куролесили в здешнем городе, по оврагам, все разыскивали веселых делов, да-с!.. Бывало, выпью водки, возьму хорошую закуску, вот эдакую вот дубину, пойду там ворочать – уж достану товару! Даже теперь подумаешь-подумаешь: чем у господа замолю грехи? Ну а в ту пору имел надежду; мечтал так, что будто покоряешься господину, он тебя тоже не оставит. Женат был – только что, господи благослови, – хотел своею частью заняться, иметь уют. И так будто что выходило. Ну а вышло – эво как!..
Солдат шагнул к нам деревянной ногой.
– Отчего ж так-то?..
– Оттого что водка! Вот кто нас губит!.. Ярмонка, изволите видеть, была – вот самое это место (солдат показал рукою по направлению к реке). Жена у меня первое время – не знаю, как теперь, бог знает! – жена у меня франтовитая была, признаться, супруга…. Пошли по ярмонке, обижается на меня: «Неряха!» А уж точно, сами знаете, как одевали нашего брата? Так эти слова на пьяну-то голову (а здорово действительно было) так меня повернули: «Э, думаю, надену господское платье, старое завалящее, пройдусь разок!» Ишь ведь! Ну сейчас побег; все господам живым манером прибрал, подал… Ж-живо, вот как! рукомойник несу, с пьяных-то глаз, не как люди, а норовлю его на одном пальце пронесть. «Разобьешь!» – «Будьте покойны!..» Помои дали вылить, так я их под облака зашвырнул, через пять крыш. Ну подгулял, больше ничего. Таким манером и нарядился в господское… думаю, погоди! Хвать, а барин – вот он! С той минуты: вор-вор-вор-вор! Что хошь! нету мне имени, как вор! Пошло и пошло, от всего отрешен… И добился под красную шапку4, – что станешь делать-то?
Тут солдат стал рассказывать о своих трудах в военной службе, упоминал о городах, генералах, черкесе, турке, венгерце и множестве других подробностей, в которых путается внимание слушателей, если он не вникает в смысл путаницы, обыкновенно группирующейся вокруг заключительной фразы: «А все ничего нет!»
– А барышня говорят: «грамотный»! Что мне с грамоты-то? Хошь бы у меня сто пядей во лбу было – тож бы самое не легче: как захотят, так и будет! Я и рану, сударыня, имею, да и то вот побираюсь. Потому что и рану-то нам господь бог не сподобил настоящую получить. Изуродовать – изуродовали, а «к разряду» не подходит! Мне бы во сто раз согласнее было, ежели б мне обе ноги оторвало или бы без руки пошел: – по крайности «первый разряд»! А то только что калека: весь истыкан, как решето, зашили дыры иголочкой – и гуляй!
Мы помолчали.
– Ну а ежели, – произнес Семен Андреич, – голову оторвать: тогда что, какая цена?..
Его громкий смех рассмешил и солдата.
– Да уж лучше, ежели бы голову-то. Верно!.. Теперича вот иду в свою сторону, жену искать, а что найду? – Богу известно! Где? как?.. Пожалуй, и так выйдет, что без меня уж и разбаловали бабу!
– Ну-у!
– Ну да уж там что бог даст! Коли что, так попрошу у барыни – говорят, добрая – местечка, сяду на хозяйство; ну, а коли… так уж.
Солдат тряхнул головой и отступил.
– Та-агда уж не попадайся! Уж что под руку, то и наше! Перед богом!
На крыльцо вышла мать.
– Идите обедать, – сказала она.
– Подайте, господа, солдату!
Ему подали. Он ушел, сопровождаемый собаками и без шапки. Я глядел на сестру и думал: «Однако действительность не церемонится с тобой! Помаленьку да помаленьку она выбивает тебя из колеи, пробитой с большими трудами и надеждами… Что будет – не знаю!»
– Однако они тоже ловки, эти штукари-то, – сказал Семен Андреич, поднимаясь. – Балакает-балакает, а глядишь – как-нибудь и сблаговестил целковых на пяток… Пойти поглядеть: не стянул ли чего солдат-то!..
Потом мы пошли обедать.