Kitabı oku: «На заре красного террора. ВЧК – Бутырки – Орловский централ», sayfa 2

Yazı tipi:

В тюрьме

Прошел день-другой. Прибыл из Чеки А. Т, и мы в досрочном порядке переведены из карантина в общую камеру, отведенную специально для нас, но из-за переполнения тюрьмы в нашу камеру подкинули под видом «политических» еще несколько человек. Сутра шла мойка и чистка пола, стен и особенно нар, которые мы мыли с помощью мыла и горячей воды. Особенно усердствовали, даже выталкивая нас из работы, наши новые сожители, матрос и левый эсер. Матрос, бывший участник Кронштадтского движения в 1917 году, арестован у себя в деревне за самовольную отлучку, и, кстати, как «вредный элемент» в деревне (кулак). Левый эсер – еврей, портняжка, который чинил платье всему начальству, а впоследствии заштопывал и наши дыры и, собственно говоря, имел приговор по суду на один год за воровство. Он тщательно скрывал это компрометирующее обстоятельство и в этом ему все помогали, выдавая его за политического, за левого эсера, которые были еще в моде в эти июльские дни. Впервые, после нескольких томительных дней и ночей, в грязи и нечистотах, хорошо вечером лежать на мешке, набитом свежей соломой, отдаваясь элементарному чувству радости жизни, следить, как падают последние закатные лучи на тюремную ограду, на тюремный двор под нашими решетчатыми окнами. Человек десять, которые собрались в нашей камере, сжились довольно дружно и, как водится в тюрьме, спелись в буквальном смысле слова довольно быстро между собой. По целым вечерам, после поверки, хор нашей камеры оглашал тюремный дворик. Матрос пел крестьянские и морские песни, Б. Х. оказался специалистом на еврейские мотивы, а молодой человек, приказчик из музыкантской команды, исполнял, если без искусства, то с большим энтузиазмом антибольшевистские шансонетки и частушки. При этом он пользовался руками, ногами, губами и щеками в качестве различных инструментов. Только один старенький, старенький помещик (по имени которого назывался целый поселок близ Витебска) с недоумением оглядывал наше жизнерадостное общество. Его арестовали в качестве буржуя, врага советской власти, хотя он еле мог передвигать ноги, а беззубым ртом шамкал неведомо что. Это было эпизодическое лицо в нашей камере. Он ждал выписки кого-нибудь из больницы для того, чтобы занять вакантное место.

Из прочих персонажей я помню плотного, низкорослого частного поверенного из соседнего уездного города, которого большевики обвиняли в том, что он выдавал немцам советских работников, между тем, как еще недавно, в родном городе, его обвиняли в том, что он укрывал большевиков, да еще юного офицерика, сидевшего за «липовые» документы. Но в центре нашего общежития была наша маленькая сплоченная социалистическая колония, к которой к концу месяца прибавился еще один член товарищ К., неутомимый митингер, посаженный к нам за выступления по поводу нашего ареста. День начинался рано. В шесть часов поверка, но мы не возражали. Каким удовольствием было подняться, помыться холодной водой и, воспользовавшись мешкотностью старого, ворчливого надзирателя, пробежаться несколько раз, против правил, по тюремному кругу. Уборные загрязнены, но тщательно поливались известкой и карболкой, и после их посещения долго нельзя отделаться от тягучих несносных запахов. Двор довольно обширный, хотя нам за пределы небольшого круга воспрещалось ходить, и мы, регулярно расширяя свои знакомства с кухонными и больничными арестантами, солдатским шагом, бегом, совершали ежедневные прогулки. Обычно в это время мы напевали антибольшевистский марш, и моим спутником часто бывал живший в больнице политический, 67-летний врач-генерал. День быстро проходил, разнообразясь гимнастикой, чтением и занятиями, к которым кое-кто из нас уже приступил. Но гвоздем дня бывали передачи: обеды, цветы, книги и газеты. Наши близкие и друзья самым широким образом заботились о нас. Социалистические партии, клубы, профессиональные союзы выпустили подписные листы, на фабриках и заводах и в учреждениях призыв на помощь политическим вызывал большое сочувствие. Официальные свидания – раз в неделю, а неофициальные – бесконечное количество раз, увенчивали наше мирное житие в коммунистической тюрьме.

