Kitabı oku: «Раны Армении», sayfa 20

Yazı tipi:

13

Но, ах, любезный читатель! Столько событий произошло, – спроси же, где остался наш несчастный, с сокрушенным сердцем, Агаси. Почему не идет он исполнить свою мечту, освободить несчастного, дошедшего до порога смерти отца, получить от него благословение, прощения попросить за то, что тот столько мучений и страданий перенес из-за него, что пять лет изнемогал, иссыхал в тюрьме, тысячу раз доходил до края могилы и вновь возвращался для того лишь, чтобы увидеть своего сына, исполнить свое заветное желание, – так сойти в землю, чтобы не осталось на сердце горя, чтобы могила не стала для него адом кромешным.

В крепости и кругом нее яблоку негде было упасть, – народ так и валил. Что ни глаза – то радость и слезы, что ни уста – то хвала и благословения. Родственники, друзья то и дело замирали друг у друга в объятьях. Уже не язык, а одни слезы охлаждали их сожженные сердца.

Горы и ущелья возрадовались, сады и огороды ликовали, видя, что хозяева их пускаются в обратный путь и сейчас придут их обновить.

В крепостных воротах и в улицах гулко отдавались топот ног и радостные крики.

Русские часовые заняли все посты, народ стал мало-помалу расходиться. Но сколько же было там, по милости Гасан-хана, ослепленных, искалеченных, без рук и ног! – Все они столпились у крепостных ворот, – ждали, что на скончании горестных своих дней обретут хоть какое-нибудь просветление, милосердие, покой!

Между тем преосвященный Нерсес под руку с Сааком-агой обходил крепость по верху башен и стен и ему казалось, что с небес озирает он ереванскую равнину, что только теперь открылся его глазам рай, что лишь сейчас кончился потоп, что теперь лишь сошел с неба единородный сын – принести спасение своему праведному, любимому армянскому народу.

Прошедшие времена, как сон, вставали перед его глазами. Он не знал, что это перед ним – Ереван или Тифлис? В тех закоулках, ущельях, где глаз его привык видеть черные лица персов, теперь сидели врассыпную русские, – кто не почел бы это сном или чудом?

Погруженный в такие думы, он окинул полным вдохновения взором, из-под густых бровей, Зангу и в отрешенности оперся па жезл, как вдруг сзади него кто-то приятным голосом воскликнул: – Святой отец, родимый! – и прижал его руку сначала к груди, потом к лицу.

Мужественный пастырь обмер.

– Святой отец, родимый, преосвященный владыка, – что за день! – воскликнул кто-то с другой стороны, прижимая другую его руку к губам.

– Смбатов-джан, Ерусалимский-джан! Дети мои! Похороните меня после этого своими руками! Ежели бог дарует мне еще несколько дней жизни, то пусть для того дарует, чтоб я мог исполнить заветное желание измученного моего сердца – вернуть наш бедный, рассеявшийся народ обратно в свою страну. Пусть и это событие увидит мой истосковавшийся взор, а потом, ах, потом сойду в святую землю Армении.

Просите, дети мои, и радуйтесь, радуйтесь и просите, дети мои родные, чтоб и эту мольбу вашего старика-отца исполнил господь! – больше я ничего не желаю.

Армения, Армения, дай мне свое сердце, дай и могилу!

И если новые народы будут приходить и уходить, – то ты не забудь мочений и страданий черных, горестных своих дней. Стой и остерегайся. Любовно храни бедных своих детей, впредь сынов своих в плен не отдавай, – прикасаюсь лицом к святой земле твоей, прекрасная Армения, престол господен, дом потомков Аршака!

Но откуда же и как прилетели вы, сыновья мои дорогие, повидать свою родину? – с удивлением спросил наконец преосвященный, утирая при этом слезы и прижимая к груди своей головы этих благородных гайканцев. – Ну, скажите же, успокойте меня. Я тосковал по вас, я желал вас, именно вас, чтобы в этот день постигли вы мое сердце, разделили со мною радость, дети дорогие, доблестные отпрыски народа армянского! И какой бог узнал тайну грешного моего сердца и привел вас ко мне?

