Многие эмигранты из царской России, разочарованные опытом жизни в «золотом краю» Соединенных Штатов, искали способы вернуться на родину, и тысячам людей удалось сделать это сразу же после революции. В 1926 году Соня Любен, бывшая российская подданная, жившая в Бронксе и работавшая в сиротском приюте, написала на ломаном английском руководству американской коммунистической партии (КП США), практически умоляя отправить ее в Советский Союз: «Я осмеливаюсь просить вас… поступить по-товарищески и не добавлять новые огорчения к тем, что я уже натерпелась, и еще натерплюсь, оставаясь здесь». Когда-то она рисовала себе «легкую и красивую жизнь» в США, а столкнулась с «горем» и «лишениями», а еще – с бытом, «будто в монастыре». Поскольку Любен хотела «трудиться и бороться за улучшение мира», она считала, что ей нужно жить там, где «очень требуются» рабочие с ее навыками и где она сможет «увидеть и порадоваться обретенным свободам, за которые [она] боролась почти с самого детства»44.
Обращение Любен к руководству КП США нуждается в комментарии. Помимо того, что с 1921 по 1928 год советское правительство ограничивало въезд в страну для частных лиц, еще и сама КП США, чтобы сохранить численность своих рядов, ограничивала количество членов партии, которым позволялось уезжать в Советский Союз. Американские коммунисты часто посещали СССР и иногда оставались там довольно долго: для присутствия на конгрессах Коминтерна, для стажировки в Ленинской школе или КУТВ (Коммунистическом университете тружеников Востока, где проходили подготовку кадры из колониального мира, а к ним были отнесены афроамериканцы) или для выполнения особых заданий. Как правило, они жили среди других коммунистов (например, в гостинице «Люкс» в Москве) или старались общаться в основном между собой. И все-таки, хотя члены партии четко осознавали, что принадлежат к группе избранных и могут образовывать изолированное сообщество, во многих случаях различие между коммунистами и попутчиками было скорее количественным, нежели качественным, и было бы ошибкой полагать, что между двумя этими множествами пролегала четкая граница. С другой стороны, ясно и то, что, как заметила Шейла Фицпатрик, «сам факт приезда в Советский Союз еще никого не делал попутчиком». В отдельных случаях любознательные туристы, проведя некоторое время в СССР, превращались в попутчиков или попутчики – в убежденных коммунистов. В других же случаях происходило ровно обратное45,46.
В глазах тех, кому, как Любен, жизнь в США казалась «монастырской», или для тех, кого сковывали американские моральные нормы, Советский Союз таил особое притяжение. Большевики, обещая «переделать» людей и изменить повседневную жизнь, обещали изменить и любовь, предсказывая, что интимные отношения освободятся от всяких экономических соображений и ненужных общественных ограничений и будут отражать истинный союз – телесный и духовный47. Подобная риторика была созвучна издавна существовавшим в США утопическим традициям, которые сближали общие идеалы «свободной любви» (определяемой по-разному – от неограниченной полиамории до взаимной верности, никак не связанной с законом), равенства полов и общинного воспитания детей.
В действительности среди самих большевиков не было единого мнения по вопросам пола. За первые десять лет, последовавшие за революцией, в рамках семейного права были приняты законы, которые разрешали аборты, гарантировали гражданским бракам признание со стороны государства, упрощали процедуру развода и декриминализировали гомосексуальные отношения. Этот семейный кодекс, как поясняла в своей работе одна советская юристка, давал понять, что взрослые люди по обоюдному согласию вольны выражать свои сексуальные желания в любой форме. Но новая прямота привела к сумбуру в отношении к гендерным ролям и ожиданиям. И, надо сказать, советский моральный кодекс оказался чрезвычайно подвижным. Более вольное сексуальное поведение середины 1920-х, особенно среди молодежи, вызывало очень неоднозначную реакцию в обществе, и некоторые недовольные заявляли, что сексуальная неразборчивость угрожает самим устоям революции48.