А кругом шла обычная, тяжкая тюремная жизнь: «цвет русского народа», молодежь в избытке сил и страстей, как всегда составляла основное ядро населения тюрьмы. Мы слабо соприкасались с тюрьмой, нас старательно изолировали от нее, за исключением соседней камеры, где ютилась группа офицеров, и за вычетом нескольких политических (бывших членов Союза русского народа). Наше общение ограничивалось исключительно случайными встречами. Иногда нас приглашали в контору писать прошения отдельным заключенным, в судьбе которых начальство, по-видимому, принимало участие. Арестанты большей частью – воры, фальшивомонетчики, самогонщики, немного горожан и большинство крестьян, неграмотных и не сознающих смысла совершенного. Попадались убийцы и участники рискованных, отчаянно-смелых ограблений, никогда не сознающиеся в преступлениях вопреки всем уликам, дерзающие, стойкие, упрямые характеры.

В тюрьме уже проходили расстрелы. Ночью увезли двух братьев, сидевших в одной камере, и их мать 70-летнюю старушку, совершивших вместе убийство и ограбление семьи. Смертники сидели обычно в строгих одиночках, но были и такие кандидаты на тот свет, которых почему-то пускали на кухню, на разные тяжелые работы, и они со шляпой набекрень, с беспечностью уличных ловеласов, бродили по тюрьме, балагурили и пользовались большим авторитетом.

Это, конечно, трещины в тюремном режиме, и в годы, когда колебалась вся русская земля, неудивительно, если подвергался колебанию и тюремный режим, и началось это не при большевиках, а задолго до них. В том же Витебске, я помню, в начале марта 1917 года произошел такой трагикомический инцидент. Когда освободили политических из тюрем, заволновались и уголовные, угрожали устроить бунт, если их не будут освобождать. Тогда местный Комитет общественного спасения (в каждом городе есть такой Комитет) и Совет рабочих депутатов послали своих делегатов в тюрьму, чтобы успокоить уголовных. Делегаты прибыли, обошли камеры, произносили речи, все как полагается. Но в одной камере, где говорил представитель Совета рабочих депутатов и говорил, по-видимому, очень горячо, объявляя «начало новой жизни» и возвещая «зарю освобождения», он наткнулся на «Иванов», которые не поддались на удочку, заперли дверь и заявили ему: «Либо освобождай всех, либо, хочешь – не хочешь, оставайся вместе с нами». Бедняга пошел на попятную, обещал все, что угодно, клялся всеми святыми и с трудом сам «освободился» из тюрьмы. В результате, конечно, усилилось разложение тюрьмы, 47 уголовных бежало, настоящие, матерые преступники скрылись навсегда, а шпана, состоящая из случайных людей, после нескольких дней голода и бесприютности, сама попросилась… обратно в тюрьму.

С 1917 года и до сих пор тюремный режим не мог войти в колею. Большевики не переменили начальства. Наверху и внизу оно осталось прежним, каким было при Временном правительстве и при царе. И, если революция 1917 года сбила с толку этих темных, неразвитых людей, то большевистский режим своей жестокостью и неразборчивостью в средствах только усилил это смятение в умах, все больше нивелируя тюремщиков и превращая их в бездушных исполнителей любых распоряжений. Иногда, казалось, что пред нами не люди, а тени бывших когда-то людей, такая печать безжизненности, придавленности, недоумения лежала на них. Я говорил уже о бывшем члене Совета рабочих депутатов (который, кстати сказать, был исключен из Совета, так как по конституции тюремная администрация в Совет не допускалась), сохранившем благодарную память о первых днях революции, впервые призвавшей его к политической жизни и полном пиетета к нам и готовности к услугам. Обильное продовольствие, доставлявшееся нам с воли, служило нам единственным способом привлечения симпатий, как среди бедствовавших многосемейных надзирателей, так и вечно голодных арестантов. С одним старым тюремщиком, уже 35 лет служившим в этой должности и в этой же тюрьме, у нас завязалась дружба. Он стал приводить с собой из дому младшего сына, ребенка пяти лет, которого мы угощали белым хлебом и конфетами. Сложнее складывались отношения с высшим начальством тюрьмы. Новые помощники, лишь отдаленно знавшие нас, держались в стороне и просто боялись скомпрометировать себя разговором с нами. Но и из них некоторые подходили к решетке нашего открытого окна, часов в 11 вечера, во время ночного обхода (наша камера помещалась в одноэтажном, низком каменном тюремном флигеле во дворе) и спрашивали:

– Что-то будет? Неужели они (т. е. большевики) будут дальше безнаказанно царствовать? – и рассказывали кое-какие скудные городские сплетни.