– И мы как раз с той же мыслью, с тем же заветным желанием оставили дома и хозяйство, не спали три ночи, пробирались по горам и ущельям, – и вот приехали повидать Вас именно в этот день, принять участие в Вашей радости и получить Ваше благословение, увидать освобождение нашей родины, утолить наш тоскующий взор, – но мы тотчас же должны возвращаться обратно, чтобы наместник не узнал о нашем приезде.

– Ах вы, негодные! То-то вы нарядились в черкески, притаились, чтобы вас никто не признал. Ладно, ладно. Но не так надо шутки шутить. Вы – люди молодые – вот какую выкинули шутку, а я – старик – свою выкину, посмотрим, кто кого. Вас вот надо в тюрьму засадить, чтобы вы образумились, чтобы знали: кто ради родины столько мук терпит, такой путь совершает, даже службой своей пренебрегает, – такой человек, ежели ему и меч к сердцу приставят, огонь будут на голову сыпать, – все равно не должен отвертываться. Вы смело, бесстрашно проехали такое расстояние, пробрались по местам, где людей едят, – а теперь не осмеливаетесь предстать перед наместником?

Да, спаситель Армении как узнает об этом вашем благородном поступке, поймет, что вы приехали увидеть торжество освобождения вашей страны и народа, приобщить свой голос к их голосу, свое благородное сердце к их сердцу в этот чудесный, достопамятный миг – как же он вместо- ого чтобы полюбить вас и обнять за это, рассердится на вас? Какое должно быть сердце у того, кто увидав, как сын пустился по горам, с опасностью для жизни, чтобы свидеться с родителем, освобожденным наконец от мук, побыть с ним, порадоваться одной с ним радостью, – не простит его, если б даже этот сын был на смерть осужден?

Побольше бы мне таких сынов, как вы, побольше бы. Подойдите же, подойдите, ненаглядные мои, – за эти благородные глаза я жизнь отдам! – О, взлелеянные мною дети, подойдите, дайте еще раз поцеловать чистый ваш лоб, еще раз прижать к груди ваши милые лица, а остальное – моя забота. Наместник, ежели имеет что сказать, пусть сперва мне скажет. Вы явили такой же пример, как та дочь, что из Сибири пешком пришла в Москву освободить своего отца. Кто ж может вас осудить?

И армянское войско уже у меня готово, – понемногу обучаются военному делу. Мелик, если бунтаря были такие дети, не был бы он разве рад? Армянский народ нуждается в таких сынах, именно в таких. О, если б еще подобных им хоть сотню!

А ну-ка, полюбуйся на их рост, на лицо, на речь, на глаза их бесподобные. Видит бог, – сейчас же вынул бы душу и им отдал! Да будет благословенно чрево, рождающее подобных детей. Каждый из них – как царский сын. Богу, создавшему вас, я в жертву себя принесу, в жертву! Похоронить меня надо, чтобы над вами птица посмела пролететь!

Вы желали родины – вот вам ваша родина. Сам знаю: вы из-за иссохшего старого черноризца таких мучений не стали бы терпеть. Любите ли вы меня или не любите, но раз вы так любите свой народ и страну, то вы для меня – ангелы Гавриил и Михаил, утешавшие нашего деда-Просветителя в Хор-Вирапе. Пойдемте, светочи души моей, пойдемте, – опаздываем, наместник уже, наверно, ждет меня. Мы ведь только что взяли крепость, – кто знает, что может случиться?

Нужно подумать о нашем народе, тюрьмы и подземелье полны нашими невинными детьми. Надо всех их вывести, освободить, позаботиться о них. Кто знает, что еще может твориться в разных потаенных уголках? Персы хоть и сломлены, но злоба и месть, вероятно, дымятся в их сердцах: ведь вчера еще были они хозяевами Еревана, стояли над нашим народом, а нынче мы стоим над ними, нашему кресту должны они подчиниться и поклониться13. – Идем!

