Kitabı oku: «Волей-неволей (Отрывки из записок Тяпушкина)», sayfa 8
Да, «не отвечать!» «Лишь бы мне не быть в ответе», «мне самому ничего не надо!» и т. д., эта черта до чрезвычайности сильна в нас, то есть во всех сословиях, званиях и состояниях.
– Не согласны! – вопиет сходка, вся гуртом, протестуя против выбора старого старшины, явного вора и расхитителя. – Не желаем! Хотим Михайлу Петрова!
– Почему вы не желаете? – вопрошает непременный член, держащий руку старого старшины.
– Не желаем! Будет, наелся!
– Хорошо. Эй, любезный, вот что с краю-то, рыжий-то, поди-ко сюда.
Рыжий идет.
– Тебя как звать?
– Кузьма Иванов.
– Ты чем недоволен старшиной?
– Да мы ничего.
– Что он тебе сделал худого?
– Что я тебе когда худо делал? – вопрошает и старшина.
– Я… что ж? Я худова не видал.
– Так чем же ты недоволен?
– Да чем мне? как прочие.
– Да не прочие, а ты прямо отвечай, доволен ты или недоволен?
– Я доволен.
– Обиды тебе не было
– Чего-ж? Обиды я не видал.
– Ну, ступай. Следующий! тебя как звать?
«Поодиночке» все – «ничего», «мы что ж?» «Нам нешто что?» «Я худова не видал» – и старый вор остается.
Или так еще.
Тот же старшина, еще только превращающийся в вора, после выборов на второе трехлетие, обращается к мирянам с такими словами:
– Вот что я вам скажу, почтенные господа миряне! слава тебе господи, хоть дело было мне и внове, а почитай, что промашки никакой не было… Так уж вы, старички, набавочку мне положьте. Я ведь не спуста к вам говорю, а вот….
«Начинающий» ловким жестом, как-то из-под бороды прямо в боковой карман «пиньжака», извлекает «портмонет», а из портмонета – жирненькую ассигнацию.
– Я ведь, почтенные, не спустя разговор завел, а вот от моих трудов двадцать пять рубликов на угощение, пять, стало быть, ведерок… а уж вы мне не поскупитесь, накиньте, чтобы для аккурату уж круглое было число… Бросьте полторы сотенки, а уж я заслужу, своих в обиду не дам!
И почти всегда такие воззвания имеют успех. За двадцать пять рублей прибавят сто, полтораста рублей жалованья и таким образом, наконец, сами воспитают действительнейшего наглеца и вора. Прибавят потому, что в отдельности никто не отвечает за эту подлость; если же бы в отдельности отвечали и свою нужду ценили так же, как и нужду соседа, то подлость поступка была бы совершенно ясна. Полтораста рублей дармоеду, когда сейчас, в ту же самую минуту, в деревне есть люди, которым буквально «жрать» нечего, когда, например, за поденную работу в лесу, в снегу и на морозе множество из этого «мы» берут по пятнадцать копеек в сутки за рубку дров…
Пьянство на Руси не личное («нам чего ж!.. с чего пить-то?»), а мирское, общественное. Волостное правление пьянствует, суд, словом, там, где надо дать волю народной совести, уму – там-то и водка; пьянство, так сказать, парламентское, а не единичное, дает главный доход казне. «Сам» никто не желает спиваться и пьяниц-специалистов чрезвычайно мало. Пьют «вобче», «собча», потому никто за это один на один не отвечает… и за подлости, которые выходят из пьяных мирских приговоров, тоже нет никого «так чтобы виноватого».
– Доведись до меня, – скажет всякий из вотировавших прибавку ста пятидесяти рублей: – доведись до меня, так я бы ему алтына не дал, каков есть алтын, не токмо что… Кабы ежели я-то!
Что же после этого можем мы сами и в самом деле воспроизвести хорошего в общественном смысле, если мы можем только тяготиться своим я, постоянно убеждаться в его неразвитости, в его узости, трусости, податливости, словом – в его почти полном уничтожении? И вот мы с радостью и восхищением бросаемся туда, где можно лично не хотеть покоряться велениям, которые «то» захочет наложить на наши рамена, но сами мы таких явлений не создаем, потому что «самих нас» нет. Нагрянет на нас война и прикажет нам помирать; охотно, с восторгом готовы мы это сделать, и мы тут бесподобны; но лично из нас, из нашего я, никаких благообразных общественных явлений пока не исходит: лично нам «ничего не нужно»… Лично я могу переносить школу с «гигиенической» скамейкой… Лично я могу терпеть голод, насилие, несправедливость… Лично я могу поддерживать несправедливость, дать взятку, примазаться по откупам… Лично я могу переносить глупую и пустую семейную жизнь, лично я знаком с трусостью и т. п. Что же я внесу в общественное дело? Чем я оживлю общественные учреждения? На чем я осную протест против общественных неправд? У меня лично нет материала для общественного дела, и на деле мы видим, что при беспрерывном гомоне, писанье, толкотне и разговорах об общем благе, о народе и т. д., ровно ничего человечески простого, нужного другим так же как и мне, не сделано.