Начальник тюрьмы знал нас и встречал на разных заседаниях и совещаниях в революцию 1917 года при губернском комиссаре Временного правительства. Предупредительно вежливый, он хотел быть формалистом в отношениях с нами, но это ему не удавалось. Вероятно, он так ненавидел большевиков, что готов оказать нам тысячу услуг. И, действительно, он своей властью и с некоторым риском заменил свидания через двойную частую проволочную сетку личными свиданиями. Причем, в комнату свиданий, обычно впускалось к нам, пятерым, бесконечное количество лиц. Часто тюремщики и не присутствовали при свидании, и только в воротах выпускали по счету, чтобы лишнего не выпустить. Помимо наших близких, к нам на свидание ходили члены комитетов Бунда и меньшевиков, представители рабочих организаций, для того, чтобы выразить нам сочувствие. Ясно, что благодаря этим свиданиям наше общение с внешним миром стало самым полным и частым. И был среди приходящих к нам на свидание один товарищ – бундовец, бывший каторжанин, который за десятидневное сиденье в тюрьме в январе 1918 года успел завоевать все начальство сверху до низу. Он получил свидание вне времени и срока и приводил с собой кого хотел. Мы понимали, что такое попустительство начальника тюрьмы происходит против желания Чеки. Мы считали себя морально обязанными быть щепетильно-добросовестными, по возможности, в своем поведении. Когда, после трехнедельного сидения в тюрьме, в виду нараставшего настроения в рабочей среде, мы вынуждены были выпустить из тюрьмы обращение к рабочим и текст его передали товарищам на свидании, мы сообщили об этом начальнику тюрьмы:

– Вы можете наложить на нас всякое взыскание, если только это смягчит те неприятности, которые выпадут от Чеки на вашу долю.

Наши спутники

Гуляли мы два раза в день. Рано утром, часов в восемь после чая, и вечером до поверки минут сорок. Нашими спутниками во время прогулок по кругу были обычно: 67-летний военный врач-генерал Ф.И. Григорович, местный судья Б.А. Бяланицкий-Бируля и бывший земский начальник Полонский. Помимо нас это единственная группа политических заключенных в тюрьме. Бывшие члены разных правых монархических партий, они в революцию 1917 года вступили уже с новой окраской в качестве деятелей «Союза белорусов», хотя Витебская губерния территориально и этнографически мало имела общего с Белоруссией. Когда однажды утром, выйдя из больницы, они увидели нас, деятелей Мартовской революции, за решеткой, судья воскликнул с усмешкой:

– Так и надо! Вас бы я давно запрятал в кутузку. Знайте, когда мы будем у власти, мы возьмем пример с большевиков и крепко засадим вас…

Отсюда и пошла наша дружба – товарищей по несчастью. Мы люди совсем разные и нас влекло друг к другу любопытство, взаимный интерес, желание узнать и понять другую и чуждую планету. Мы кружим краткие минуты прогулки по двору, беседуем, болтаем. Они с тревогой рассказывают о своем «деле», беспокойно спрашивая нашего мнения. Из наших уст – людей, по их мнению, близких к большевикам, они хотят предвосхитить свой приговор. Судья сдержаннее и спокойнее других, военный врач, бодрясь, впадал в истерическую болтливость, земский начальник тревожен, худел и бледнел на наших глазах.

Я знал судью и до революции, несомненно, он колоритный человек «ладно скроен и крепко сшит», по местной, провинциальной оценке, даже недюжинный человек. В дореволюционной, цензовой Городской думе он выделялся не только деловитостью, но и самостоятельностью суждений. Как судью, его хвалили за справедливость и бессеребренность даже евреи, несмотря на его открытую принадлежность к антисемитам. Революция его обезвредила. Прошли те времена, когда он надеялся на поражение «революционной гидры».