Не успел он произнести эти слова, как снизу башни, где они стояли, раздался жалобный вопль:

– Отец преосвященный, родимый, поспеши: убили офицера, армянина, вместе с отцом! Помоги, чем можешь!

У дверей башни никого не было видно, но когда немного нагнулись и посмотрели, огонь посыпался на их головы. Крепость словно на гяз еще в глубину опустилась, – какой-то человек высунул голову из окна и кричал.

Ах, любезный читатель, зачем продолжать мне описание этих ужасных событий? Может быть, и сердце твое уже подсказало тебе, – какой же офицер в такое время мог войти в этот ад, где ждала его смерть, если не наш юный Агаси? В течение пяти лет, в горах и ущельях среди зверей и разбойников, он не сгубил своей головы, сохранил ее, совершил такие подвиги, какие мало кто совершал на свете. Наконец, вместе с генералом Красовским прилетел он на свою возлюбленную родину, чтобы поспеть к последнему дыханию несчастного отца своего и, едва лишь взяли крепость, словно ягненок, потерявший мать, не дотерпев, чтобы суматоха сколько-нибудь улеглась, бросился в башни, в одну, в другую, – и тут, когда назвал он имя отца, подвернулся ему один ереванский армянин, который и повел его к дверям той башни, где был заключен его злополучный отец вместе с несколькими еще армянами.

Но бессовестные персы давно уже проведали о его прибытии с русским войском: отцы, братья, родственники убитых им когда-то людей – всего с десяток человек – вошли и спрятались в той башне.

Ах, что еще писать? Рука слабеет, сердце сочится кровью.

Ах, кто же будет оплакивать Агаси, проливать слезы о его загубленной жизни? – Я, я, ничтожный, склоняюсь перед его могилой. Когда я был ребенком, не он ли держал меня на коленях, забавлял, утешался мною? Нет, я не камень, чтоб его не оплакивать! Разве не готов я душу свою положить за него, – такого доблестного, честного, храброго юношу? – иного сердце мое не стерпит.

Но нет, кто я такой, чтобы оплакивать Агаси? Могу ли этими вот устами растрогать, сжечь, испепелить сердца слушателей? После меня явится тот, кто достойно его оплачет, – я же продолжу свое горестное повествование.

Три злодея лежали мертвые в башне в стороне, остальные бежали, – ах, язык, замолчишь ли ты?

Агаси, ангел Агаси, с двумя кинжалами в сердце, тремя в спине, с израненными в тысяче мест ногами и руками, лежал на груди своего несчастного отца. Кругом было мора крови. В эту минуту вбежал преосвященный.

Едва Агаси занес правую руку, чтобы обхватить отца за шею, прижать к груди эти белоснежные волосы, исполнить заветное желание стольких лет и успокоиться, как ему отсекли плечо, и отрубленная рука так и осталась под отцовской головой, лицо прижато было к лицу отца, левая рука, окоченев, лежала у него на груди.

– Увы! Ослепните, мои глаза! Увы, – кровный сын моего народа! Да зарастет тернием наш путь! Молодец ты наш, брат ты наш, дитя армянское! Горе нам и нашей жизни! Светоч Еревана, взлелеянный, взращенный мною милый Агаси, – тут ли должна была пролиться твоя кровь?

Так сказали эти преданные родине люди, приложили платки к глазам и отошли в сторону, застыли, ослабели, унеслись в небо, стояли окаменелые.

Едва кто-нибудь из них взглядывал на лицо отца, на просветленное его выражение или на израненное, окровавленное тело сына, из груди их вылетал глубокий вздох, крик, вопль:

– Посмотрите же, посмотрите, как он обнял отца! На старика посмотрите – как вперил он взор в лицо сына и обеими руками бьет себя по голове…

(Сердце, разорвись! Сердце, не могу больше, не выдерживаю… У кого есть душа, – сам поймет… Об остальном напишу завтра).

14

Много армянский народ потерял в этих боях таких храбрых, отважных сынов. Так где ж тут – да и какая польза – долго плакать и горевать?

