Kitabı oku: «Собственность бога», sayfa 22

Yazı tipi:

Глава 18

Когда-то ей было скучно, и она пожелала разнообразия. Она забыла, что сладость всегда сопровождается горечью, а блаженство – страданием. Одно не существует без другого, как свет и тьма. Она познала блаженство, познала саму страсть, ее трепет и обжигающий восторг. Но вместе с тем она познала унижение, стыд и ярость. На великодушие ей ответили черной неблагодарностью, на щедрость – пренебрежением. Она совершила почти невозможное – она переступила через сословную гордость и протянула руку существу низшего порядка. Она вознесла это существо на невиданные прежде высоты, извлекла из нищеты. И что же взамен? Плевок, пощечина. Вот чем обернулось ее неосторожное любопытство, ее игра в жизнь. Боль, невыносимая боль. Но есть средство с этим покончить. Раненый солдат готов вытерпеть нож хирурга, занесенный над раздробленной конечностью, чтобы прекратить страдания и спасти жизнь. Перетерпеть, провалившись в небытие, пока пила кромсает кость, а затем жить, уже не тревожась о ране. Почему бы ей не поступить точно так же? Послать палача. И все будет кончено.

* * *

Я больше не вижу света. Я слышу только голос. Той радости и любовного торжества, что владели мной, упоенным, я уже не помню. Они истерлись, как щегольские башмаки на горной дороге, и осталась только вина.

Я погубил ее своим беспечным, равнодушным порывом.

А позже, когда Мадлен уже стала моей женой, разве я не был с нею груб? Она столкнулась с тем миром, о котором прежде ничего не знала. Родительский дом оберегал ее, как приграничная крепость. Она пряталась за его стены, и вдруг эти стены рухнули. Грязный поток тут же закрутил и унес. Ей пришлось учиться плавать, барахтаться, как слепому щенку. Вокруг было множество лиц, и далеко не все они были озарены улыбкой. Пловцы опытные, но мало кто из них торопился на помощь. На нее смотрели свысока, с опаской, с презрением. Ее пытались обмануть и облапить. Ее толкали и унижали. Даже я временами становился опасен.

Одно из самых мучительных воспоминаний! Я позволил себе недовольство и грубость. Раздраженный, едва живой после изматывающих сентенций профессора Граффе и последовавшей за ними хирургической фантасмагории, я обнаружил, что приготовленный Мадлен ужин несъедобен. Соус безвкусен, а бобы полусырые. В тот день это стало последней каплей. Я был так голоден и зол, что напрасно было бы взывать к христианскому милосердию и смирению. Сосуд моей души был пуст, как иссохший колодец. Вместо воды – горькая, мертвая пыль. Я швырнул ложку на стол, сказал ей что-то обидное и шагнул к двери. Господи, какие у нее были глаза… Как она смотрела на меня! Она вся сжалась, плечико задергалось. Я увидел, что под веками уже блестят слезы, и это окончательно вывело меня из равновесия. Я кричал на нее. На нее, носившую под сердцем моего ребенка… На нее, хрупкую, маленькую, доверчивую женщину. И она верила в свою вину. Она не спорила. Вместо того чтобы запустить в меня этой ложкой, она склонила голову, и руки ее упали. Глаза запавшие, носик заострился. Мадлен была на восьмом месяце беременности.

На улице я замерз и быстро успокоился. Вернулся, просил прощения, был, разумеется, прощен. Да что толку… Сказанное и содеянное уже не исправишь. Напрасно полагают самоуверенные невежды, что брошенное мимоходом слово – лишь колебание воздуха и движение горла. Это не так. Слово – не звук, слово – это обрывок души. Это крошечное, но очень действенное послание, бальзам или яд. Память непременно сохранит его и упрячет в закрома, туда, где, недоступное разуму, оно будет храниться и окрашивать последующие радости и надежды в свой цвет. Слово – это первообраз, словом Господь создал Вселенную. Человек, сотворенный по образу и подобию, обладает той же преобразующей силой. Ругательство или похвала – это своеобразное заклинание, которое мы обращаем к ближнему. Дурным словом мы обращаем его в нечто грязное, ущербное, а добрым возводим до ангела. Особенно быстро это превращение происходит с теми, кто нас любит. Их не спасает магический круг сомнений, и волшебство действует быстро, разрушительно и неумолимо. Особенно уязвимы дети. Они – будто глина в руках мастера. Если мастер талантлив и движим любовью, выходящие из его рук фигурки изящны и правильны. А если мастер бездарен и убог сердцем да еще пьян, с его круга сойдут злобные, горбатые карлики.