Еще в 1916 году, попав на Всероссийский съезд Союза городов в Москву, он, единственный из всего числа делегатов, выступал и голосовал против единогласно принятых там резолюций о внутренней политике и национальном вопросе. Но в сущности он никогда не был вульгарным «жидоедом» и под реакционной маской сохранял человеческий облик. В 1917 году мы встретились с ним в Думе всеобщего избирательного права, где он прошел по списку упомянутого Союза белорусов на московском Государственном совещании (куда зачем-то допустили претендовавших на то «белорусов» из Витебска). В сущности, он уже потерял обличие «правого» и казался обычным буржуа, «кадетом» (как тогда говорили), эпатированным революцией и растерявшим свой багаж. Быть может, тут действовал естественный инстинкт приспособления, может шквал революционной стихии стал обрабатывать самые непримиримые индивидуальности. Он не возмущался, он не проклинал. Здесь в тюрьме он глубоко пессимистически настроен и говорил об отпадении окраин, о неизбежном распаде России и неминуемом конце земли русской. В форменном сюртучке, с седеющей растительностью на круглом и умном черепе, с желтизной на лице, он запечатлен в моей памяти во время прогулок на тюремном дворе, – волоча больные ноги в туфлях.

Другой политический правый, старик доктор, обвинялся в принадлежности и сочувствии Белорусской Раде, однако, он не имел никакого представления о том, что такое в сущности эта Рада. И, мне, прибывшему из немецкой оккупации, пришлось рассказать ему про славную эволюцию этой Рады. Как в начале, еще в 1917 году она делала оппозицию Временному правительству и строила глазки большевикам, как потом оказалась орудием в руках ничтожных интеллигентских национал-социалистических группок, и наконец, в один прекрасный день, во главе Рады вместо белорусских эсеров оказались белорусско-польские кадеты, которые из оккупированной Белоруссии верноподаннически припали к стопам Вильгельма II, клеймя и царя, и Керенского, и Ленина, свалив всех в одну кучу. Обо всем этом он узнал от меня, соображая, что его «подозриют» (как говорили у нас уголовные) в принадлежности к Раде последнего немецко-кайзеровского фазиса. Старик слабо разбирался в политике. Нет сомнений, что большевиков и нас, большевистских пленников, он искренне смешивал, и наш арест вызывал у него, как и у тюремных надзирателей, полное недоумение. Высокий, благообразный, с длинной седой бородой и порыжевшими от табаку усами, в фуражке с красным околышем, он поистине случайный человек в той политической роли, которую ему навязала судьба. Он был председателем дореволюционной Городской думы, никто не знал почему. Когда во время войны граф Бобринский стал объединять Восточную Галицию, как исконно русскую провинцию с Москвой, Григорович стал ярым пропагандистом русско-славянского единения. Его никто не понимал, и все открыто смеялись. Он недурной врач, пользовавшийся доверием бедноты, преимущественно еврейской, которой льстило, что доктор военный и притом полный генерал. Правда, говорили и о взятках, но о ком из чиновников окраинной России не говорили в этом роде и кто может проверить, какая доля истины в этих разговорах?

Третий, Полонский – молодой человек с военной выправкой и несомненными административными способностями. Он говорил, что в земские начальники попал из либеральных побуждений:

– Мы, земские начальники, в сущности, осуществляли культурную миссию самодержавия в деревне.

Он был арестован в качестве председателя епархиального съезда и обвинялся в организации прихожан против отделения церкви от государства.

* * *

Их расстреляли в ночь, в разгар красного террора, когда большевики залили кровью всю страну, когда после покушения на Ленина и убийства Урицкого убили тысячи и десятки тысяч людей. В эту ночь расстреляны вместе с этими тремя еще восемь человек, в том числе Бочкарева, известная тем, что еще в эпоху Керенского организовала женский батальон.

Их взяли ночью, и они не знали, куда их берут. Но по пути в автомобиле им стало ясно все. И всю дорогу к месту расстрела, проездом через город, раздавался из автомобиля дикий и безумный вой: это плакал и кричал старый военный врач. Он все время бился в смертельной судороге, жадно цепляясь за жизнь. Судья его успокаивал, стыдил и упрашивал старца, напоминал ему о достоинстве и чести. Но тот оставался глух ко всему, кроме голоса жизни. Судья умер сурово, с презреньем глядя на солдат и чекистов, и, по-видимому, подготовился к такому финалу, не ждал пощады от большевиков. Как всегда при расстрелах, на этом их мученья не кончились – их семьи материально разорены, морально опустошены. По получении вести о расстрелах начались болезни и смерти, а гимназистка, дочь старого врача, помешалась от неутешного горя. Эти скупые подробности я услышал уже спустя два года.

