Kitabı oku: «Воспоминания. Траектория судьбы», sayfa 2
Детские переживания
Однажды произошло тяжелое для нас с мамой событие: папа ушел к другой женщине. У него появилась новая семья, родилась дочка Галя, моя сводная сестра, которая стала хорошей художницей по стеклу, весьма известной в Москве.
Папа, который в дальнейшем тоже получил специальное образование в этой области, помогал ей в работе. С Галей мы позже подружились, потому что дети уж точно ни в чем не виноваты. Сейчас, когда я вижу на экране телевизора бесконечные передачи о том, как взрослые люди обнаруживают, что у их отцов были другие женщины и другие дети, мне хочется сказать: «Так в чем же дело? Дружите! Это же ваши родственники по крови, ваши сводные брат или сестра». Но конечно, когда папа нас бросил, это было для меня большой болью, страшным горем.
После ухода отца мама много плакала при мне. Садилась в угол и рыдала. Мама была очень слабой, совсем по-женски слабой. И она не скрывала от меня эту слабость, не пыталась сдержаться, спрятать свою боль.
Те годы, когда с нами не было папы, запомнились мне каким-то смутным ощущением не то чтобы несчастья, но сильной тревоги и неблагополучия. В то время я часто оставалась дома одна. Мама работала в типографии корректором (ее отличала врожденная грамотность, которая есть и у моего сына – он не знает никаких правил, но при письме не делает ошибок). Работала много, с ночными сменами. Осталось чувство, что она была редким гостем в нашей комнате, все время работала, работала, работала.
Ночи, в которые мама работала, были очень тревожными. Я совершенно одна просыпалась в огромной пустой комнате и шла к окну, из которого были видны обелиск и большая площадь. Однажды я увидела, как через площадь проходили стройными рядами солдаты. Может, поэтому позже мне приснился страшный сон, который до сих пор стоит у меня перед глазами. Вижу эту площадь, и по ней справа налево идет группа солдат – пятнадцать-двадцать человек. Они пересекают площадь и выходят налево, на Тверскую. А за ними одиноко бредет мама. Во сне я не понимала, почему она уходит. А она шла за ними следом, в какой-то момент догоняла их, приближалась к группе вплотную, растворялась среди серых шинелей и уходила с площади вместе с последним рядом. Я со страхом наблюдала за ней, смотрела на все это и кричала: «Мама, мама!» Столько лет прошло, а до сих пор помню, какой переживала ужас оттого, что она уходит и я остаюсь одна. Я проснулась тогда с тяжелым сердцем и с облегчением поняла, что это сон. Но этот жуткий сон повторялся потом снова и снова. Наверное, так выражалось то ощущение неблагополучия, с которым я тогда жила.
Зато я очень радовалась, когда мама приносила домой свежеотпечатанные книжки и читала их мне вслух. Это было огромное счастье. Отлично помню, что среди прочих детских книжек у меня были и любимые «Три толстяка» Олеши.
Мама любила музыку, безумно любила меня, но была совершенно равнодушна к внешней стороне быта. Я помню, у нее было платьице – вполне симпатичное, но в одном месте как-то тянуло. Она решила проблему по-своему: просто взяла ножницы, обрезала его и подрубила. А мне было ужасно жалко, что она с этим платьем так безжалостно обошлась. Маму никогда не интересовали ни наряды, ни прически, у нее не было ни колец, ни серег. Из украшений помню разве что какие-нибудь дешевые бусы. Даже папа однажды в сердцах ей попенял: «Ну, ты бы хоть прическу сделала». И еще она была равнодушна к излюбленному дамами уюту. Не помню, чтобы она делала попытки украсить квартиру, радовалась бы какому-нибудь новому приобретению, обстановке, вещам. Как-то раз ко мне пришли знакомые, посмотрели вокруг и сказали: «И ты здесь живешь?..» В ту пору у нас уже была хорошая квартира в три комнаты на Покровском бульваре, но в ней стояли случайные шкафы, невесть откуда взявшийся стол, кажется, оставленный за ненадобностью другими жильцами. Получается, что мама просто не умела вить гнездо. Не знаю: может быть, у нее и не было художественного вкуса, а может, ей это было совсем не нужно. Или же она была просто дочерью своей эпохи: революции, перемен и безвременья. Да, в нашем доме были вещи из хрусталя, но только те, которые привозил с завода папа. Это были образцы, которые оказались не нужны. У меня до сих пор что-то из всего этого «великолепия» осталось. Но большую часть мы раздарили. Есть у меня и хрустальная ваза, которую подарил Святослав Рихтер. Она не представляет для меня ценности как изделие. Дорога мне как подарок от человека, которого я уважала. А значит, я не сильно отличаюсь в этом вопросе от своей мамы.
