Солодовкин запускает руку под коленкор, там начинается трепыхня, и в руке Солодовкина я
вижу птичку.
— Бери в руку. Держи — не мни… — говорит он строго. — Погоди, а знаешь стих — «Птичка
Божия не знает ни заботы, ни труда»? Так, молодец. А — «Вчера я растворил темницу
воздушной пленницы моей»? Надо обязательно знать, как можно! Теперь сам будешь, на
практике. В небо гляди, как она запоет, улетая. Пускай!..
Я до того рад, что даже не вижу птичку, — серенькое и тепленькое у меня в руках. Я разжимаю
пальцы и слышу — пырхх… — но ничего не вижу. Вторую я уже вижу, на воробья похожа. Я
даже ее целую и слышу, как пахнет курочкой. И вот, она упорхнула вкось, вымахнула к сараю,
села… — и нет ее! Мне дают и еще, еще. Это такая радость! Пускают и отец, и Горкин. А
Солодовкин все еще достаёт под коленкором. Старый кучер Антип подходит, и ему дают
выпустить. В сторонке Денис покуривает трубку и сплевывает в лужу. Отец зовет: «иди,
садовая голова!» Денис подскакивает, берет птичку, как камушек, и запускает в небо, совсем
необыкновенно.
Большая лужа все еще в пол двора. По случаю праздника настланы по ней доски на бревнышках и сделаны перильца, как сходы у купален. Идем по доскам и смотримся. Вся голубая лужа, и солнце в ней, и мы с Горкиным, маленькие как куколки, и белые штабеля досок, и зеленеющие березы сада, и круглые снеговые облачка.
И кругом уже все такое. Серое небо, скучное. Оно стало как будто ниже, и все притихло, и дома стали ниже и притихли, и люди загрустили, идут, наклонивши голову, все в грехах. Даже веселый снег, вчера еще такой хрустевший, вдруг почернел и мякнет, стал как толченые орехи, халва-халвой, - совсем его развезло на площади. Как будто и снег стал грешный.
Окна розового дворца сияют. Белый собор сияет. Золотые кресты сияют - священным светом. Все - в золотистом воздухе, в дымном-голубоватом свете: будто кадят там ладаном.
Что во мне бьется так, наплывает в глазах туманом? Это - мое, я знаю. И стены, и башни, и соборы... и дымные облачка над ними, и эта моя река, и черные полыньи, в воронах, и лошадки, и заречная даль посадов... - были во мне всегда. И все я знаю. Там, за стенами, церковка под бугром, - я знаю. И щели в стенах - знаю. Я глядел из-за стен... когда?.. И дым пожаров, и крики, и набат... - все помню! Бунты, и топоры, и плахи, и молебны... - все мнится былью, моей былью... - будто во сне забытом.
Бывает милосердие от смерти к жизни, а ещё бывает милосердие ко праведной кончине.
После тяжкой болезни всегда, будто новый, глаз во всё творение проникает.
обмороженным сизым пальцем, – в-вот, я-ственно…
В субботу третьей недели Великого Поста у нас выпекаются «кресты»: подходит «Крестопоклонная». «Кресты» – особенное печенье, с привкусом миндаля, рассыпчатое и сладкое; где лежат поперечинки «креста» – вдавлены малинки из варенья, будто гвоздочками прибито. Так спокон веку выпекали, еще до прабабушки Устиньи – в утешение для Поста. Горкин так наставлял меня:
Покрякивают утки, радостные - так-так... так-так... И капельки с сараев тараторят наперебой - кап-кап-кап... И во всем, что вижу я, что глядит на меня любовно, слышится мне: так-так. И безмятежно отстукивает сердце: так-так...
Теперь я знаю: в этом жалобном, в этом детском плаче Василь- Васильича, медведя видом, было: и сознание слабости греховной, и сокрушение, и радостное умиление, и детскость души его, таившейся за рыжими вихрами, за вспухшими глазами. Все это понял мудрый владыка: не осудил, а благословил.