4
Итак, около колыбели ребенка я, Тяпушкин, обнаружился вдруг и неожиданно как я, как существо ответственное лично. И тут я оказался плох до невозможности. Тут я оказался способным суживаться до ничтожества, даже враждовать против слишком назойливых требований моей мысли о личном достоинстве и личной смелости в предъявлении человеческих прав… Я видел, что на этой почве я могу пасть до ликующих, праздно болтающих, лгущих, врущих и опаивающих народ напитком, про который сказано: «яко яд». Но такому гнусному поведению, таким гнусным мыслям, такой гнусной перспективе будущего противилась вся моя мысль, все, что воспитано во мне всей моей жизнью, последней страницей. Терзаясь между полной невозможностью сделать смелым и разносторонним мое я и глубокой жаждой жертвы в пользу неведомого еще, но несомненно правого, всеобще-необходимого дела, я, волей-неволей, иногда приходил к мысли, что виновник моих мук, виновник пробуждения моих личных несовершенств – он, этот ребенок. И иногда, в минуты полного отчаяния, мне приходили мрачные мысли …
В одну из таких минут я очнулся. Я открыл в себе способность мрачной злобы, увидел, что это мое же личное свойство, свойство моей личной неразвитости или забитости, и сразу, навсегда, на веки веков решил, что я не могу, не вправе жить этой жизнью… Ошибка сделана, ее не поправишь… Но я не могу быть тут. Мне именно нужно быть там, идти туда, зная, что не я хочу, – то хочет… Я был из числа таких образцово-убитых в личном отношении людей, что положительно иногда как бы даже ждал приказания. Вот-вот отворится дверь, войдет городовой и скажет: «Приказано, чтобы по воскресеньям все грамотные господа шли на фабрику учить народ читать, писать…. Довольно проклаждаться». Или: «Велено, которые без мест и грамотные, гнать на Ладоцкий канал наблюдать, чтобы народ не грабили, не морили, чтобы честно рассчитывались. Довольно ему зря-то пропадать» и т. д. Вообще я думал, что потребуется масса, несметная масса народу, нужного в то мгновение для освобожденной деревни на всякую потребу, на службу началу обновления, началу личности.
Да, я убедился тогда, что в этом служении – начало нашей русской интеллигентной личности, начало нашего эгоизма. В этом отношении мы очень счастливы тем, что наш эгоизм смирен и подавлен, что мы прямо можем, не жертвуя ничем, приняться за работу в самом деле; для нас это – облегчение, счастье, прекращение горя… Но, надо работать. Надо в самом деле выгонять зло из всех углов, в самом деле войти в нужду, в страдание, в самом деле учить, в самом деле лечить, давать хлеб, настоящий хлеб, тот, который можно есть, кров, под которым можно жить. Все тут должно быть непременно начато с полнейшей внимательности и правды, и непременно на деле; в этом опыте я, повторяю, видел начало нашего личного благообразия, начало действительных, серьезных общественных интересов, начало смысла в семье, в школе, в воспитании детей… Для начала этой новой, жизненной, правдивой, божеской эры, я ждал сильной, могучей поддержки, защиты, права быть смелым и искренним.
Но меня никто не звал. Городовой не приходил. На Ладоцком канале опаивали и обсчитывали, на фабриках, не слышно было ни о каком просвещении. Напротив, чуялось, что от этого «подвига» (по-моему это неизбежная необходимость) по какому-то недоразумению отклоняли. Городовой говорит: «не велено пущать», и видно, что дело идет совсем не к тому, а к программе жить в свое удовольствие. Это мне показалось неудобным и неполезным. Свое удовольствие – но ведь это даже и малейшей работы мысли не требует! Эгоистически неразвитое сердце не разовьется на своем удовольствии, – ведь все по этой части уж обделано другими, все готово: от платья до напитка и языка; весь ритуал «своего удовольствия» – готовый, европейский. Итак, если нас обезличивала старая история византийством, татарщиной, петровщиной и т. д., то было страшно представить себе, что и новая также хлопочет не о праве самостоятельного развития, а предлагает готовую совсем, во всех деталях выработанную промышленность, кредит и даже «свое удовольствие». Ведь от всех этих готовых удобств можно с ума сойти, можно возопить, наконец, не своим голосом: «Уведи меня»!
И не готовым, не шаблонным, а оригинальным оказывался только один путь – обновление самого себя реальной работой для реальной справедливости в человеческих отношениях; исходный пункт этой работы был для меня чрезвычайно прост; можно ли умирать кому-нибудь с голода? Нет. Ну, и надо делать, чтобы не умирали. Хорошо ли такое явление, как проституция? Нет. Стало быть, не надо, чтобы она была. Нравится вам тип вора? Нет. Надо, чтобы его не было. А тип убийцы, а тип тонкого хищника, а невежество вольное и невольное?… Нет, Надобно идти туда, где никто ничего так же, как и я, не знает, где кишит нужда в тысячах вещей, идти туда и делать то, что велит жизнь. Что именно должно найти – я не знал, но знал, что именно отсюда только и выйдет смысл моего существования, и смысл моего слова, и смысл, и серьезность жизни вообще.
И я ушел.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
* * *
С этих пор в жизни моей начинается совершенно новый период, начинается «опыт», не окончившийся и до настоящего времени! О результатах этого опыта я расскажу со временем; теперь же мне необходимо сказать несколько слов в объяснение связи последних страниц с первыми страницами настоящих очерков. На этих страницах изображено несколько сцен из текущей действительности, сущность которых – внутренняя безрезонность и страшная тягота общего впечатления. Мне кажется, что такое положение дел есть плачевный результат плачевного недоразумения, вследствие которого «обязательное» для нас почему-то превратилось в запретное и не допускаемое.
Примечания
Печатаются по последнему прижизненному изданию: Сочинения Глеба Успенского в двух томах. Том второй. Третье издание Ф. Павленкова, СПБ, 1889.
Впервые напечатаны в «Отечественных записках», 1884, №№ 1–4. В переработанном виде включены в шестой том Сочинений Успенского (СПБ, 1884). С изменениями вошли в последующие Сочинения писателя. В настоящем издании печатаются со следующим исправлением: стр. 73, строки 23–28 сверху. Восстановлена по наборной рукописи «выдумка» учителя («и вследствие этого… на ов непременно»), без которой неясен дальнейший текст.
Сохранилась рукопись двух последних глав «записок Тяпушкина», послужившая оригиналом набора для журнала «Отечественные записки». Сличение этой рукописи с журнальным текстом свидетельствует о значительных изменениях, которые были сделаны в корректуре, очевидно, из боязни цензуры. Успенский вычеркнул ряд острых социальных деталей и сократил текст «записок». Так, например, значительно была исправлена страница 94. Вместо фразы «…шопотом спрашивает: «нет ли чего новенького?» вздыхает, говорит, что ему самое настоящее место «там», а не здесь…» в рукописи было: «…шопотом спрашивает: «нет ли чего новенького по части подпольной печати, вздыхает, говорит, что ему самое настоящее место в предварилке, а не здесь…»
Вместо «…словом, умеет до такой степени очаровать несчастную овцу…» в рукописи было: «…словом, умеет до такой степени очаровать несчастную курсистку… то бишь овцу…»
Вместо «…съесть эту несчастную овцу» в рукописи было: «…съесть эту несчастную овцу, уже начавшую думать, что и в ихней партии есть люди».
В конце последнего очерка в корректуре был снят текст, вновь возвращающий читателя к первому отрывку из «записок Тяпушкина» – «Вместо предисловия» – и дающий более развернутый ответ на вопрос – почему так много нелепостей в русской жизни.
Очерки «Волей-неволей» не были закончены Успенским в связи с закрытием журнала «Отечественные записки». В апреле 1884 года Успенский писал M. M. Стасюлевичу, что не может тотчас же прислать ему для публикации какое-либо уже законченное произведение, так как все время работал «над очерками, прерванными закрытием журнала, и следовательно, должен бросить, – конечно на некоторое время, – материал, приготовленный на май, июнь и июль» (Г. Успенский. Полное собрание сочинений, т. XIII, изд. Академии наук СССР, М., 1951, стр. 357.
Из материала, упоминаемого писателем, известны лишь отрывки начала пятого очерка.
В 1884 году при подготовке «Волей-неволей» для шестого тома Сочинений Успенский сократил текст последнего очерка и изменил конец его, вычеркнув несколько строк, свидетельствующих о неосуществленном замысле нового произведения.
В тексте «Отечественных записок» Тяпушкин писал: «С этих пор в жизни моей начинается совершенно новый период, начинается «опыт», не окончившийся и до настоящего времени. Результаты этого опыта я передал в следующих очерках, которые будут носить уж другое название, так как до сих пор я касался только явлений и лиц, волей-неволей обреченных на самопожертвование. Люди воли не входили в план этих заметок, да и не могли войти, так как я именно желал коснуться обязанностей, без нашей воли лежащих на нас. Людей воли я встретил потом, и о них поэтому будет особая речь.
Теперь же мне…» (далее см. текст на стр. 105, строка 1 снизу).
Исследователи творчества Успенского указывали, что герой очерков «Волей-неволей» разночинец Тяпушкин имеет много черт, роднящих его с самим автором.
В «записках Тяпушкина» Успенский ставит перед собою цель разобраться в многочисленных «несообразностях» русской жизни и объяснить причины бестолковщины, ярко проявляющейся и в городе и в деревне. Тысячи людей собрались проводить гроб Тургенева, но торжественность прощания с писателем-гуманистом нарушена взводом казаков, присланных «следить за порядком»; деревня так нуждается в помощи врачей, но нет заботы об увеличении их числа, и крестьяне «волей-неволей» должны обращаться к помощи знахарей; выходец из деревни, коридорный Кузьма хорошо подметил неполадки деревенской жизни, но вместо того, чтобы встать на путь борьбы с несправедливостью, он, после соответствующей беседы «в конторе», начинает шпионить за жильцами.
Поделившись с читателями своими многообразными наблюдениями над явлениями бытовой и общественной жизни, Тяпушкин приходит к выводу, что столь резкие контрасты между тем, что должно быть и что на самом деле представляет собою русская действительность, обусловлены существующим социальным строем, тем, «что «обязательное» для нас» превратилось в самодержавно-бюрократической России «в запретное и недопускаемое».
В своих «записках» Тяпушкин характеризует деятельность современных интеллигентов.
В очерке «Наконец – нашли виноватого!» он обличает ренегатство народнической интеллигенции, выразившееся в отказе от общественных интересов и в равнодушии к судьбам народа.
Успенский говорит, что эпоха безвременья, т. е. годы после разгрома революционного народничества, создала своеобразный тип человека-перевертня, чрезвычайно «чутко» ощущающего «малейшее прикосновение новых течений и веяний жизни».
Писатель остроумно называет этих людей «телячьим студенем», быстро реагирующим на малейшее движение рядом: «Кто-то из обедающих чихнул, и студень тотчас «отозвался» трепетом… А разрежьте его – ледяной, точно мороженое».
В своем очерке Успенский использует современные литературные факты. Так, возглас интеллигента «довольно, довольно» намекает на появление в журнале «Русская мысль», 1884, № 1, стихотворения «Довольно» С. Андреевского, а протест против засилья «мужика» в литературе опирается на ряд критических выступлений. Так, помимо указанной Успенским газеты «Новости», 1884, № 13, от 13 января, против засилья «мужика» выступила и газета «Русь», опубликовавшая в 1884 году, № 3, от 1 февраля, «Письма из Петербурга о русской современной литературе» реакционного критика К. Головина. Называя Гл. Успенского главой плеяды писателей, которая «подобно уличной шарманке, продолжает наигрывать все ту же заезженную, некогда любимую тему», Головин утверждал, что «мужиковствующая беллетристика успела-таки понадоесть читателям».
Современная критика, говоря о «записках Тяпушкина», отметила исключительную наблюдательность Успенского, выразительно характеризующего новые, только что возникающие в жизни явления.
Острота восприятия Успенским наиболее характерных явлений современной жизни была отмечена и M. E. Салтыковым-Щедриным. 8 февраля 1884 года он сообщил Н. К. Михайловскому, что очерк «Наконец – нашли виноватого!» предвосхитил его работу над родственной темой.
«Ужасно обидно, – писал Салтыков-Щедрин: – задумал я сказку под названием «Пестрые люди» написать (об этом есть уже намек в сказке «Вяленая вобла»), как вдруг вижу, что Успенский о том же предмете трактует! Ну, да я свое возьму не нынче, так завтра» (Полное собрание сочинений, т. XIX, М., 1939, стр. 387). Свое намерение писатель осуществил в девятом «Пестром письме» (1886).
Очерк Успенского был отредактирован Салтыковым-Щедриным (см. его письмо к Н. К. Михайловскому от 6 февраля 1884 г.).
Давая яркие зарисовки безрадостного детства и юности Тяпушкина, Успенский бичует социальные условия, направленные на подавление личности, на унижение человеческого достоинства, человеческого права.
Уродливые формы воспитания создают, как показывает Успенский, людей без сильной воли, не подготовленных к практической борьбе за переустройство жизни, вот почему их служение народу часто превращается в бесплодный альтруизм, в самопожертвование.
Выражение «волей-неволей», избранное Успенским в качестве заглавия записок своего героя, часто повторяется им и в тексте последующих очерков.
К образу демократа Тяпушкина Успенский возвратился в 1885 году в очерке «Выпрямила» (см. том 7 настоящего издания).