Первые расстрелы

Три недели прошло с тех пор, как мы, арестованные по делу о рабочей конференции, сидим в тюрьме. Явился какой-то матрос, следователь Чеки, для снятия допроса, но ограничился только заполнением анкеты. Из газет мы знали об аресте в Москве Всероссийской конференции уполномоченных, и у нас мелькала соблазнительная мысль о переводе в Москву. Время шло. И местное рабочее население глухо волновалось по поводу нашей судьбы.

Профессиональные союзы созывали многолюдные собрания, на которых принимались резолюции протеста и требования нашего освобождения. Совет профессиональных союзов составил особую делегацию от 17 союзов, которая явилась в Исполком во имя нашей свободы. На митингах, устроенных большевиками по случаю наступления чехо-словаков, наши товарищи то и дело давали бой по вопросу о терроре, направленном против социалистов. И ораторам-большевикам приходилось изворачиваться, объясняя наш арест тем, что мы состояли на службе у Антанты.

Но все было безрезультатно? Собрания, делегации, выступления на митингах – не трогали большевиков. Тогда в рабочей среде заговорили о забастовке. Собрались вновь многолюдные собрания профессиональных союзов: кожевников, печатников, металлистов и др. И заявили ультимативно: если не последует освобождение, в порядок дня ставится вопрос о подготовке всеобщей политической забастовки. Комитеты социалистических партий колебались, но не могли противостоять растущему настроению.

На свидании друзья запросили нашего мнения, и мы, посовещавшись, высказались против забастовки, опасаясь провокации со стороны большевиков. Неоднократно эта мысль приходила нам в голову, о том, что Чека заинтересована в разгроме рабочего движения, захваченного антибольшевистскими настроениями, что Чека идет по этому пути из соображений политических и карьеристских. Мы предчувствовали, что большевики провоцируют политическое выступление рабочих, чтобы залить его кровью и взять в железо «шептунов» и «предателей».

И, хотя было ясно, что местный пролетариат против власти, местные советские «Известия» именем пролетариата оправдывали наше заключение. Более того, каждое утро свежий газетный лист приносил статьи, возвещавшие, что скоро карающая рука пролетариата опустится на нас со всей жестокостью революционного правосудия. И была напечатана статья с упоминанием наших имен, даже в своем заглавии таившая последнее предостережение: Memento mori…

Конечно, мы не могли остаться сторонними зрителями разворачивавшихся событий. Втроем мы написали листок – обращение к рабочим, и передали его на свидании товарищам, за нашими подписями оно было издано местными комитетами Бунда и РСДРП и распространялось в городе. Даже несколько экземпляров попали к нам в тюрьму. Судья прочел и похвалил. Наши камерные сожители считали этот акт чрезвычайно смелым, удивлялись нашей беспечности и считали нас обреченными.

А в городе произошли новые и неожиданные события. Ночью, в день выхода листка, двоих рабочих, расклеивающих его, схватили чекисты и в ту же ночь расстреляли. Об этом расстреле двух лиц за расклейку контрреволюционных прокламаций напечатали в местных «Известиях» и в «Еженедельнике ВЧК». На самом же деле одна «неточность» была допущена в этом официальном сообщении: расстрелян только один, второй, раненый выстрелом, бежал прямо из рук пьяных палачей. Он бежал и скрывался у товарищей. И скоро об этом кошмарном расстреле стало известно во всем городе. Это – первый расстрел за политическую деятельность и первая казнь социалиста. И вообще это было только на заре кровавого разгула диктатуры, и к расстрелам человеческое сознание еще не успели приручить.

Среди рабочих в Совете профессиональных союзов, в правлениях союзов вопрос о ночном расстреле переплетался с вопросом о нашей судьбе. И переходил в общий вопрос: о необходимости борьбы со всей политической системой. Волнение, просачиваясь дальше, перекинулось и в ряды большевиков. Там впервые увидели элементы провокации в действии Чека, и туда для контроля послали двух членов Губкома. Совет профессиональных союзов решил взять на себя похороны расстрелянного товарища и потребовал у Чеки выдачи трупа, но Чека отказала, в конечном счете среди большевиков победили крайние течения, которых даже расстрел социалиста не мог привести в себя. Напротив, опьянение росло с каждым часом. Клубы социалистических партий закрыли, организации социалистических партий в пределах всей губернии объявлены нелегальными. Всем членам комитетов социалистических партий предложено в 24 часа покинуть пределы Витебска.