Но, увы, мать Агаси во время переселения окончила свои печальные дни, отец в крови сыновней омыл свое окоченевшее тело, а жена, несчастная Назлу, была еще в Памбаке. Только присутствующие и знакомцы горевали, скорбели о нем.

Пока Агаси был у Мадатова, он о своих храбрых товарищах не имел никакой вести Люди сказывали, будто их взяли в плен и услали к Гасан-хану.

Бог весть, может быть, многие из тех калек и были его друзья, но никто этого не знал.

От того закричавшего ,из башни ереванца узнали только одно: когда храбрый Агаси, в русских эполетах, показался у дверей башни, солдат часовой пропустил его и отдал ему честь.

– Как ангел, влетел храбрец в башню, – говорил ереванец, – а неверные притаились в стороне с обнаженными шашками и кинжалами. О взятии крепости мы ничего не знали, думали – это персы пришли нас зарезать или вывести и вздернуть. Стояли насмерть перепуганные, все застывшие, когда богатырь Агаси влетел к нам. Мы подумали, что он пришел арестовать тех негодяев и освободить нас. Кто ж мог знать, что это за человек и для чего пришел? А несчастный отец разве что дышал еще, и только, – свет очей его давно погас, руки и ноги давно отнялись, иссохли. Живот раздулся, подпирал под самый рот. Казалось, только душа не хотела покинуть его. Часто, когда он бывал в забытьи, мы явственно слышали, как он пытался приподнять голову и стенал замогильным голосом: «Да где же он?., дай, дай посмотреть… Агаси, сын мой, душа моя, долго ли еще будешь ты терзать меня? Я давно высмотрел себе местечко на небесах, о юный сын мой, долго ли будешь ты терзать меня? Приди, приди, ненаглядный мой, приди, дай мне ощутить дыхание твое, нет уж у меня глаз – нечем мне увидать тебя, нет и рук – нечем обнять тебя, – только язык остался да уши. Дай раз еще услышать твой голос, чтобы хоть матери твоей отнести весточку. Рипсимэ… Назлу… Каро… Парихан… Агаси!..»

Во время осады голос его смолк. Мы уж думали, что он давно умер. Грохот пушек, ядер оглушил нас. Но когда шум утих, он по-прежнему стал стенать, глубоко вздохнул и стал снова повторять те же слова и бороться с концом. Те же были и его последние слова: «Приди, приди, Агаси, – сын мой, душа моя!..»

Как раз в этот миг двери заскрипели, молодой сын услышал голос отца и вскрикнул: «Отец, дорогой, родимый мой, ты жив еще, мой ненаглядный, отец мой, отец!..» – и, как безумный, бросился к отцу – тут и сразили его кинжалы и шашки. Отец умер от одного крика.

Ах, несчастный сын не успел привести отца в чувство, не успел и себя защитить. Еще бог сжалился над нами, – солдат, услыхав этот шум, влетел, как лев, и штыком убил троих, – а другие бежали.

Ах, ослепли бы мои глаза, не видать бы мне того, что было! Тысячу раз делил я с отцом Агаси хлеб-соль, бывало, пировали вместе. Тогда на масленице, когда Агаси бежал, среди пировавших у них в доме был и я.

Мой сын, мой юный Моси тоже бежал с ним. Говорят люди – он еще жив. Боже, да будет к нам милосерд твой суд, не насылай на нас впредь такого бедствия, чтобы мы больше такого горя не видели, молю тебя, припадая к стопам твоим, – закончил бедняга и отер полою глаза.

К вечеру стало прохладно, поднялся сильный ветер, пыль окутала крепость со всех сторон. В такую погоду и птица не вылетит из гнезда. Но на сей раз весь мир сошелся и с четырех сторон обложил Ереванскую крепость. Кто пришел просто из-за одного имени Агаси, кто – на вынос его тела. Народ слышал, что хоронить будут с музыкой и войсками – такое событие, такое зрелище впервые случалось в Ереване.