В какой-то момент, совсем неожиданно, папа к нам вернулся. Но своей второй семье – Полине и Гале – он был очень предан, никогда о них не забывал. Как воскресенье, так папа туда. Это продолжалось до конца его жизни. И мама прекрасно знала, куда он уходит. Он брал с собой какой-нибудь подарок или покупал торт «для внука», который в той семье родился, и отправлялся к ним – в свою другую жизнь. Я не думаю, что он ходил к Полине, скорее – к дочери и внуку. Он вообще больше, как мне кажется, никаких романов на стороне не заводил. По крайней мере, я об этом ничего не знала. Хотя, думается, если бы и знала, отнеслась спокойно. Но мама… Она очень болезненно это все переживала.
А мне было страшно за нее обидно, невыносимо видеть ее слезы. Я ее очень жалела и сочувствовала ей. Помню, что из-за этого я однажды крайне некрасиво себя повела. Когда мама в очередной раз лежала и плакала, я, глядя на нее, не выдержала и сказала отцу: «Папа, уходил бы ты от нас совсем! Мама так мучается. Уходи совсем!» До сих пор помню, как я это произнесла. А была я тогда уже совсем взрослой, шел тогда, кажется, 1948 год. Отец в ответ промолчал, но как-то сразу замкнулся и изменил отношение ко мне из-за того, что я так жестко себя повела. Наверное, почувствовал, что надо как-то аккуратнее вести свои личные дела. Мне же до сих пор совестно, что однажды прогнала его из дома.
И сейчас, когда родителей уже нет в живых, когда нельзя ничего исправить и некого винить, мне зачастую приходится себя поправлять, останавливать, заставлять задумываться над тем, что я делаю. Так, когда мама умерла, я повесила на стену ее портрет, на котором она совсем молодая, лет восемнадцати, еще в гимназической форме. А фотографию отца не повесила. Не захотела. А потом мне пришлось напоминать себе, что он был достойным человеком: собранным, преданным делу, работе, товарищам (кстати, товарищи его любили), ответственным, серьезным, настоящим.
Я так и не знаю, почему он от нас не ушел сразу и навсегда. Думаю, едва ли опасался за свое положение. Ярлык «бросившего семью» ему не грозил. Тогда не очень серьезно к этому относились. Все сходились и расходились легко. А с мамой они с самого начала даже не оформили отношения официально. Это случилось только за несколько лет до папиной смерти просто потому, что папа не хотел сложностей с завещанием и с другими формальностями. Со стороны родителей это был сугубо практический шаг. До этого они не являлись по закону мужем и женой, хотя мама носила фамилию отца. Во времена их молодости, в начале 20-х годов, такое было возможно и часто практиковалось.
Два слова о религии
Родители были абсолютно далеки от религии, и мои отношения с Богом – это прежде всего воспитание. Оно началось с домработницы, которая появилась в доме, когда папа от нас ушел. Денег у мамы почти не было, но нам нужна была домработница, чтобы присматривать за мной и за домом, пока мама зарабатывала деньги. И вот однажды мама пришла домой, а я стою на коленях и молюсь. Мама удивилась: мы с ней до этого вообще ни разу не говорили о религии. Она спрашивает: «Ира, что ты делаешь?» А я отвечаю: «Мы с домработницей в церковь ходили, я Боженьке кланяюсь». Мама устроила домработнице целый скандальчик, хотя это было не в ее правилах. Но при этом не уволила, просто сказала, чтобы больше такого не повторялось. Домработница маму не ослушалась и в церковь меня больше водить не пыталась. Поэтому я все про Боженьку благополучно забыла – для меня это была просто какая-то игра, а не вера, не истина.
Я так и не смогла стать религиозным человеком, как это произошло с некоторыми моими приятельницами, особенно в 90-е годы, когда они все вдруг надели крестики. Если честно, то для меня это было потрясением. Помню, я приехала в Гурзуф, в дом творчества художников1, в который ездила отдыхать много лет подряд. Там по чудной узкой набережной постоянно гуляют люди. И вижу, что мне навстречу шествуют девочки в бикини и у всех на шее болтаются крестики – как обязательное украшение. С наступлением темноты, часов в девять вечера, они набиваются в вагончики, где крутят фильмы. В основном какое-то откровенное порно. И вот с этими крестами они сидят и смотрят порнографию, даже не задумываясь, словно в порядке вещей.
Я не хочу критиковать людей, которые обратились к религии. Возможно, кто-то из них сделал это на переломе жизни. Люди часто приходят к вере в позднем возрасте, ближе к смерти – боятся этой надвигающейся бездны и начинают цепляться за любую возможность облегчить душу, приглушить страх смерти, ужас небытия. Но я себе этой радости доставить не могу, не могу искусственно вызвать в себе веру. Ведь нельзя просто решить, что отныне буду верить в Бога, если до этого не верила. Я должна прийти к этому осознанно, получить какое-то подтверждение своей вере. Но все, что я об этом знаю, для меня, увы, звучит неубедительно. Я не могу вообразить себе Бога, не могу представить сам образ божественной сущности. И сущность ли это или только идея? Идея Бога – это немного другое, но большинство-то видит его в определенном образе – Бога Отца, Христа. Да и Богоматерь себе представляют как реальную женщину. Недаром создано такое количество изображений Девы Марии с младенцем или без оного. Пожалуй, даже больше, чем изображений Христа. Я никого не хочу обижать, но я не могу взять и демонстративно выставить между двумя грудями крест, как это делают многие. Придешь в театр, а там бесконечные декольте, а в них поверх остальных прелестей возлежит обязательный нательный крестик. Вот такой «символ веры». Допускаю, что кто-то и правда уверовал, не требуя никаких доказательств, просто уверовал, решил: «Верую!» Так легче жить, безусловно, не так страшно. Я это понимаю. Просто мне и так не страшно.
В Германии
Когда папа к нам вернулся, его сразу направили на работу в Германию. Я только окончила первый класс. Когда мы уезжали, папа сказал маме: «Знаешь, я хочу, чтобы Галя поехала с нами. Пусть девочка поживет в нормальных условиях». Чтобы понять, почему он просил об этом маму, нужно знать, какое тогда было время. А было это начало 30-х годов – все жили очень тяжело. И мама ответила: «Конечно!» Это ведь была моя мама. Она не могла ответить иначе. Не думаю, что маме это решение далось легко. Ведь непросто видеть перед собой каждый день ребенка, которого родила другая женщина от твоего мужа. Но мама знала, что Галя не виновата, что ей с нами будет лучше. Потому она и сказала отцу «да». И Галя поехала с нами.
А я «другую папину женщину», «тетю Полину», сразу невзлюбила. Не могла ей простить, что она на какое-то время забрала у нас папу. Но к Гале, к моей сестричке, у меня никогда не возникало никаких недобрых чувств. Потом, когда мы вернулись в Москву, когда Галя уже жила в самом центре, рядом с Театром оперетты, мы время от времени встречались, не забыли друг друга и проведенного под одной крышей времени.
В Германии мы прожили три с половиной года. Отец работал в торгпредстве, в том же здании, что и посольство. Как я теперь понимаю, он выполнял какую-то важную миссию. Свидетельство тому – его фотокарточка с известным французским кинематографистом. Папа говорил, что они обсуждали покупку французами фильма Эйзенштейна «Броненосец Потемкин». Но никаких подробностей о его работе в Германии, о том, чем он там занимался, я не знаю.
Видимо, исполнял какие-то обязанности в области культуры. Он каждый вечер бывал в посольском клубе. А поскольку меня не на кого было оставить, то всегда брал меня с собой. Поэтому так случилось, что в самом невинном возрасте я посмотрела совсем не детские фильмы. Один из них – врезавшийся в память – знаменитый «Голубой ангел» с Марлен Дитрих. Но не могли же мне запретить его посмотреть! Я в это время страстно мечтала стать балериной и изображала «приму» каждый раз, когда предоставлялась возможность. Как только кто-то из взрослых произносил: «Сейчас нам Ира станцует!» – я с огромным удовольствием танцевала. Очень хорошо помню эти свои «выступления» в фойе клуба.
Желание быть балериной возникло не случайно. Виной тому был папа и его настоящее помешательство на театре и музыке.
В Германии я довольно быстро овладела немецким, потому что много играла с детьми, а в детстве язык усваивается легко. Мой немецкий, конечно, был kindersprache, то есть детским. Сегодня мой словарный запас гораздо шире, чем тогда. Но правильность произношения я усвоила в детстве.
Когда мы только приехали в Германию, по одежде мы сильно отличались от немецких детей. Но у нас были деньги, и мама практически сразу купила мне приличные вещи. Сама она в этом отношении была скромницей, что легко можно увидеть на групповых снимках мамы в обществе посольских дам. Дорвавшись до нарядов, многие женщины упивались возможностью хорошо одеться. Меня же и Галю мама старалась нарядить. По возвращении в Москву я поначалу очень выделялась на фоне сверстников именно одеждой, потому что она была добротная, хорошо сшитая и красивая.
Мы уехали из Берлина в Москву вскоре после того, как Гитлер пришел к власти. А примерно за полгода до этого поселились на частной квартире в районе аэродрома Темпельхоф. Тогда многие русские, работавшие в Германии, жили на частных квартирах. Нашу хозяйку звали Паде. И она была просто потрясена моей невоспитанностью, неумением правильно расставить сервиз, разложить столовые приборы. А откуда мне было знать? Мама этим совершенно не интересовалась, меня не учила. Я делала все, как могла, небрежно, без особого желания и умения. И фрау Паде взялась за меня. Она добровольно приняла на себя функцию моей воспитательницы – следила, когда я приду с прогулки, чтобы я не опаздывала в школу, научила разным домашним премудростям. Я даже стала немного готовить.
Школа находилась очень далеко от нашего дома, я ездила на велосипеде через весь Берлин минут сорок. И только потому, что я была отличной велосипедисткой. И за это, как и за театр, я должна быть благодарна папе. Ведь это с ним мы летом по воскресеньям отправлялись на велосипедах за город. Как сейчас помню, что больше всего я любила время, когда наступал сезон клубники. Это были пригороды Берлина, там стояли небольшие домики, и почти в каждом доме продавали клубнику, которую папа брал с собой домой. Еще помню, что однажды мы ели клубнику со сливками в гостях у одной женщины. Она нас угощала и очень внимательно на нас смотрела, прислушивалась. Она понимала, что мы говорим не по-немецки, но не понимала, что это за язык. В какой-то раз, когда мы снова заехали к ней поесть клубники, она все-таки решила удовлетворить свое любопытство и спросила: «Вы из Индии?» Папа был брюнетом с иссиня-черной шевелюрой, действительно немножко восточного типа. Видимо, его внешность и навела ее на такую мысль. Папа ответил: «Нет, мы из России». Женщина была очень удивлена.
Мама в Германии работала, как и в России. Она была секретарем в посольстве. Вообще всем женщинам, которые там жили, находилась работа. И, как и в Москве, в Берлине мы с папой ходили в театр. Именно там я в первый раз услышала «Летучего голландца» Вагнера. Помню, что мне очень понравились изумительные хоры матросов. А еще декорации, изображающие сам корабль. Но музыку Вагнера я тогда еще понять не могла.
Помимо театра мы с папой часто ходили в цирк и на концерты. На всю жизнь запомнились концерты Эрнста Буша. Он был знаменитейшим немецким актером и певцом, но при этом коммунистом и выступал в районе, который назывался Roter Wedding, то есть «Красный Веддинг», потому что там жили в основном люди, сочувствующие компартии. Уже после войны Эрнст Буш приезжал к нам в Россию в составе театра «Берлинер ансамбль», созданного Бертольдом Брехтом. Играл повара в «Мамаше Кураж». В спектакле была замечательная сцена: он чистил морковь. Но делал это так необыкновенно артистично – раз-раз-раз, и морковь чистая – что зрители в зале в этом момент ему аплодировали. Я так любила выступления Буша, что кое-что из его репертуара запомнила наизусть. Вернувшись в Москву, я напевала иногда его песни. Ребята спрашивали меня: «Что ты поешь?» А я им отвечала: «Это такая песня – “Красный Веддинг”».