Не так благополучно и просто разрешался вопрос о нас. В Губкоме не пришли ни к какому решению, и пришлось созвать коммунистическую фракцию Совета рабочих депутатов, где происходили долгие дебаты на тему, как быть с нами. Было одно предложение, исходившее из источников Чеки, о нашей «ликвидации» и другое предложение о нашем освобождении. Оба предложения исходили из спешности вопроса, опасаясь волны рабочего движения, которое в представлении многих могла вылиться в форму штурма тюрьмы и насильственного нашего освобождения. И вот одни хотели пойти навстречу этой волне, выпустив нас из тюрьмы, а другие хотели нашим расстрелом поставить рабочих перед совершившимся фактом и лишить их борьбу конкретного содержания. Но голоса на заседании разделились. Никакого решения не было принято. Запросили ВЧК в Москве, и наша судьба определилась.

* * *

Увидав в клубе свеженапечатанные листки, Смушкин сейчас же предложил свои услуги расклеить их по городу. Его отговаривали: как бы чего не вышло! Чека на чеку, и агенты шныряют по улицам. Можно ограничиться распространением на фабриках и в мастерских… Но Смушкин молод, не проходил искуса подпольной работы, риск и новизна соблазняли его. Было 12 часов ночи, когда он, захватив с собой рабочего Зубарева, вышли на улицы и занялись расклейкой прокламаций. Так как листок напечатали по обе стороны, то приходилось клеить рядом на стене два экземпляра, что требовало больше времени и задерживало их на одном месте. За этой работой они были замечены в центре города какими-то большевистскими солдатами, вооруженными винтовками, и отвезены прямо в Чеку. Там, по-видимому, стосковались по добыче. Кругом все чекисты и солдаты были пьяным пьяны. Они даже толком не расспросили об имени арестованных контрреволюционеров. Под дождь грубых издевок их бросили в какую-то камеру, где они сидели час-другой, третий, пока пьяный ареопаг решал их судьбу. В четыре часа ночи их вывели из помещения Чеки и повели вверх по улице. Была туманная, влажная ночь. Стояла промозглая сырость. Бежать невозможно: их окружал большой конвой во главе с комендантом Чеки. И совсем недалеко, в самом центре города, в ста шагах от Чеки их привели в Духовской овраг, в низменный и глухой, заросший бурьяном пустырь, где и совершили над ними кровавую расправу. Смушкин упал сразу, сраженный пулей в сердце, Зубарев неожиданно для своих палачей бросился бежать. Пьяные чекисты во мраке стреляли ему вслед и пулей раздробили ему челюсть. Но обезумевшему от боли и ужаса Зубареву удалось спасти свою жизнь и скрыться под сенью мрака, что не помешало Чеке скрыть факт его побега с Голгофы и даже цинично напечатать о казни двух, а не одного. Смушкин – приказчик, пролетарий, выходец из бедной еврейской семьи. Ему было всего 22 года, до революции среди «сочувствующих». С начала революции он вошел в Бунд и был готов взять на себя в партии и в профессиональном союзе самую черную, неблагодарную работу. Вся его внешность и бледное, широкое лицо в очках чрезвычайно ясно отражали черты его внутреннего мира, скромность, готовность отдать себя, искренность. Не только как жертва кровавой трагедии, как человек, он оставил по себе светлую память. Год спустя после его смерти Профессиональный союз и Бунд отметили этот день, чем могли. Правда, номер журнала, выпущенного Союзом в память Смушкина, конфисковали. Журнал закрыли навсегда, а редактор его, человек, отбывший десятилетнюю каторгу при царском режиме, долго скрывался от ареста.

Yaş sınırı:
16+
Litres'teki yayın tarihi:
11 ekim 2023
Yazıldığı tarih:
1929
Hacim:
241 s. 3 illüstrasyon
ISBN:
978-5-227-10484-7
İndirme biçimi:

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu