– С чего ты, этакая дрянь, взяла, что ты можешь целовать барышню? Что, ты ей ровня, что ли? А знаешь ли ты, что за это я велю тебя выгнать в людскую, чтоб ты и глаз в барские комнаты не смела показывать?.. Ты должна, дура, чувствовать, кого ты забавляешь.
Барышне минуло шесть лет. Пора моей барышне и за азбуку приниматься. И в самом деле, папенька уже купил ей азбуку с картинками.
– Вот видишь ли, душенька, – говорит ей папенька, указывая на картинки, – вот буква А… видишь ли арбуз? Вот Е – елка; а Э, другое, навыворот, Этна, огнедышащая гора… Видишь, вот огонек из нее выходит?.. Хорошие картинки? а?
Барышня выхватывает книжку из рук папеньки и бежит показать картинки няне. Через неделю от этой азбуки остаются целыми только три листика. Папенька покупает другую азбуку. И другую, и третью, и четвертую, и даже пятую постигает та же участь. Впрочем, по уничтожении шестой моя барышня, надо отдать ей справедливость, начинает читать по складам.
– А что, голубчик, – говорит Евграф Матвеич своей супруге, – нам об Катеньке – то надо хорошенько подумать. До сих пор она все училась у нас шутя, играючи, а теперь ей пора посерьезнее заняться. Как ты об этом думаешь?
– Да не рано ли будет? – возражает Лизавета Ивановна. – Ведь еще время не ушло, ведь она еще у нас совсем ребенок. Пусть ее, моя пташечка, еще немножко побегает.
Евграф Матвеич качает головою.
– Оно точно, коли признаться, и по-моему немного рано; однако посмотри, голубчик, ведь губернаторские-то дочки в ее лета уже болтают по-французски.
Лизавета Ивановна задумывается. Евграф Матвеич продолжает:
– Как ни думай, а Катеньку надо воспитать нам как следует. Она у нас одна, единственное сокровище; для нее нам уж ничего жалеть не приходится. Нынче, например, без французского языка и обойтись нельзя. Что делать! время такое. Посмотришь, девчонки еще от земли не видно, еще и по-своему-то говорить не умеет, а уж по-французски стрекочет, – настоящая чечетка!
Лизавета Ивановна печально вздыхает. Евграф Матвеич опять продолжает:
– В прошедший понедельник у предводителя мы разговорились с Никанором Григорьичем о том о сем; он между прочим и говорит мне: «Не имеете ли намерения отдать вашу дочку в институт? Мою, говорит, я отвожу непременно на следующую зиму…»
– В институт! – вскрикивает Лизавета Ивановна, – в институт! Чтоб я мою Катеньку отдала в институт, чтоб я рассталась с моим ангелом! Да я лучше соглашусь заживо лечь в могилу, чем расстаться с нею!
– Полноте, голубчик, Христос с вами! Кто вам говорит об этом? Я и сам ни за какие блага не решился бы на это… Единственную дочь отдать из дома! Слыханное ли это дело! Да разве у меня каменное сердце?
– К чему же вы и упоминали об институте?
– Позвольте, вы мне не дали докончить. Никанор-то Григорьич и говорит мне: ну, а если вы не желаете, говорит, отдать в институт, так, вероятно, вам понадобится гувернантка? И посоветовал мне для этого заглядывать в «Московские ведомости». По «Московским», говорят, «ведомостям» часто выписывают очень хороших гувернанток. Я, говорит, сам для одних своих родственников выписал таким образом отличнейшую гувернантку и за дешевую цену.
– Ну, это другое дело. Без гувернантки уж, конечно, нельзя обойтись, – замечает Лизавета Ивановна.
– Ах! – восклицает Евграф Матвеич, – какое трудное дело воспитание детей в нынешнее время! Голова кругом пойдет, как подумаешь об этом!
Необходимость гувернантки решена.
И с этой минуты Евграф Матвеич постоянно и внимательнее, чем когда-нибудь, начал прочитывать «Московские ведомости».
Однажды он остановился на следующем объявлении:
«Молодая девица, благородного происхождения, из русских, но знающая в совершенстве языки французский, немецкий, английский и отчасти итальянский и свободно объясняющаяся на первых трех языках, также могущая обучать и первоначальным правилам музыки, сама играющая на фортепьяно и на арфе, притом имеющая о себе одобрительные аттестаты от особ, заслуживающих доверие, желает определиться в какой-либо благородный дом гувернанткою или собеседницею за весьма умеренную плату. Она соглашается и на отъезд в провинцию или за границу. Спросить об ней на Плющихе, в приходе Николы на Пометном Вражке, в доме под N№ таким-то».
«Да это просто клад! – подумал Евграф Матвеич. – Четыре языка в совершенстве знает, да еще при этом и музыке обучает… Покорно прошу! Да еще сверх того и русская… и молодая девица; может, еще хорошенькая…»
Добрый Евграф Матвеич как-то странно улыбнулся и покраснел, как будто какая – нибудь не совсем скромная мысль промелькнула в голове его. Он, в отсутствие супруги, иногда позволял себе поглядывать на хорошеньких; впрочем, внутренне упрекал себя за это и всякий раз со вздохом говорил самому себе: «что это, как подумаешь-то, как слаб человек!»
Евграф Матвеич раза три или четыре прочитал заманчивое объявление, не веря глазам своим, отметил сначала ногтем, потом карандашом, потом чернилами и, наконец, опрометью бросился с листом газеты к своей Лизавете Ивановне.
Когда Лизавета Ивановна прочла строки, указанные ей супругом, она сказала:
– Все это хорошо, дружочек, да только я боюсь, не ветреница ли это какая – нибудь. Вишь, тут сказано, что молодая…
– Отчего же? может быть, и не ветреница. Часто и из молодых встречаются очень скромные.
Супруги долго трактовали об этом предмете и наконец решились выписать «молодую девицу, знающую в совершенстве четыре языка и играющую на фортепьяно и на арфе».
Через месяц она была привезена.
Ей на лицо казалось лет за двадцать за семь. Она была ни хороша, ни дурна, но полна. Говоря, имела привычку закатывать глаза под лоб; вместо р произносила л, изъяснялась языком несколько книжным и, по всем приметам, очень желала нравиться.
Евграф Матвеич с первого взгляда остался ею доволен.
Лизавета Ивановна заметила, что она слишком жеманна.
Евграф Матвеич возразил, что это еще ничего не доказывает, что, может быть, она всегда жила в знатных домах; а известно, что в знатных домах всегда особенные манеры и совсем другое обращение, нежели в среднем кругу. И точно: гувернантка чрез несколько времени объявила полковнице, что она все жила в Москве в самых знатных домах, что ее везде любили и обращались с нею, как с родственницей; что она никогда не рассталась бы с домом княгини Кугушевой, если б только князь Кугушев не вздумал ей однажды объясниться в любви; что после такого оскорбительного для ее чести поступка со стороны князя Кугушева она уже никак не могла оставаться в его доме; что она обо всем тотчас же рассказала княгине; что княгиня, расставаясь с нею, заливалась слезами и говорила: «я никогда не забуду вас, милая Любовь Петровна!»; что она везде, где ни жила, старалась главное – дорожить своей репутацией, потому что она беззащитная девушка и притом круглая сирота; что ее родители некогда были очень богаты и потому воспитывали ее самым блестящим образом, но потом, по особенному какому-то несчастию, вдруг лишились всего; что она вследствие этого решилась скитаться по чужим домам для того, чтоб содержать своих стариков; что они, умирая, называли ее беспримерной дочерью, и прочее, и прочее.
Лизавета Ивановна до того была тронута этим рассказом, что даже прослезилась. Она сказала потом мужу:
– Послушайте, голубушка, уж нам надо обращаться с нею не так, как с простою гувернанткою; ведь она из дворянок… Правда, сначала она показалась мне немного жеманною… ну, это точно оттого, что она, должно быть, привыкла там, в знатном кругу, к этакому обращению; но нравственность у ней прекрасная, и она так мило, так солидно обо всем рассуждает… Да надобно сказать ей, дружочек, чтоб она как можно нежнее и деликатнее обращалась с Катенькой и не слишком вдруг налегла на нее, чтоб, знаете, этак исподволь приучала к наукам, а то ведь беда: дитя с непривычки и захворать может.
– Когда же прикажете начать наши занятия с мамзель Катрин? – спросила гувернантка у Лизаветы Ивановны дней через пять после своего приезда.
– Погодите еще немножко, моя милая, – отвечала Лизавета Ивановна, – не торопитесь. Вы еще с дороги немножко поотдохнете, а ребенок покуда к вам поприглядится да попривыкнет.
Утром, в тот день, в который барышне назначено было начать ученье, маменька, сопровождаемая папенькой и няней, явилась в учебную комнату с образом Казанской божьей матери. Маменька была в волнении, глаза ее были красны. Она осенила Катю образом и проговорила голосом торжественным, полным слез и дрожащим от чувства:
– Пусть она, пресвятая и пречистая Дева, наставит тебя на всякую истину и на всякое добро! Приложись, душенька.
Катя, а за нею и гувернантка приложились к образу. Тогда маменька поставила образ на стол, покрытый чистою салфеткою, и сказала:
– Помолимся же теперь за ее успехи. И все начали молиться.
По окончании молитвы маменька взяла Катю за руку и подвела к гувернантке.
– Вот вам, Любовь Петровна, моя Катя. Прежде всего, прошу вас, не будьте к ней слишком взыскательны и строги. А коли она в чем-нибудь проштрафится, относитесь прежде ко мне. Мы вместе и подумаем, как бы ее исправить. А ты, душенька (Лизавета Ивановна обратилась к дочери), должна во всем слушаться свою наставницу и стараться заслужить ее любовь… Ну, теперь благослови тебя бог!
Маменька перекрестила Катю и поцеловала ее.
– Учись, Катюша, прилежно, – сказал папенька и также перекрестил ее и поцеловал.
Затем няня подошла к своей питомице, обняла ее и зарыдала над нею, как над умирающею.
Затем разревелась Катя и вследствие этого долго не могла приняться за урок. Гувернантка занималась с Катей только по утрам, и во время этих занятий маменька обыкновенно по нескольку раз взглядывала из полурастворенной двери и обыкновенно говорила:
– А что, Любовь Петровна, не довольно ли?.. Мне кажется, у Кати сегодня что-то головка горяча; да и она, моя крошечка, всю ночь была беспокойна. Не отложить ли лучше урок до завтра?
Если не болезнь, то выискивается какой-нибудь другой предлог для освобождения Кати от ученья. Ум маменьки чрезвычайно хитер и изобретателен в этом случае.
Когда маменька и папенька спрашивали у гувернантки:
– Ну, что, милая Любовь Петровна, успевает ли наша Катенька? довольны ли вы ею?
Гувернантка, как девица тонкая и хитрая, обыкновенно отвечала:
– Я вам скажу по совести, что такого понятливого, благонравного и милого дитяти я еще и не видала. Вот и у княгини Кугушевой Наденька прекрасный ребенок: но ее, по способностям, и сравнить невозможно с вашей Катечкой. Ваша Катечка – феномен! Признаюсь, я ни к одной еще из моих воспитанниц не была так привязана, как к ней. В продолжение года она сделала такие успехи во французском языке, что просто невероятно!
Своим поведением и в особенности такими похвалами Кате, повторявшимися очень часто, гувернантка приобрела совершенную доверенность и любовь ее родителей.
Гувернантка обладала замечательным даром слова, то есть сплетничала немилосердно. Надобно заметить, что Лизавета Ивановна, несмотря на доброту своего сердца, чувствовала также некоторое поползновение к сплетням, подобно всем барыням, и поэтому находила несказанное удовольствие в обществе Любови Петровны. Гувернантка получила значение в доме. Она завела между дворовыми девками двух фавориток: Машку и Соньку и приняла под свое покровительство одного лакея, Фомку, который в особенности подольщался к ней, – объявив остальным девкам и лакеям войну непримиримую. На этих остальных она беспрестанно наговаривала и жаловалась то барину, то барыне. Дворня пришла в волнение… Девки передрались и перессорились между собою, лакеи грозились отдубасить Фомку и называли его шиматоном.
Няня ненавидела гувернантку (няни вообще ненавидят гувернанток) и приходила в ужасное негодование при одном ее имени.
– И говорить-то о ней не хочу. Вот ей – тьфу! (Няня плевала.) Ее дело только каверзничать… да вот погоди ты у меня! (Няня грозила пальцем.) Я выведу твои шашни на чистую воду. Дай срок! Будешь ты у меня с офицерами перемигиваться.
Но няня слишком увлеклась личною враждою и, подобно всем няням, не отдавала должной справедливости гувернантке… А моя барышня точно была ей обязана многим. Успехи Кати во французском языке не были подвержены ни малейшему сомнению… Она утром, целуя ручку папеньки, лепетала: бонжур папа; вечером, прощаясь с маменькой и обнимая ее, говорила: бонюи, маман… Она выучила наизусть две басни Лафонтена и бренчала на фортепианах качучу, ежеминутно, впрочем, сбиваясь с такту, – и всякий раз при гостях по приказанию родителей, пробормотав эти две басни, садилась за фортепиано. И гости – знающие и не знающие по-французски, имеющие музыкальное ухо и не имеющие его, всякий раз от этого бормотанья и бренчанья приходили в восторг совершенно одинаковым образом, и родители всякий раз, глядя на Катю млеющими глазами, гладили ее по голове и потом говорили, указывая на гувернантку:
– Всем этим она обязана Любови Петровне…
Катя также выучилась плясать с шалью и по-русски, но плясала при гостях только в торжественные случаи, то есть в именины и рожденье родителей…
И тогда обыкновенно раздавались со всех сторон одобрительные возгласы, смешанные с рукоплесканиями. У Евграфа Матвеича в таких случаях от удовольствия показывались слезы на глазах, и он, толкая гостя и указывая ему на дочь, говорил:
– Ну посмотри, Яков Иваныч, как мило, как ловко… а плечиками-то как поводит!..
Глядя на все эти штуки, губернские барыни кричали в один голос:
– Ну, уж касательно чего другого мы не знаем, а надо отдать справедливость Лизавете Ивановне, что она очень, очень мило воспитывает свою дочку. Даже можно сказать, блестящим образом.
Гувернантка и нежные родители называли Катю всегда послушным ребенком… Впрочем, гувернантка отзывалась так о своей питомице только при гостях и при нежных родителях; а наедине очень часто, выведенная из терпения капризами Кати, бормотала сквозь зубы:
– У! мерзкая девчонка, если б моя воля – я так бы тебя выдрала!..
И в самом деле, моя барышня любила иногда покапризничать.
Если гость говорил Кате:
– Здравствуйте, Катенька, пожалуйте ручку. Катя непременно начинала ломаться и пищала:
– Не хочу, оставьте меня…
И тогда или папенька, или маменька, или оба они в один голос восклицали:
– Катечка, душенька! что это такое? Это не хорошо, это стыдно… дай сейчас Петру Антоновичу ручку…