Я вспоминаю и другие события, прощенные, незначительные, которые извлекаю теперь, как кости из могилы. Я оправдывался тем, что должен учиться, должен больше времени проводить со своим наставником, должен искать заработок, а Мадлен оставалась одна. У нее никого не было, кроме меня. Я был единственным, кто мог бы ее утешить, кто в этом грязном, захлестывающем потоке мог протянуть ей руку. Но я уходил. Она провожала меня тоскливым взглядом, не смея возразить. Ведь я был прав. Я во всем был прав. Я не говорил ей того, что мог бы сказать. Я торопился. Был занят. Или раздражен. Или зол. Я откладывал до утра, до следующего года, до лучших времен. Я думал, что времени у меня много, что я успею. Но не успел. И какое ей теперь дело до моих мук?

Воспоминания не оставляют меня. Я пытаюсь гнать их, уворачиваюсь, но они наступают стремительно, гулко. Когда же это кончится? Выпустите меня! Я не могу больше, не могу. Но заключение длится. Еду мне приносит не Любен, а незнакомый лакей. Я задаю вопросы, но он не отвечает. Ему запрещено со мной говорить. Потому что я должен быть лишен всего. Цвета, звука и голоса. Со мной только мои мысли. Ее высочество поступает мудро. Зачем утомлять палачей? Их роль я выполню сам. А мысли кружат, вспархивают и опадают, будто мертвые бабочки. Им не за что ухватиться. Ни благословенного цветка, ни сломанной ветки. И тогда они цепляются за меня самого, снова уводя в прошлое. А в будущем ничего – ни мечты, ни надежды. Даже меня самого там нет.

С голосом чтеца я пытаюсь бороться другими воспоминаниями. Я начинаю вспоминать все, что читал когда-то или зубрил наизусть. Гомер, Овидий, Марк Аврелий… Я даже произношу вполголоса стансы и афоризмы. С их помощью я отгоняю в сторону своих жену и дочь. Я, как преступник, прячусь в толпе, втягиваю голову в плечи. Но это так же действенно, как прятать голову в песок или притворяться невидимым. Как узник день и ночь выстукивает шаткий камень, так и я все думы свожу к судьбе моей девочки. Сквозь мечи и копья ахеян35 я вижу ту несчастную, преданную огню птицу. Я не смог ее оживить. Не смог научить летать.

Стоп! Птица… С нее все началось. Герцогиня вошла, обнаружила в моих руках это пародийное устройство и обезумела. Что ее так поразило? Что испугало? Ах, глупец! Ну конечно же. Я был близок к разгадке, когда предположил, что причина ее ярости –

ревность. Она ревнует, да ревнует, но не к тем любопытствующим дамам, что глазели на меня в Лувре. Она ревнует меня к дочери. Вот в чем разгадка. Как все просто! Она поступилась своей гордостью, инициировав на вступление в мир равных, а я, слепец, вместо того чтобы пасть к ее ногам и благодарить за оказанную милость схватился за деревянных уродцев. Негодяй!

Когда за мной приходит Любен, снимает с меня оковы и помогает подняться, я готов его оттолкнуть. Это неприятное, ненужное беспокойство. И свет ранит глаза. И шумно. Все вокруг грохочет, звенит, ухает. И голоса – как трубы судного дня. Я похож на потревоженную личинку, которую выворотил из земли невежа садовник. У личинки нет ни крыльев, ни панциря. Только скользкое округлое тельце. Она слабо шевелится, сонная и беспомощная. Она хочет назад, в темную, безопасную подземную нору. Верните ее обратно. Дайте ей покоя. Пусть сон обратится в смерть. Жизнь – это слишком больно.

Часть третья

Глава 1

Герцогиня не любила осень и ненавидела зиму. Эти времена года казались ей мрачным предзнаменованием будущего. Природа ежегодно посылает беззаботному роду человеческому судебное предписание. Взгляни на эти желтеющие, отмирающие листья, смертный. Разве не видишь ты в том пугающее сходство? Вот так же бездумно, бессмысленно плясали они на ветру, не помышляя о будущем. Вот так же свежи и упруги были их тела в сеточке прозрачных жилок со сладким соком. Вот так же, не считая, растрачивали они свои дни. И что же их ждет? Они вянут. Покрываются пятнами, желтеют, сохнут. Вот так же пожелтеет, иссохнет, потрескается и твоя кожа, смертный. Твои суставы так же скрючатся и покоробятся. Кости станут ломкими и пустыми. И тот сладкий, живительный сок, что натягивал твои жилы, иссякнет. Вместо упругой кровяной струи он будет сочиться густыми багровыми каплями, чтобы окончательно загустеть и остыть. А потом придет зима. Всадник на коне бледном. Имя тому всаднику Смерть. Холодный ветер сорвет мертвые хрустящие листья с веток, швырнет их на землю, под копыта всаднику, и тот будет сгребать их в свой бездонный мешок, чтобы опрокинуть этот мешок во вселенскую бездну, где от них не останется даже пепла. Иногда ей казалось, что пресловутые всадники, напророченные безумным Иоанном, давно уже скачут по земле. Это четыре времени года. Всадник на белом коне, именуемый Завоевателем, – это весна. Весна взламывает лед, изгоняет ночь, пробуждает землю, дарует надежду. Именно так – надежду. Ириней Лионский36 признал в этом всаднике Спасителя. Он несет Благую весть и дарует надежду всем страждущим. Весна – это возрождение, спасение, ожидание, новая жизнь, символическое младенчество. Чистый белый лист, который готов принять первые прекрасные письмена. Всадник на белом коне шествует, забрасывая глупцов белыми цветами. Ему верят. Что-то случится. Что-то произойдет, что-то изменится к лучшему. За ним следует всадник на коне огненном, красном. Лето. Этого всадника с мечом в руке называют Война. При чем же здесь благодатное лето? Но войны предпочтительней начинать летом. Лето своим красным солнечным восходом легко воспламеняет кровь. Папа Урбан провозгласил первый крестовый поход в августе. Августовская ночь св. Варфоломея обагрилась кровью еретиков. Лето своим разлагающим теплом влечет скучающих сеньоров взяться за оружие. Лето проливает кровь. Всадника на черном коне ошибочно называют Голод. По той лишь причине, что скакун вороной! А всадник возвещает цены на ячмень и пшеницу. Что он там трубит? Три хиникса37 ячменя за динарий. Черный цвет коня богословы принимают за метку смерти. Но черный – это цвет ночи, под покровом которой заключаются сделки. Осень – время сбора урожая и торговли. Собранный урожай необходимо продать с наибольшей выгодой. Осень – время возврата долгов. Черный час разоренного должника. Осень – время, когда надежда умирает, когда поданный весной знак оказывается пустой, ничего не значащей меткой. Конь всадника черен, как бесконечная ноябрьская беззвездная ночь. Осень – время меланхолии и печали. И четвертый всадник – Зима. Смерть. Конь бледный. Земля в грязном снежном саване. «И дана ему власть… умерщвлять мечом и голодом, и мором, и зверями земными»38. Эти четыре всадника скачут, сменяя друг друга, а смертные ждут, когда ангел снимет печати. Но всадники давно здесь, давно их кони топчут жухлую траву и выбеленные кости. Эти всадники с мерой весов и мечами разделяют на четверти жизнь каждого смертного, дарую сначала ослепительную надежду, затем огненную ярость желаний, за ними черную меланхолию и в конце концов смерть.

* * *

Листья за окном меняют свой цвет. Желтеют, умирают, вновь восстают из почек, буйно зеленеют и вянут. В который раз я свидетельствую их смерть? Не помню. Замечаю только эту красно-желтую рябь за окном. Снова осень. Скоро в парке останутся одни древесные кости. А зима, будто стыдясь открывшегося погоста, поспешно укроет их останки саваном. Это будет уже третья зима.

Я отхожу от окна, оглядываюсь. Мария сидит за маленьким столиком, который для нее сколотил дворцовый плотник, и сосредоточенно водит по бумаге угольным карандашом. Перед ней толстая старинная книга. Это украшенный миниатюрами роман Кретьена де Труа «Ланселот». Мария долго, затаив дыхание, изучала картинки, которые добросовестный издатель поместил почти на каждой странице, затем, очарованная, взялась за карандаш сама. Ничего удивительного. Миниатюры в этом старинном издании замечательные, яркие, со множеством деталей. Изображения рыцарей, пустившихся на поиски Грааля, не особо тронули девочку, а вот портреты королевы Гвиневеры и дамы Озера, леди Вивиан, задержали ее взгляд надолго. Наконец решившись, Мария собственной рукой попыталась перенести портрет прекрасной дамы на бумагу. Платье треугольником, а голова – разгневанный еж. Мария склоняет голову, переводит взгляд с копии на оригинал и явно недоумевает. Непохоже. Что-то не так. Что-то она упустила. Но вот что? Я наблюдаю за ней, сдерживая улыбку.

Как она выросла! Ей скоро пять. Она бегает, болтает безумолку и даже знает две буквы «о» и «а». Она нашла их в той же книге. Каждая глава рыцарских приключений начинается с огромного инициала, который щедро удобрен листьями и плодами. Буквы «о» и «а» были особенно запоминающимися (низ их был утяжелен примостившимся амуром, а верх подчеркнут головой дракона), отчего Мария, сраженная этой безвкусицей, принялась отыскивать это громоздкое сооружение в начале всех последующих глав. Затем, потребовав, чтобы я эти буквы озвучил, повторила за мной, произнеся гласные на разные лады, от писка до басовитого рыка, после чего радостно обнаружила целую россыпь этих букв в тексте.

Сегодня она провела со мной почти целый день. Такое случалось нечасто, но все же выпадало, как белый шар после череды черных. Результат возобладавшего равновесия.

Глава 2

«Stultum imperare reliquis, qui nescit sibi»39. Клотильда с раздражением захлопнула книгу. Кто положил на стол этот сборник латинских сентенций? Бывший раб, поэт-комедиант, разъезжавший по окрестностям Рима в жалкой повозке, давая представления, давно умерший, истлевший, смеялся над ней. Он тыкал в нее пальцем и сыпал своими нравоучениями в ответ на ее молчаливую досаду. Эту шутку с книгой могла сыграть Анастази. Это в ее манере, прибегнуть к помощи такого посредника, как мертвый латинянин, предпочитая самой в спор не вступать. Влекомая странным любопытством, будто ребенок, превозмогающий страх перед шорохом в темноте, герцогиня вновь раскрыла книгу желая не то смягчения, не то усугубления приговора. «Minus est quam servum dominus qui servos timet»40.

* * *

После приступа ревности, который я разгадал и за который заплатил своим пребыванием в могиле, герцогиня запретила мне даже думать о дочери. Мягким, бесцветным голосом она возвестила, что все эти дни она так же предавалась раздумьям и пришла к выводу, что дерзость моя переходит всякие границы, что попустительство моим капризам более невозможно и что на этот раз она лишает меня права на свидания. Я тогда ей ничего не ответил, ибо был слишком подавлен. Даже смысл ее слов уловил с трудом. Мир внешний был еще чужд для меня. Я утратил с ним всякую связь и не воспринимал его как осязаемую реальность. Это была плоская, наспех сработанная картина. Она существовала отдельно и жила своей жизнью. Я взирал на эту картину, как прозревший слепой, который от обрушившегося на него изобилия света лишился рассудка. Я все еще пребывал где-то снаружи, незадействованный и только смутно узнавал место, где находился. Вокруг все заострилось, приобрело режущие и колющие грани. Ярче стали цвета, усилились запахи, а когда вечером герцогиня прикоснулась ко мне с той хозяйской непринужденностью, с какой делала это всегда, не утруждая себя лаской, во мне внезапно вспыхнула ярость. Почему эта женщина позволяет себе такую бесцеремонность? Я не хочу ее! Не хочу! Все мое тело беззвучно протестовало. Каждый волосок, каждая жилка. Но сам я при этом молчал, подавляя внутренний звенящий крик. Разумом я понимал, что правила давно установлены, что делает она то, что делала уже не один раз, и даже с моим молчаливым пособничеством, но кожа моя, похоже, за эти дни без света так истончилась, что нервы проступили наружу. Я вдруг ясно осознал присутствующий во мне черный, животный ужас, преследующий грешника. Непрощенный, проклятый! Все грехи, все преступления, все соблазны будто разом воплотились во мне одном, и я был терзаем одновременно тысячью палачей и насильников. Почему это случилось? Я уже давно смирился, давно уже принял эту близость, как обязательство, которое исполнял почти машинально. Почему же произошло это дикое отторжение? Господи, одному Тебе известно, чего мне стоило сдержаться и не оттолкнуть ее. Я кусал губы и чувствовал на языке вкус крови. Я ненавидел свое тело за его податливость и покорность, за его всеядность, за неистощимую силу. Я мог корчиться от осознания греха и предательства, а оно с животным прямодушием наслаждалось. Мою душу снова и снова вырывали из тела, тащили клещами, дробили в куски. Я слышал взывающие ко мне голоса, видел Мадлен, простирающую ко мне руки, проваливался в бездну и там оставался лежать раздавленным, опустошенным, в луже пота.

Именно тогда я и задумал бежать. Мне было уже все равно. О будущем я не думал. Знал, что больше не вынесу. Не было плана, денег, друзей. Был порыв отчаяния. Я был одержим единственной мыслью – бежать. Бежать! Дождавшись, когда Любен спуститься на кухню, я взял его плащ и просто вышел за дверь. Такой дерзости никто не ожидал, и потому хватились меня не сразу. Я совершенно не знал окрестностей, ибо ни разу не покидал замка, прятался, но держался ближе к дороге. Переночевал в лесу. Видел башни Венсеннского замка, хотел идти в ту сторону, но не решился. Это был королевский замок. Мог ли я там просить помощи? Я совершенно не отдавал отчета в своих действиях, шел куда глаза глядят, и меня очень быстро схватили. Связали по рукам и ногам, перекинули через седло и привезли обратно. Я ожидал наказания, побоев, но моя выходка только позабавила герцогиню. Она рассмеялась и приказала получше за мной смотреть. Наказание понес Любен, которого высекли на конюшне. В последующие дни мне было мучительно стыдно на него смотреть. Я предпочел бы, чтобы высекли меня, но ее высочество запретила портить мою драгоценную шкуру. Однако, несмотря на угрызения совести, через месяц я повторил попытку.

Близость с герцогиней по-прежнему внушала мне ужас. Этот ужас даже усилился. Мне стало казаться, что ее жадная плоть поглощает меня, пожирает, и я растворяюсь в ней, как в огромном желудке. Я был подобен узнику, который брошен в цепях на дно колодца. Вода в этом колодце проступает сквозь камни, поднимается выше. Несчастный бьется, кричит, а вода уже заливает глаза и рот. Я тоже дергался и кричал, но она принимала эти судороги за восторг, и даже выражала восхищение тому, что я так страстен. Любен согласно приказу не оставлял меня ни на минуту. И мне пришлось пойти еще дальше. Попросил подать мне книгу с полки, а когда он повернулся ко мне спиной, ударил его каминными щипцами. Я не хотел его убивать и даже рану боялся нанести, поэтому завернул щипцы в полу плаща, чтобы смягчить удар. Он был оглушен и на несколько минут лишился чувств. Я связал его своим шарфом и заткнул рот, позаботившись, чтобы он мог дышать.

«Прости меня, Любен», – шепнул я на прощание, вытаскивая из-за шкафа заранее припасенную ливрею, с которой я содрал серебряные галуны и спорол вышивку. Я стащил эту ливрею у прачки, заморочив бедной женщине голову. Что тоже служило причиной моих покаянных страданий.

На этот раз я действовал более осмотрительно и даже выбрал подходящий момент. Спрятал волосы под круглой, войлочной шляпой, накинул потертый шерстяной плащ и напялил грубые лакейские башмаки. Из замка вышел с толпой галдящих работников, которых нанимали в ближайшей деревне для уборки конюшен, а также очистки пруда от скользких водорослей. У меня было даже немного денег, несколько монет, выпрошенных у герцогини якобы для раздачи милостыни. Этими деньгами я намеревался заплатить за проезд какому-нибудь крестьянину с повозкой, чтобы добраться до Парижа. Но меня схватили прежде, чем я отыскал 0эту повозку. Оказалось, что меня узнал кто-то работников, видевших меня прежде. Он заглянул под мою войлочную шляпу, вернулся и навел справки. В награду за бдительность он получил два ливра. Герцогиня больше не смеялась. Ее даже не позабавил мой наряд. Она разглядывала меня с настороженным интересом. Единственное, о чем я просил ее, так это не наказывать Любена, ибо вся вина целиком лежит на мне. Я во всем виноват и сам готов понести наказание. Герцогиня кивнула. Меня отвели вниз и на несколько часов подвесили за руки. Оливье потом довольно долго лечил мои изодранные запястья. Герцогиня была явно озадачена. По прошествии года она уже не ожидала бунта. Тем более, что я ни в чем другом не выказывал недовольства, по-прежнему был исполнителен и покорен. И вдруг без требований и условий сорвался в бега. Ее это и тревожило, и забавляло. Я одновременно пугал и развлекал ее, как развлекает кошку бесстрашная мышь.

Была и третья попытка, театральная, в которой я выступил как наемный актер. Как выяснилось позже, побег был инициирован самой герцогиней. Вернее, спровоцирован. Ей понадобилось провести опыт – совершу ли я побег в третий раз. После моей второй попытки меня стерегли уже два лакея, двери держали запертыми, а на прогулку и вовсе не выпускали. Затем строгий надзор стал как-то смягчаться. Сначала перестали запирать дверь, позволили выходить, а затем и вовсе разрешили прогулки. Оливье настоял, для улучшения цвета лица и аппетита. Уж слишком я был бледен. Более того, герцогиня подарила мне лошадь.

Это был спокойный нравом шестилетний жеребец-фриз. Верхом мне ездить не приходилось, я готов был отказаться от подарка, но передумал. Эта странная поблажка неожиданно разорвала круг изнуряющей скуки. Жеребец так доверчиво тыкался мягкими губами в ладонь, так бережно брал угощение, что я почувствовал в груди давно изгнанное щемящее тепло. И глаза у него были большие и грустные. Он всегда оглядывался и косил фиолетовым зрачком, дивясь моей неловкости. А я боялся лишний раз тронуть его шенкелем или натянуть повод. Вот на этом добродушном, шелковистом фризе я и уехал в третий раз, не подозревая о том, что это была подстроенная ловушка.

Случилось это так. Я довольно быстро научился сносно держаться в седле и уже бодро рысил по кругу. Конюх придерживал коня на длинном корде. Но однажды, когда я сел в седло, меня не загнали, как обычно, в огороженный манеж, а выпустили в парк. Ветер ударил мне в лицо, я вдохнул его вместе с солнцем и на минуту, пока мой фриз переходил с рыси на галоп, позабыл все ужасы прошлой и предстоящей ночи. Я был свободен! Мой фриз дружелюбно мне подчинялся, а я удивлялся его силе и чуткости. Это и сыграло со мной злую шутку. Я поверил в то, что свободен, поверил в то, что весь мир, подобно этому фризу, стал моим союзником и непременно мне подыграет, если мне вздумается изменить хронологию событий, ведь мы так отлично с ним ладим. Несколько дней спустя, так же как в две предыдущие попытки, не удосужившись обзавестись четким планом, я свернул с парковой аллеи и понесся через поля к Венсеннскому лесу. Я слышал за спиной крики, но погони почему-то не было. Однако я все же предпринял попытку запутать следы, петляя по звериным тропам. Только к вечеру мы выбрались на дорогу и помчались в Париж. Те часы, что я провел в пути, отдаваясь бешеной скачке, я чувствовал себя совершенно счастливым. Ночь была светлая, лунная, небо растеклось безбрежным морем над головой, звезды мерцали, будто прозрачные камешки на дне священного родника. Ветер бил в лицо, размеренно стучали копыта. Несколько раз я придерживал фриза, переходя на рысь, но он сам, давно уже скучая в манеже, рвался вперед. Меня никто не преследовал, но у ворот Сент-Антуан меня ждали. Насмешливо улыбаясь, ее высочество призналась, что она ничем не рисковала, позволив мне эту маленькую прогулку. Я не сверну с Венсеннской дороги. Я поеду к дочери.

Когда меня, избитого, растерзанного, бросили к ее ногам, она наклонилась и тихо спросила:

– Ты знаешь, что делают с беглыми каторжниками? Им на лбу выжигают две буквы, БК. И они носят этот знак до конца своей жизни. Чтобы все видели и знали, кто они и за что наказаны. Ты тоже будешь носить знак, но другой. Государственных преступников клеймят цветком лилии, а ты получишь от меня имя. Римские рабы носили железные кольца с именами своих хозяев. Но кольцо можно снять, а ты свою отметину будешь носить вечно.

Она взмахнула рукой, и справа от меня что-то вспыхнуло, задвигалось. Я в ужасе отшатнулся. Это были две раскаленные докрасна переплетенные буквы: КА. Инициалы. Клотильда Ангулемская. В углу комнаты стояла жаровня с пылающими углями. Эти две буквы на длинном штыре только что плавились в этом огненном мареве, а теперь они двигались ко мне. Я сделал попытку вскочить, но меня схватили и повалили. Прижали к полу трое здоровенных лакеев. Откуда-то издалека донесся повелительный голос герцогини:

– Не сломайте ему ребра.

Мне показалось еще, что где-то рядом Анастази, уговаривает, угрожает. Но затем раскаленное железо впилось мне в плечо. Шипение и запах горелого мяса. Я задохнулся от боли, крик застрял в груди и обратился в хрип. Я ловил ртом воздух, не зная, как вдохнуть. А потом дурнота и спасительный обморок.

Очнулся я уже в своей комнате. Рядом возился Любен. Открыв глаза, сразу застонал от боли. Ломило обожженное плечо, и дико болела голова. Оливье дал мне макового настоя, но боль не утихала. Голова, казалось, увеличилась в размерах и обратилась в пылающий шар. Боль продолжалась и утром, и на следующий день. Оливье сказал, что это мигрень. И приступ будет длиться долго. Мне нужна тишина и полный покой. Пришлось прятаться в темноте, ибо свет вызывал такой удар боли, что я почти терял сознание. Есть я тоже не мог, ибо любой проглоченный кусок вызывал неукротимую рвоту. Я затыкал уши, но любой шум все равно отзывался мучительным эхом. Лишенный пищи и света, я медленно угасал. Что происходило за пределами этого клубка боли, я не ведал. А происходило вот что. Герцогиня вновь испугалась. Она могла заклеймить меня, могла заковать в цепи, но права на смерть она лишить меня не могла. Я вновь умирал, а этот побег при всем ее могуществе ей не удастся предотвратить. Здесь несокрушимая цитадель власти сыпалась, как карточный домик. Не было в ее арсенале средств, чтобы заставить меня жить. Она могла либо поспособствовать моей смерти либо… уступить. И она уступила.

Через несколько дней боли стихли, я смог слышать и видеть. Анастази, которая уже давно сидела рядом, не отпуская моей руки, тихо сказала, что немедленно отвезет меня к дочери. В ответ я попытался ей улыбнуться. Перемирие длится уже полтора года. Герцогиня не препятствует моим свиданиям с дочерью, а я не пытаюсь бежать. Установившийся паритет ее, кажется, вполне устраивает, и она даже высказывает сожаление по поводу своей гневливости и моей попорченной шкуры. Но сделанного не воротишь, и на моем плече теперь красуется ее имя, знак владельца.

35.Одно из древнегреческих племен. Упоминаются в «Илиаде» Гомера.
36.Иринéй ЛиÓнский (древнегреч. Εἰρηναῖος Λουγδούνου; лат. Irenaeus Lugdunensis, ок. 130 года, Смирна, Азия, Римская империя – 202, Лугдунум, Лугдунская Галлия, Римская империя) – один из первых Отцов Церкви, ведущий богослов II века и апологет, второй епископ Лиона. Принадлежал к малоазийской богословской школе. Его сочинения способствовали формированию учения раннего христианства
37.Хиникс – греческое обозначение меры сыпучих тел, равное примерно 1 л.
38.Откровение Иоанна Богослова 6:8.
39.«Безумен тот, кто, повелевая другими, не умеет повелевать собой».
40.«Страшась рабов, хозяин сам пред ними раб».