Солдаты и музыканты толпились у крепостных ворот, жандармы расчищали дорогу. Площади – Банная и святого Саркиса – так чернели, белели, колыхались из стороны в сторону, что казались вспенившимся морем, когда оно под дуновением ветра набирает белую пену и кидает ее на камни и скалы, либо черной своей водою шумно хлещет по сторонам. Пыль, в свою очередь, довершала все.

Тамбурмажор взмахнул палочкой, солдаты выстроились, музыка заиграла траурную мелодию, показались головы черных коней и край гроба. Вышли генералы и офицеры, окружая преосвященного Нерсеса, – процессия двинулась под звуки погребальной музыки. На тысяче возвышенных мест, на тысяче плоских крыш жалостно плакали очи, горестно сжимались сердца, издавали вздох уста – так, что и камни вместе с ними вздыхали и ахали.

Велик двор Анапатского храма, – но русские, армяне, тюрки – и стар и млад – так заполнили его, что продохнуть было нельзя.

Попы давно уже открыли двери церкви, зажгли свечи, облачились в ризы и с кадилами, крестами, хоругвями в руках дожидались, чтобы внесли гроб в церковь. Они устали отгонять толпу, – многие перебирались через стены, чтобы поскорее найти себе место.

В это самое время, среди давки, какой-то калека, пока еще было сравнительно спокойно, пробираясь ползком в толпе, ударяя себя по голове и груди, вырывая волосы, призывая святого Саркиса, – добрался наконец до одного из священников и припал к его ногам, чтобы тот разрешил ему лежать у церковных дверей.

Боголюбивый священник – Тер-Маруке, кому епископ Овсеп приходится сыном, – решил, что этот жалкий человек либо пришел на богомолье, либо собирается просить милостыню, пожалел его, достал несколько медяков, бросил ему и велел дьячкам его не трогать.

– Ах, да ослепнет тот, кто тебя ослепил, да лишится горсти земли, кто довел тебя до такого бедствия, о несчастный юноша! Какое благородное лицо, какой стан, какой рост прекрасный – почему должны они быть так искалечены? Да искалечится жизнь человека, изуродовавшего тебя! – Так сказал благородный священник, отер глаза и отвернулся.

Только лишь почтенный прах прибыл к месту назначения, едва умолкли звуки музыки и таракана и спустили гроб, чтобы отслужить литию, только лишь преосвященный Нерсес отверз уста… Боже, какой язык расскажет, что тут случилось!

Горы и ущелья запылали, народ словно водою окатило; уже и уста не открывались, очи метали огонь, сердце выхватывало один за другим свои кинжалы, дыхание исторгалось клубами дыма и пламени. Весь мир как бы окаменел. То не был сон, – нельзя было открыть глаза, стряхнуть его; то не был огонь – нельзя было убежать и успокоиться. Самое нутро горело, самое сердце разрывалось.

– Агаси-джан, Агаси, свет моих глаз давно померк – никогда, ни разу не увижу я лица твоего! – раздался вдруг чей-то голос. – Жилы ног моих давно одеревенели – не могу я встать перед тобою и оплакать тебя. Руки мои, как обрубки, припали к груди, – не могу я обхватить гроб твой, хоть гроб твой прижать к груди, припасть к твоему лицу, коснуться щекою твоей щеки, душу свою в путь отправить вместе с твоею – свет жизни моей, Агаси, ненаглядный мой храбрец, царь мой, Агаси!

Того ли ты чаял? Хотел поспеть на помощь бедному отцу, хотел привлечь сердца друзей и приятелей, хотел заново построить Ани, омрачить дни своей жизни, чтобы помочь стране и народу, – о ангельская душа, – собой за нее пожертвую!

Ах, разве есть у земли другое такое дитя, родила ли она еще такого сына, как ты, – что ж она так бессердечно уносит тебя?

Разве небо видело, разве создало оно такое существо земное, как ты, – зачем же оно отнимает тебя?

Разве у армянского народа есть еще подобный сын, светоч такой, как ты, – что ж он принес тебя на руках, зачем хочет положить в землю, отказаться от тебя, предать молодое твое тело земле, схоронить в могиле? – за небесный, светлый образ твой жизнь отдам, Агаси!

Горы Лори тебя сберегли, полюбили. Развалины Ани придали тебе сил, избавили от разбойников – одна только родина ослепла, родина худо с тобой обошлась, – как мачеха, себя выгородила, тебя смерти предала, а подобного сына – хоть тысяча лет пройди – не было у нее и не будет.

Целых пять лет был ты богом наших полей и гор. Тысячу пленников, тысячу беспомощных вернул ты к жизни. Неужто не было у страны твоей настолько сердца, чтобы хоть на час один тебя сохранить, не дать так скоро солнцу твоему закатиться?

Глаза мои Гасан-хан приказал выколоть, ноги и руки мои достались ему жертвой, Агаси-джан. Небо и земля навеки для меня померкли, силы давно меня покинули, солнце и луна давно для меня закатились. Родителей и родственников я еще не видел, боялся, что сердце во мне сгорит, – сколько было у меня дыханья, я хранил его для тебя; оглохшие мои уши по голосу твоему тосковали, омраченное мое сердце при имени твоем прояснялось, утешалось; я ждал голоса твоего сладкого, хотел еще раз услыхать его, а потом и душу отдать; по светлому образу твоему тосковал, чаял, чтобы пришел ты, озарил мрачное подземелье, для меня предназначенное, оживил холодную могилу, для меня вырытую, огнем зажег сердца смотрящих и слушающих, – чтобы знали, что ты, ты оплакиваешь меня, свет моей жизни.

А теперь? Ах, если б огонь с неба посыпался на мою голову, сжег, испепелил бы меня, либо земля разверзлась бы и меня поглотила!

Ах, как мне оплакать тебя, когда и глаз у меня нет, как мне стоять над тобою, когда ничего не вижу? Где могила тебе – в земле или же в моем сердце? Люди ли только плачут над тобою или же и горы и ущелья? Вот хоронят тебя, – а что сейчас, ночь или день? Солнце ли закрыло глаза, померкло или луна? Ангелы ли окружили тебя и оплакивают или же люди? На небе я с тобою или на земле? – за прекрасное лицо твое жизнь свою отдам, Агаси!

Отец и мать твои стоят передо мною, радуются, ликуют, зовут тебя, венец и венок, свет и цветы на тебя нисходят – украсить тебя, цари и подвижники вышли тебе навстречу – все я вижу, среди всех ты блещешь, как солнце, – но что за скорбный голос доходит до моего слуха, что за плач и вопль раздаются? Где твоя Назлу? Где твои милые дети, тобою оставленные? Уходишь – и даже не спросишь.

Но что это за камни оббивают, раздирают мне колени?

Нет, – горе мне и жизни моей, – это ты на небе, а я, несчастный, на земле, в этом суетном мире, в этом мрачном аду, в этом ущелье тернистом. Я – без тебя, Муса – без Агаси, тело – без души, пустой труп, – а где же ангел его?

Я провел жизнь с тобою – без тебя да не будет ее. Рядом с тобою взошло мое солнце, – передо мною твое зашло. Это дыхание превратится в огонь – оно сожжет меня. Эта земля превратится в ад – истерзает меня. Да будет это тело, уже мне не нужное, тебе в жертву принесено, – тебе! Зачем меня оставил – а сам уходишь? Зачем меня хоронишь – а сам улетаешь?

На земле вместе мы услаждались, в колыбели и на поле был ты спутником моей жизни, любимцем моего сердца – я был задушевным твоим другом.

Если отец и мать не рыдают над тобою, если родственники возлюбленные не стоят над телом твоим, неужели же твой несчастный Муса, сын, тобою взлелеянный, тебя в дорогу отправит, а сам утешится, тебя предаст земле, а сам не пойдет за тобою?

Нет, нет, клянусь святым твоим ликом, которого никогда уже не увижу, – иди в рай, а меня веди в ад, веди, говорю, – а этот мир меня уже удержать не в силах. Плотские глаза мои тебя не видят, но ведь духовный мой взор – будет открыт.

