Kitabı oku: «Европейские мины и контрмины», sayfa 11
Глава одиннадцатая
Императрица Евгения сидела в своем салоне в Тюильри; в полуотворенное окно врывался свежий воздух, пропитанный всеми ароматами распускающихся деревьев дворцового сада.
Напротив императрицы сидела ее чтица Марион, красивая девушка со скромной осанкой, кроткими приятными чертами лица, в простом темном наряде, перед ней лежало несколько распечатанных писем.
Императрица держала две особенным образом изогнутые металлические палочки, которые нужно было без всякого усилия соединить и потом разделить – головоломка, занимавшая в то время весь Париж и называвшаяся «la question romaine»30.
Марион с улыбкой смотрела, как тонкие пальцы ее государыни тщетно силилась разнять сцепленные концы изогнутых палочек.
Императрица с нетерпением бросила головоломку на стол.
– Мне никогда не удастся решить этот «римский вопрос»! – вскричала она.
– Но все дело в том, чтобы найти правильное положение палочек, – сказала Марион нежным голосом. – Прошу, ваше величество, посмотрите.
Она взяла палочки и, слегка повернув, разделила их. Императрица внимательно следила за ее движениями, потом задумчивым взором обвела комнату и наконец сказала со вздохом:
– И здесь виден истинный дух парижан – превращать в игрушку самые важные и серьезные вопросы, занимающие весь мир! Мне кажется, что добрый парижанин, изучив прием для соединения и разделения этих палочек, считает себя счастливым и думает, что нашел ключ к римскому вопросу.
– Не лучше ли, – сказала Марион, – чтобы парижане занимались этим «римским вопросом», нежели ломали голову над настоящей политической проблемой, которой не могут решить? Из этого можно заключить, что надобно вовремя дать хорошенькую игрушку этим взрослым детям – она займет и удержит их от опасного волнения.
Красивые черты императрицы приняли грустное выражение.
– Итак, мой любезнейший кузен проповедует теперь в Пале-Рояле войну31? – спросила она, медленно выговаривая слова.
– Так говорят везде, – отвечала Марион. – Его императорское высочество с неудовольствием говорит об уступчивости и побуждает императора действовать твердо и энергично.
Императрица улыбнулась.
– Пусть делает, что угодно! – сказала она, пожимая плечами. – Он произведет совершенно противоположное впечатление. Но поистине грустно, что этот принц, которому следовало быть нашей опорой, употребляет все усилия на то, чтобы компрометировать империю и лишить ее доверия. Можно даже увидеть в этом злой умысел!
– О, как такое возможно? – возразила Марион. – Принц многим обязан восстановлению империи!
– Он считает себя истинным наследником первого императора, – сказала Евгения с задумчивым взглядом. – Принц, может быть, простил бы моему супругу занятие престола, но не простит нашего брака и сына! Удивительно, как гордятся дети Жерома32 тем, что их матерью была порфирородная принцесса, дочь немецкого короля. Моя кузина Матильда очень умная женщина, с превосходным сердцем, соблюдает этикет, но не любит меня, я понимаю это, – прибавила она тихо, – но принц везде, где только можно, выказывает свое недоброжелательство ко мне и при всяком случае напоминает о королевском происхождении своей супруги, доброй Клотильды, которая сама нисколько не думает о том. Много значит, – продолжала она со вздохом, – что сын этого принца принадлежит, по матери и бабке, к семейству королей, тогда как у моего Луи нет в материнской родословной иных имен, кроме Монтихо и Богарне. И европейские дворы никогда не забудут этого! Но, – тут губы ее сжались, а во взгляде сверкнула молния, – разве кровь Гусмана де Альфараче не так же благородна, как и кровь многих королей?
– Ваше величество вынашивает такие мысли, которых никто не отважится питать, – сказала Марион с улыбкой.
– Кто знает, – прошептала императрица. – Сегодня, быть может, и нет, но может прийти время… Во всяком случае, – сказала она, поднимая голову, – грустно, что этот принц постоянно вносит смятение и беспокойство в страну и семейство. Император должен строже поступать с ним, но выказывает удивительную снисходительность к этой безрассудной голове, питает суеверное почитание к крови великого императора, и сходство принца с дядей обезоруживает гнев моего супруга. Я знаю, что в Пале-Рояле всегда рады едким замечаниям на мой счет и на счет окружающих меня: довольно пожелать мне чего-нибудь, как уже мой дорогой кузен заявляет противоположное желание; я убеждена, что он потому только настаивает на войне, что я желаю сохранить мир!
– Но разве это не естественно? – спросила Марион. – Как ваше величество в качестве женщины, первой матери во Франции, служит представительницей мира, так точно и принц в качестве мужчины, воина должен быть представителем воинской чести и славы…
– Он-то – воин? – вскричала Евгения, пожимая плечами. – О, если бы речь шла о войне, которая принесла Франции честь и славу, я первая настаивала бы на этой войне; но стоит только сделать одну новую ошибку, как все враги императора и нашего дома, собирающаеся постоянно вокруг принца, подстрекнут его воспользоваться этой ошибкой. К тому же болезнь моего сына… Воздух Сен-Клу еще не произвел заметного улучшения в его здоровье. О моя дорогая Марион! – вскричала она с прискорбием, складывая руки. – Если умрет это дитя, что будет со мной?!
Марион бросилась на колени и поцеловала руку своей государыни.
– Какие мысли у вашего величества! – вскричала она.
– У тебя верное сердце, – сказала императрица кротко и ласково. – Много ли таких сердец около меня. Куда исчезнут все, преклоняющиеся передо мной и горячо уверяющие в своей преданности? Куда исчезнут они, когда настанет день несчастия?
И она задумчиво провела кроткой рукой по волосам своей чтицы.
В дверь постучали. Вошел камердинер императрицы.
– Его сиятельство государственный министр.
Императрица кивнула головой, Марион встала.
– И у него также верное и преданное сердце, – прошептала она, пока камердинер открывал дверь Руэру.
– И он падет вместе с нами, – произнесла императрица, почти не шевеля губами.
Министр подошел с почтительным поклоном к императрице, между тем как Марион бесшумно удалилась через внутреннюю дверь.
Высокая дородная фигура Руэра, облаченная в черный фрак с большим бантом ордена Почетного легиона, не отличалась ни красотой, ни представительностью; на первый взгляд его лицо казалось самым обыкновенным, рот приветливо улыбался, из-под широкого лба выглядывали ясные глаза, черты лица почти совершенно сглаживались полнотой. Вся наружность этого человека, слово которого так долго владычествовало над палатами империи, производила впечатление адвоката или начальника бюро, но никак не государственного руководителя.
Когда же он начинал говорить, в его лице являлась твердая и гордая уверенность того необыкновенного ума, который умел распутывать самые сложные вопросы, овладевать ими и представлять в таком виде, в каком ему было желательно изложить их своим слушателям; глаза горели не теплым светом воодушевления, но ярким, светлым огнем проницательного, анализирующего разума; слова следовали друг за другом с удивительной правильностью и логичностью или с удивительною силой поражали противника в диалектической борьбе; он никогда не овладевал сердцами слушателей, он покорял их рассудок.
Императрица протянула Руэру стройную белую ручку, которую тот почтительно поцеловал. Потом, по знаку императрицы, сел напротив нее.
– Ваше величество дали мне знать, – сказал он, – что позволяете мне засвидетельствовать вам свою преданность, – от всего сердца благодарю за эту милость.
Евгения с улыбкой взглянула на него.
– С другим человеком, – сказала она, – я поискала бы предлог, чтобы выразить ему то, что именно хотела сказать, с вами же, дорогой Руэр, это бесполезно, вы тотчас смекнете. Поэтому я прямо выскажу, зачем пригласила вас.
– Я сочту себя счастливым, – отвечал Руэр, – если буду в состоянии служить вам в чем-либо.
– Вам известно, мой дорогой министр, – продолжала императрица, – что беспокойство опять овладело всем политическим миром. Я с ужасом слышу, что несчастный люксембургский вопрос угрожает принять дурной оборот и принудить нас к жестокой войне. Я боюсь вмешиваться в политику, это не та сфера, в которой я должна приносить пользу Франции, но, как известно, политика женщин вообще заключается в старании сохранить мир, и я желала бы содействовать, сколько могу, отказу от войны. Я настоятельно просила императора не доводить дела до крайности, и, – прибавила она с грациозной улыбкой, складывая кончики пальцев, – хотела еще просить вас, верную опору государя, его лучшего советника, помочь мне сохранить мир; скажите свое веское слово, чтобы Франция, еще не залечившая своих старых ран, не была принуждена вступить в новую, столь жестокую борьбу.
Государственный министр с удивлением посмотрел на посерьезневшую императрицу и с почтительным вниманием слушал ее до конца.
– Естественно, – ответил он, – что благородное сердце вашего величества содрогается перед ужасами войны, хотя я убежден, что вы благословите французские знамена, когда они отправятся за новыми лаврами для отечества.
Евгения слегка закусила нижнюю губу и на минуту опустила глаза вниз.
– И я, – продолжал Руэр не останавливаясь, – конечно, не принадлежу к числу тех, которые в своем шовинистском предубеждении видят спасение Франции только в вечной войне, в бесконечном скоплении кровавых трофеев, но я никогда не скрывал ни от императора, ни от представителей страны, что победа пруссаков при Садовой, разорвавшая все плотины европейского договорного права, щемит мое патриотическое сердце. Я настаивал тогда, чтобы император не становился между разгоряченными противниками, как того многие требовали – не следует опускать пальца в кипяток. Я не нахожу также, чтобы та форма Германии, которая составляет конечный результат войны 1866 года, была, безусловно, вредна для Франции: скорее наша политика может извлечь многие выгоды из современного положения дел. Однако европейское равновесие существенно нарушено – этот прусский меч, обращенный, по выражению Тьера, против сердца Франции, сделался настолько крепче и острее, что, действительно, необходимо притупить его и посредством вознаграждения восстановить равновесие. То и другое достигается уступкой Люксембурга. Последний служит в руках Пруссии острием меча, в наших же руках он будет крепким щитом. Впрочем, я не думаю, что дело дойдет до войны – в Берлине боятся ее, и если только мы станем действовать твердо и не уступать…
– Не думайте так! – вскричала императрица с живостью. – Прусская сдержанность и умеренность притворны: там готовят сильный и общий взрыв немецкого национального чувства; запрос в собрании рейхстага был лозунгом, и если он удастся, то заговорят другим языком. Я уверена, что там решились на войну. Говорили вы с графом Гольтцем? – спросила она.
– Нет, – отвечал Руэр.
– Я вчера видела его, и знаете ли, он глубоко сожалеет о том, что в минувшем году не состоялось окончательного соглашения между Францией и Пруссией; он искренно желает сохранить добрые отношения, которые были бы неизменны, если бы он мог руководить прусской политикой. Гольц убежден, что в Берлине решились на войну, и заклинал меня помочь здесь устранению конфликта.
– Но если бы началась война, – сказал Руэр спокойно, – мы взяли бы Люксембург. Оппозиционные элементы в Германии причинили бы много работы Пруссии, которая, скрестив с нами шпагу, довольствовалась тем, что за уступку Люксембурга приобретает признание первенства в Германии – цель похода 1866 года.
– Но у нас нет ни одного союзника! – воскликнула Евгения. – Тогда как у Пруссии есть Италия, Россия, тайное доброжелательство английской политики…
– История доказывает, – сказал Руэр, – что поиск союзников не приносил Франции ни силы, ни выгод. У Наполеона I не было союзников, они явились потом, вследствие его побед…
– Наполеон I! – вскричала императрица с неопределенным выражением и глубоко вздохнула. – О, я вижу ясно, что мои слова нигде не находят отклика, и однако… – Она подняла вверх глаза и сложила руки. – Я никогда не желала так сильно, как теперь, предотвратить ужасы войны. Еще не миновавшая опасность для жизни принца доказала мне на опыте, что значит посылать своих сыновей на смерть, на поле битвы, и я чувствую себя теперь более, чем когда либо, представительницей тоски и горя всех матерей во Франции. Кроме того, я смотрю дальше. Последствия этой войны пагубно подействуют на внутреннее наше состояние.
– Мне кажется, что твердый образ внешних действий послужит только к упрочению внутреннего состояния и заставить смолкнуть все враждебные элементы, – ответил спокойно государственный министр.
– Если и внутри будут действовать с такою же твердостью, – возразила императрица. – К сожалению, люди, советующие императору начать войну, имеют свои особые виды, которые хорошо известны мне и которые, быть может, не лишены надежды на успех.
– Каких же видов можно достигнуть войной? – спросил Руэр, в глазах которого появилось большее внимание.
– Боже мой! – сказала Евгения, играя палочкой от «question romaine». – Вам известно, что я вижу и должна видеть многое, потому что ко мне стремятся интересы всех сторон, и враги по своей злобе, а друзья по своей ревности доводят до меня все. Так и теперь, я вижу сильное противодействие, имеющее целью ослабить бразды правления и ввести систему парламентаризма. Во главе этого движения стоит мой кузен Наполеон, на заднем плане Оливье…
– Эмиль Оливье? – вскричал Руэр, почти подпрыгнув на стуле. – Этот мечтатель, этот тщеславный шут, голова которого набита фразами и противоречиями, а сердце полно бессильным честолюбием? Я знаю его, – продолжал он с насмешливой улыбкой, – я знаю цену этому спартанцу. Но какую он имеет связь с вопросом о войне?
– Очень простую, – отвечала императрица, бросив быстрый взгляд из-под опущенных век, – императору твердят, что по прошествии двадцатилетнего периода существования империи нет надобности в сильном сосредоточении власти, что оно раздражает умы, отчуждает народ от династии и представляет престол шатким в глазах Европы; что теперь необходимо ввести новую парламентарную систему и привлечь в правительственную сферу силы оппозиции, чтобы создать для императорского сына такое учреждение, которое могло бы упрочить и поддержать династию независимо от личного преимущества государя.
Руэр пожал плечами.
– Но чтобы устранить систему личного правления, – продолжала императрица почти равнодушным тоном, – надобно, как твердят императору, поставить эту систему на высшую степень обаяния, потому что иначе народ не примет парламентаризма за добровольный подарок и не станет благодарить за него, но сочтет его данью слабости.
– Такие уступки всегда бывают слабостью! – заявил государственный министр, покраснев от гнева.
– Теперь же, – продолжала императрица прежним тоном, – обаяние личного правления сильно потрясено отстранением Франции от немецкой катастрофы…
– Оно уже было прежде потрясено жалким исходом мексиканской экспедиции! – вскричал Руэр порывисто.
Евгения бросила гневный взгляд и так сжала металлическую палочку, что на руке отпечаталась красная полоса, но ни одна черта не дрогнула в ее лице; она продолжала тем же спокойным тоном:
– В первый раз потрясаются европейские отношения, и Францию не спрашивают или не выслушивают: надобно изгладить это впечатление. Но когда Франция восстановит свое обаяние, когда император удовлетворит французский народ и свое самолюбие посредством требуемого вознаграждения, когда он будет главою победоносного войска, когда опять Европа станет внимать его слову – тогда наступит минута основать новое учреждение, которое со временем утвердит престол нашего сына. Я, – продолжала она со вздохом, – не вижу никакого опасения в этом учреждении; я нахожу, что империи нужна твердая, сосредоточенная власть для управления беспокойными французами; поэтому изо всех сил боролась против этих идей и старалась удержать императора от войны, однако я, быть может, ошибаюсь? Я уже раскаиваюсь, что отступила от своего правила никогда не вмешиваться в политику, хотя бы из самых лучших побуждений…
– А император? – спросил Руэр, который со всевозраставшим вниманием следил за словами императрицы. – Что говорит он об этих грезах?
– Император? – переспросила Евгения. – Разве вы не знаете его? Молчит, слушает, и, кажется, слушает слишком долго и внимательно. Вы знаете, какое сильное влияние имеют на него великие либеральные и цивилизаторские идеи; мне кажется, я даже почти уверена, что сердце его расположено больше к тем людям, которые хотят вести империю к великому парламентарному апофеозу. Но оставим это, я переступила установленные мною границы; кроме того, коснулась тягостного предмета, потому что при всех этих прениях непременно касаешься вас! Итак, мой дорогой министр, – продолжила она с очаровательной улыбкой, – забудьте, что мы говорили о политике, сочтите все мои слова за тоскливые излиянья женского сердца, которые не должны вводить в заблуждение такой сильный ум, как ваш, издавна привыкший обозревать политику и руководить ею. Я ненавижу грозную войну и потому говорю и противодействую ей сколько хватает сил; вы смотрите на нее иначе: император рассудит, и звезда Франции дарует счастливое окончание.
И государыня улыбнулась с таким видом, который ясно говорил, что разговор окончен.
– Видели вы, – спросила императрица, показывая обе палочки, – как теперь решают добрые парижане «римский вопрос»? Этой игрушке дали название «question romaine» – все дело в том…
– Прошу вас, – прервал ее министр, не обращая внимания на головоломку, прошу не придавать моим словам такого значения, как будто я хочу побудить императора к войне из-за люксембургского вопроса. Война – последнее и крайнее средство, и если Франция должна из самоуважения действовать твердо, то это еще не значит, что следует доводить вопрос до кровавого столкновения. Ваше величество может быть уверено…
– Прошу вас, оставим это, – сказала императрица, – вам не следует подчинять своих мнений моим, может быть, нелепым опасениям. Пожалуйста, забудьте все это! Вот, – сказала она, нетерпеливо бросив палочки на стол, – не могу никак решить этот «римский вопрос». Никак, никак, никак! – вскричала она, смотря с тонкой улыбкой на взволнованное лицо государственного министра.
– Ваше величество может быть уверено, – сказал Руэр, вставая, – что при малейшей возможности мирно разрешить вопрос я употреблю все силы на то, чтобы поддержать ваше столь естественное и благородное желание и сохранить внешний мир.
– Внешний мир, – сказала Евгения с прелестной улыбкой, – это означает устойчивое внутреннее устройство. Итак, мы союзники, но еще раз прошу вас действовать по своему, а не по моему убеждению…
– Вашему величеству угодно было назвать меня своим союзником, – отвечал министр, – и я надеюсь, что моя высокая союзница поможет мне против внутренних врагов, которые хотят разрушить самые крепкие и сильные основания империи.
– Если ветки оливы осеняют Европу, – сказала императрица с тонкою улыбкой, – то нам не нужен Оливье в садах Франции!
И, встав, она с улыбкой протянула руку министру; последний поцеловал ее и с глубоким поклоном вышел из салона.
Императрица посмотрела, улыбаясь, ему вслед.
– Одних манят надеждами, – прошептала она, – других покоряют страхом. Этому нечего больше желать, поэтому надобно запугать его!
* * *
Пока в салоне императрицы происходила вышеописанная сцена, Наполеон III сидел в своем кабинете напротив Мутье, который разложил несколько бумаг на письменном столе императора.
Наполеон был угрюм и взволнован; он сидел, сгорбившись, и нетерпеливо проводил пальцами по усам; в руке он держал потухшую сигаретку; полузакрытые глаза пасмурно тупились.
– Прескверную штуку сыграла с нами нескромность голландского короля, – сказал он глухо. – Такое простое, естественное дело, которое, по-видимому, легко было устроить и при котором я не мог предполагать серьезного препятствия, превращается в серьезное столкновение, общеевропейский вопрос, причину войны. О, если бы я предвидел это, – сказал он со вздохом, – я не касался бы этого дела, по крайней мере теперь!
– Неужели ваше величество предполагало, что можно приобрести Люксембург, не встретив никакого сопротивления со стороны берлинского кабинета? – спросил маркиз с удивлением.
– Да, предполагал, – ответил император. – Я часто намекал прежде, но ни разу не получил определенного ответа, и эта-то неопределенность заставила меня думать, что в Берлине склонны на эту уступку, дабы прийти к окончательному соглашению. Я предполагал, что там не захотят явно одобрить, но будут довольны, если дело устроится. И вот…
– И ваше величество считает настоящее сопротивление серьезным? – осведомился маркиз. – Я думаю, немцы просто хотят набить своим сопротивлением большую цену уступке!
Император медленно покачал головой.
– Вы ошибаетесь, – сказал он наконец, – это противодействие серьезно. Не было бы запроса в рейхстаге, если бы того не хотел граф Бисмарк; постановка им вопроса на эту почву неопровержимо доказывает мне его твердую решимость не делать уступок, потому что национальное чувство немцев будет более и более раздражаться, а в руках такого человека, как прусский министр, оно становится страшным орудием. Знаете ли, мой дорогой маркиз,, что во всем этом деле особенно тягостно, можно сказать, неприятно для меня: это не неудавшаяся комбинация, не препятствия, встречаемые мною в этом частном вопросе. Можно придумать иную комбинацию, найти другой путь к соглашению, но, – продолжал он глухим голосом, – я встречаю опять то непреодолимое, холодное, враждебное, хотя спокойное по наружности, сопротивление, которое оказывает мне этот прусский министр на каждом моем шагу к установлению прочных, дружественных отношений между новой Германией и Францией. К устройству союза, который должен бы, по моему убеждению, владычествовать над миром! Бисмарк постоянно твердит о своем желании жить со мной в наилучших отношениях, но всякий раз, как я хочу положить основание тому, отклоняет протянутую руку. К чему это поведет? Может ли Франция спокойно, не усиливаясь в свою очередь, смотреть на чрезмерное возрастание немецкой силы? Это в итоге должно повести к жестокой, страшной борьбе, к борьбе племен, в которой не только выступят друг против друга политическое могущество Германии и Франции, но и решится вопрос о первенстве германской или латинской расы в Европе!
– Если ваше величество убеждено в неизбежности этой борьбы, – сказал маркиз Мутье, – то гораздо лучше идти навстречу событиям, к чему представляется теперь случай, нежели быть затем захлестнутым ими. Будьте тверды, покажите теперь, пока не окрепло немецкое могущество, несгибаемую волю и непреклонную решимость, и я убежден, что берлинский кабинет уступит.
Император медленно покачал головой.
– В противном случае, – сказал маркиз, – мы будем драться, мы покажем наконец этим высокомерным победителям при Садовой, что Франция не чета Австрии…
– Мы одни, – произнес император нерешительно.
– Не совсем, – отвечал маркиз, – у нас более верные союзники, чем какой бы то ни было кабинет: у нас есть все насильно покоренные элементы в Германии, католические южнонемецкие партии; у нас есть Ганновер, который восстает против прусского ига, у нас есть население Люксембурга, которое не преминет сделать демонстрацию пред глазами всей Европы.
– Вы уверены в этом? – спросил император.
Маркиз взял небольшую тетрадь, лежавшую перед ним на столе.
– Вот, – сказал он, – очень подробное и любопытное сообщение Жакино о состоянии великого герцогства.
– Жакино? – прервал император вопросительным тоном.
– Он префект в Вердене, – отвечал маркиз, – сын генерала Жакино, женатый на дочери Коллара из Люксембурга и часто навещающий семейство жены; он много наблюдал и с большим искусством сопоставил свои наблюдения. Он констатирует, что все население великого герцогства расположено к Франции; старания двух деятелей, – маркиз перевернул несколько листов, отыскивая имена, – а именно: Фридемана и Штоммера, распространить немецкий язык и литературу, остались бесплодны; торговля и другие отношения привлекают население к нам; при обнародовании всех этих фактов нельзя будет упрекнуть нас в том, что мы требуем себе немецкой области.
– Оставьте мне это сообщение, – сказал император и, взяв тетрадь, положил ее на стол. – Вы говорили о Ганновере? Можно там рассчитывать на что-либо серьезное? Это было бы весьма важно!
– Все известия единогласно утверждают, – заявил маркиз, – что ганноверское население относится в высшей степени неприязненно к прусскому господству; сегодня же я получил еще известие, что множество прежних ганноверских офицеров и солдат собирается в Арнгейме, в боевом порядке.
– Неужели? – спросил император. – Это было бы весьма важным пунктом – немецкий народ, потомки воинов Ватерлоо, на нашей стороне. Надобно тотчас послать туда курьера и приказать Бодену.
– Будет исполнено, ваше величество, – сказал маркиз. – Кроме того, герцог Граммон пишет, что ганноверский король намерен прислать сюда своего представителя; тогда можно будет завести ближайшие сношения…
– Я слышал об этом, – сказал император. – Несмотря на утрату престола, король Георг остается одним из лучших государей Европы, и я могу, несмотря на государственные отношения к Пруссии, продолжать с ним личные сношения. Представителя его следует окружить всевозможной предупредительностью. Этот ганноверский вопрос – такое дело, которое мы должны тщательно хранить в шкафах нашего политического архива, откуда мы вытащим его, когда придет время. Я принял, но не признал произошедшие в Германии перемены: присоединение государств. Когда по какому-либо поводу явится конфликт, я буду иметь полное право считать открытым весь немецкий вопрос и действовать сообразно этому.
– Сопоставив состояние Ганновера и южногерманские условия, – продолжал Мутье, – ведя войну таким образом, чтобы одна армия, поддерживаемая флотом, стала действовать из Голландии на Ганновер, а главная армия двинулась, по примеру Моро, с юга и, достигнув южногерманских границ, предъявила альтернативу: союз или неприятельское вторжение, то ваше величество должны согласиться, что эти шансы гораздо выгоднее всяких союзов и обещаний европейских дворов. Пруссии столько потребуется войск для надзора и подавления внутренних врагов, что у нее останется очень мало сил, чтобы действовать против наших армий.
Император улыбнулся.
– Мой министр иностранных дел строит военные планы. Вы, верно, вы говорили с маршалом Ниэлем?
– Правда, я немного порасспросил маршала, – отвечал маркиз, – однако изложенный мной план похода настолько же вытекает из политической, насколько из военной точки зрения.
– Правда, эти же мысли принадлежат и Ниэлю, – сказал император более сам себе, чем обращаясь к собеседнику, – только нужно повременить, он еще не готов… И он хочет предпринять зимний поход!
– Итак, ваше величество решились действовать серьезно и без снисхождения? – спросил министр.
– Без снисхождения? – переспросил император. – Это не улучшит нашего положения: мы должны избежать упрека в поджигании политического здания Европы, да и положение еще не совсем ясно. Граммон приедет сюда?
– На этих днях, – отвечал маркиз. – Судя по письму, я ожидаю его даже сегодня.
– Нетерпеливо желаю говорить с ним, – сказал император, – этот фон Бейст делает из Австрии такую сложную машину, что кажется, сам собьется с толку и не будет в состоянии управлять своим оригинальным механизмом. – Кстати, – перешел император к другому предмету, – Австрия ведет замечательную игру на Востоке, которая возбуждает во мне опасения! Неужели фон Бейст, которому иногда приходят в голову странные опыты и мысли, хочет восстановить старый, так называемый Священный союз, который мы расторгли с таким трудом? Он делает России замечательные авансы: пересмотр трактата 1856 года.
– Ваше величество сами согласны на этот пересмотр, – заметил маркиз.
– Если я имею основание к соглашению с Россией, – сказал император, улыбаясь, – то нет никакой надобности, чтобы фон Бейст приписал себе заслугу этого соглашения. Надобно во что бы то ни стало избегать восточной коалиции; она, по логической необходимости, обратится против нас.
– Следовательно, мы должны объявить себя против австрийского предложения? – спросил Мутье.
– Этом самым мы вызовем то, чего хотим избежать, – сказал император, покручивая усы, – нам не следует ни относиться враждебно к России, ни терпеть, с другой стороны, чтобы восточный вопрос имел какое-либо безразличное разрешение или окончился временной сделкой. Нам нужно опередить Австрию! – прибавил он после краткого размышления.
Маркиз удивленно вскинулся.
– Предложить столько, чтобы… все осталось по-старому! – сказал император, улыбаясь.
– А! – произнес маркиз, кивнув несколько раз головой.
– Предложим отделить совершенно от Турции и присоединить к Греции Кандию, Фессалию и Эпир, с целью раз и навсегда положить конец тамошним неудовольствиям! Это встревожит Англию, и все останется по-прежнему. Во всяком случае, Австрия не должна иметь никаких путей к иным союзам, кроме нашего!
Маркиз поклонился.
– Но, – сказал он потом, – я возвращаюсь к люксембургскому вопросу: ваше величество приказывает, чтобы наш язык был тверд и энергичен?
– Последуем примеру нашего противника, – сказал император, – и будем сперва холодно-сдержанны, не станем горячиться преждевременно. Вопрос поступит на рассмотрение европейской конференции, ее никак нельзя избежать. Потому не станем заходить слишком далеко.
– Но государь! – вскричал маркиз. – Не придется ли нам потерпеть нового морального поражения?
– Мы выиграем время, – сказал император с приветливой улыбкой. – А время много значит.
Мутье с недовольным видим закусил усы.
– Впрочем, – продолжал император, – мы должны подготовить между тем какое-нибудь энергичное действие. Прошу вас, мой дорогой маркиз, уговориться с Лавалеттом о том, чтобы подействовать через прессу на общественное мнение, дабы раздался национальный голос. Было бы также хорошо, ускорить военное преобразование и двинуть к границам несколько отрядов. Об этом я немедленно переговорю с военным министром!
Лицо маркиза прояснилось.
– Лорд Коули предлагал услуги Англии, – сказал он. – Он также испрашивал аудиенции у вашего величества и, без сомнения, скоро будет здесь.
Наполеон пожал плечами.
– Где только нужно заглушить конфликт, хотя бы на шесть недель, там всегда можно рассчитывать на услуги Англии, – сказал он, – приняв его, я буду принужден выслушать фразы, которые знаю наизусть! Прошу вас, дорогой маркиз, – прибавил он, – прийти опять, как только получите важные известия.
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.