Родимый ты мой! Ежели и в небесах не смогу я обхватить тебя, обнять, говорить с тобою, сидеть возле тебя, то все же буду видеть, как над тобой витают ангелы, как предаешься ты в раю созерцанию, как свет нисходит на тебя. Лишь бы увидеть тебя, Агаси-джан, – а там пускай хоть меч в сердце, – я возрадуюсь, пускай хоть огонь зажгут над моей головой, – я возликую. Уведи, уведи меня, своего друга, – а не то я сам пойду, чтобы от тебя не отстать… Ах!..

– Ах, чей голос слышу? О, люди, возьмите камни – побейте меня, возьмите меч – разрубите меня на куски! – раздалось вдруг из толпы – и словно гром грянул.

– Муса, сын мой! Сперва меня убей, похорони, о пропавший мои сын, истерзавший мне душу, измучивший сердце, – пожалей старика-отца. Эти седины в жертву тебе принесу, дитя ты мое! Дай же мне хоть дыхание твое услышать! Ах, горе мне и моей жизни! Муса… Агаси… Небо, обрушься, земля, разверзнись! Гасан-хан, ад, ад – возьмите меня, поглотите меня!

Муса-джан, дитя мое, ты оставил меня, – так вот тебе… Мне ли засыпать тебя землей, моим ли иссохшим рукам тебя хоронить? Пока я не сошел в землю – дадут ли тебе место на небе?

Счастливый путь, родные вы мои дети, счастливый путь!

Вы сожгли меня любовью, а я вот этим мечом исторгну душу, вам отдам ее, а тело – земле, чтобы с вами вместе радоваться перед престолом всевышнего, вместе ликовать или вместе мучиться, вместе страдать. Счастливый путь к родителям вашим!

Так сказал несчастный. Сверкнула шашка, кровь хлынула, загремел гром, день померк, затрещали ружья, гробы подняли, шаракан был пропет, – и верхняя канакерская церковь в один и тот же день приняла двух отцов и двух сыновей вместе – и до сих пор хранит их в святом своем лоне, чтобы явить в день суда и удостоить их славы.

 
Могил и не сыщешь, наши сыны
Далеко, в забвенье погребены.
Сами мы немы Неправ ты, мир,
Через тебя стал народ наш сир,
Сколько многих отнял, а все не сыт.
Нет часовни там, где их прах зарыт.
На память и памятник не встает,
Чтоб их имена поминал народ.
 
 
Ты, нежная Муза, меня сожгла,
Растрогала сердце и сил придала.
Ах, дай мне пожить. Пускай я умру,
Когда о народе слезу отру.
О, милая Муза, время пришло
Отдать Агаси под твое крыло.
Его подержи в заложниках ты,
Пока не исполню своей мечты, —
Чтоб стал я славен в народе моем,
Чтоб мне потом не сказали со злом:
 
 
– «Бессовестный сын, стыда в тебе нет,
На нашей земле жил столько ты лет, —
Не наша ты кровь – ты нас не жалел,
Про кровь пролитую сказать не хотел».
О нет, Агаси! О, Муза моя!
Всегда об одном лишь думаю я:
В одном мое счастье, гордость и честь,
Чтоб жизнь народу в жертву принесть,
Чтоб вам явиться с открытым лицом, —
Вашей могилой клянусь я в том.
 
Конец третьей части
13.Эти избранные армяне-патриоты, которые оба своим благородством, своим патриотизмом, слава богу, и ныне блещут среди нашего народа – дай им господь и еще долгие годы блестеть – выросли почти что на руках епископа Нерсеса. Остались ли они в Ереване, мне не известно. О том, что они потом сделали, хороший армянин должен написать отдельную книгу и суметь все в ней рассказать. Каждый раз, как я их вижу, мне кажется, что новый Смбат, новый Вардан явились среди нас. Впоследствии бог так исполнил заветное их желание' Ерусалимский долгое время был полицмейстером в Ереване, а другой, Смбатов, и сейчас – зеница ока народа: он полтора года был правителем всей Армянской области. Не только армяне, яо и тюрки клянутся его именем еще и сегодня (Примечание автора).