О сексе и морали при коммунизме много писала Александра Коллонтай, самая известная большевичка-феминистка. Она считала, что буржуазный брак угнетает женщин, а еще ей принадлежало знаменитое высказывание: «Половой акт должен быть признан актом не постыдным или греховным, а естественным и законным, как и всякое другое проявление здорового организма, как утоление голода или жажды». Многие молодые люди в Советском Союзе ухватились за идею Коллонтай – объявить секс личным делом взрослых людей, действующих по обоюдному согласию, – увидев в ней свидетельство того, что сексуальная свобода является чем-то радикальным. Некоторые – особенно мужчины – «просто решили, что политическая и сексуальная революции идут нога в ногу», и приравняли сексуальное стеснение к другим видам буржуазного поведения, которые следовало искоренять как досадные пережитки старого режима. Джессика Смит замечала в 1928 году:
Если раньше курение в определенных местах запрещалось, то теперь некоторые молодые люди считали, что каждый классово сознательный рабочий и комсомолец обязан появляться на собраниях, дымя сразу четырьмя папиросами, презирать всякую антитабачную и антиалкогольную пропаганду. Если в буржуазных кругах были приняты хорошие манеры, рассуждали они, значит, пролетарий должен вести себя грубее прежнего, ни за что не снимать шапку в помещении и плевать на пол… Это относилось не только к поведению вообще, но и к любовным делам. Поскольку в разгар борьбы было не до амуров, теперь настоящему революционеру-любовнику незачем пускаться в изысканные ухаживания, он сразу переходит к сути, а девушку, которая противится грубым словам и «лапанью», обвиняют в неспособности преодолеть мещанские предрассудки49.
С другой стороны, многие большевистские вожди славились своим пуританством, и среди них, пожалуй, больше других – сам Ленин. В связи с так называемой «теорией стакана воды» (гласившей, что «в коммунистическом обществе удовлетворить половые стремления и любовную потребность так же просто и незначительно, как выпить стакан воды») Ленин будто бы сказал немецкой коммунистке Кларе Цеткин: «Конечно, жажда требует удовлетворения. Но разве нормальный человек при нормальных условиях ляжет на улице в грязь и будет пить из лужи? Или даже из стакана, края которого захватаны десятком губ?» Ленин рассуждал так: в отличие от питья воды, от половой связи иногда возникает новая жизнь, и потому интимные отношения – дело не только индивидуальное, но и общественное, и тут «возникает долг по отношению к коллективу»50.
Хотя критики Коллонтай осуждали ее за будто бы аморальные взгляды, сама революционерка утверждала, что «Эрос бескрылый», или секс без любви, «понижает запас трудовой энергии в человечестве», «препятствуя развитию и укреплению душевных связей и симпатических чувствований», и «обычно покоится на неравенстве прав во взаимных отношениях полов, на зависимости женщины от мужчины». По ее убеждению, социалистическим идеалом должен быть «Эрос крылатый», при котором «окрепнет уважение к личности другого, уменье считаться с чужими правами, разовьется взаимная душевная чуткость». Под сенью Эроса крылатого любовь не только очистится от собственнического налета – она и подчинится и начнет подпитываться идеалами коллектива, или «товарищеской солидарности». По мнению Коллонтай, как и по мнению многих американок, заинтересовавшихся ее идеями, Эрос крылатый мог утвердиться только при социализме51.
В США новый советский взгляд на мораль вообще и на отношения между мужчинами и женщинами в частности воспринимался как часть общего изменения человеческой психологии при социализме.
Если вдуматься, во многом люди здесь ведут себя, мыслят и ощущают иначе, чем в других странах, – заявляла журналистка Элла Уинтер в 1932 году, когда уже насаждалась советская «мораль», призванная ограничить вольные сексуальные нравы и обычаи, характерные для более ранних советских лет. – Мужчины смотрят на женщин иначе, чем раньше; женщины относятся к работе и к замужеству, к детям или приготовлению пищи, к церкви или политике не так, как было принято прежде… Личность, порожденная нашим индивидуалистическим миропорядком с его свободной конкуренцией, в Советском Союзе не появляется. Здесь люди строят свой новый порядок, но и этот новый порядок, в свой черед, порождает новых людей52.
При этом новом порядке ложная буржуазная благопристойность была отброшена ради установления более естественных общественных отношений. «Многое из того, что кажется туристам, приезжающим в Россию, чуть ли не распутством, – в действительности лишь результат очень простого, откровенного и земного взгляда русских на половой вопрос», – отмечала Уинтер. Американцы часто выражали удивление и порой недовольство, видя «отсутствие запретов, ограничений и подозрений в обычаях, регулировавших отношения между полами», – например, когда наблюдали совместное купание нагишом, принятое в СССР, или оказывались в купе ночного поезда вместе с попутчиком противоположного пола53.
Левая пресса в США почти единодушно приветствовала совершившуюся в СССР революцию нравов, заявляя, что буржуазная мораль не только подавляет естественные инстинкты людей, но и угнетает женщин. В чрезвычайно авторитетном сборнике «Секс и цивилизация» (1929) В. Ф. Калвертон («Карл Маркс сексуальной революции») утверждал, что в Советском Союзе «женщина наконец-то стала человеком, наделенным теми же правами и привилегиями, что и мужчина». Далее он доказывал, что правовое положение женщин в Советском Союзе предвещает появление новой моральной экономики и в общественных, и в сексуальных отношениях. Родившийся в Российской империи американский журналист Морис Хиндус тоже заявлял, что большевики «стремятся освободить секс от юридических, религиозных и некоторых социальных предрассудков, мешающих и женщинам, и мужчинам»54.
Среди правых рассказы о советских сексуальных эксцессах тесно связывались со страхами перед радикальной политикой. В романе американской коммунистки Майры Пейдж «Янки в Москве» (1935) рабочий-дурачок из Детройта, собравшийся в Москву, с предвкушением заявляет: «Ах да, голубчик, там же, в России, свободная любовь!» Небылицы о «национализации женщин» (то есть о том, что женщины стали собственностью государства), о «Бюро свободной любви» и о том, что лучших девушек отдают «красным солдатам, матросам и морякам», охотно подхватывали все, кто желал очернить революцию55.
Но если слухи штамповали главным образом правые, то даже некоторых обозревателей-либералов тревожили отдельные стороны большевистской «новой морали». В 1928 году журналистка Дороти Томпсон высказала мысль о том, что за «эмансипацию» женщин России пришлось заплатить слишком высокую цену:
Пожив некоторое время в России, начинаешь задумываться: быть может, этот процесс правильнее называть не «эмансипацией», а «стерилизацией»? Быть может, сведя Эрос к простейшей и удобнейшей функции – утолять сексуальные потребности и производить для государства новых граждан, – Россия создает цивилизацию, наиболее враждебную ко всему природно-женскому?
Томпсон была убеждена:
Брак и любовь не «освободились от оков». Вместо старых цепей им выковали новые – уже без сентиментальных и эмоциональных привязанностей, которые делали прежнюю систему хоть сколько-нибудь терпимой.
По мнению Томпсон, законы теперь карали целомудренных и поощряли распутных. Историк Уэнди Голдман отмечала:
Содействуя тому, что некоторые считали «свободной любовью», новые законы потакали тому, что другие считали «развратом», размывая черту между свободой и хаосом56.
У американок в Советском Союзе вызывало противоречивые чувства отношение к половым вопросам, но многим из них относительная открытость в этой сфере казалась привлекательной: ведь в ту пору в США даже вооружать женщин знанием о предохранении от беременности было незаконным. Когда Дороти Уэст находилась в Москве, подруга попросила ее в письме «хорошенько разузнать, как предохраняются русские женщины, и потом поделиться рассказом об этом с подругами». Рут Кеннелл, вернувшаяся в 1928 году в США после шести лет жизни в СССР, где она отказалась от викторианских взглядов на секс, (на время) забыла о своем браке и успела завести нескольких любовников (и американцев, и русских), считала, что свобода в отношении секса и средств контрацепции в Советском Союзе говорила о существовании более высокой морали, нежели та, что господствовала в США: «Главное различие между Москвой и Нью-Йорком я вижу в том, что в Москве женщина вольна дарить свою любовь, а у нас она вынуждена продавать ее»57.
Несмотря на все слухи о «свободной любви» в России, заезжих американцев часто поражала мысль о том, до чего зацикленной на сексе кажется как раз западная культура по сравнению с тем, что они наблюдали в СССР. Морис Хиндус утверждал:
Здесь ни в ресторанах, ни в театрах нигде не увидишь изображений полуобнаженных красоток во всевозможных соблазнительных позах, какие на каждом шагу бросаются в глаза приезжему на некоторых улицах в Берлине. Революционеры считают эксплуатацию женского тела в коммерческих целях гнусным оскорблением для всех женщин. В России нигде не продают порнографических картинок – ни открыто, ни исподтишка, их просто не достать. Русские не жаждут и не требуют заместительных форм полового возбуждения.
Еще до того, как началась первая пятилетка, ввергшая большинство русских в трудовой угар, американцам казалось, что русские совсем не помешаны на сексе. В неопубликованном романе Джесси Ллойд «Эмансипе в России» (написанном отчасти на основе личного опыта самой Ллойд, жившей в Москве с июля 1927 по сентябрь 1928 года), рассказчица сетует на то, что русские мужчины почти не глядят на ее тело: «Если они на тебя вообще смотрят, то пристально смотрят прямо в глаза, как будто хотят понять – что ты за человек». Поэтому она задумывается: «Тут что, никто не флиртует?»58
В начале 1930-х вольные сексуальные нравы стали подвергаться все более заметным ущемлениям. В 1933 году был принят закон против гомосексуальных отношений, после чего молодого актера, за которого успела выйти замуж Милли Беннет в Москве, приговорили к лагерям за «гомосексуальное прошлое»59. В 1936 году были объявлены незаконными аборты, это безошибочное мерило «новой морали», и труднее стало получить право на развод. К середине 1930-х годов, хотя русские еще продолжали загорать нагишом, «свободная любовь» отошла в прошлое.
И русские, и американцы боготворили новую советскую женщину из-за ее естественной красоты, силы и атлетизма, хотя одновременно подчеркивали, что они якобы совсем не заботятся о своей внешности, а целиком сосредоточены на переменах внутри себя. Фотограф и журналистка Маргарет Бурк-Уайт писала в 1932 году в статье для The New York Times:
В России формируется новый склад ума, и результат этого этапа эволюции – новая женщина. Ей присуща не столько красота, сколько выносливость и уверенность в себе60.
Большинство американок, побывавших в Советском Союзе, признавали, что сами они одеты приличнее, и даже кожа и зубы у них лучше, чем у советских женщин. И все-таки эти прилично одетые женщины, которых дома ждали все блага цивилизации, завидовали «внутренней революции», совершившейся в их советских сестрах, их трудолюбию и преданности своему обществу, и мечтали тоже как-нибудь приобщиться ко всему этому61.
Притом что действительные условия существования для большинства работниц в Советском Союзе оставались невообразимо тяжелыми, освобожденная и классово сознательная труженица сделалась впечатляющим символом достижений революции. Особенно ярко она олицетворяла эти достижения в глазах сторонних наблюдателей, которые возлагали большие надежды на советский эксперимент в период, ознаменованный регрессом в борьбе американских женщин: с 1920-х по 1940-е годы, когда организованный феминизм после победы суфражизма постепенно терял прежние темпы, женское движение в США переживало «десятилетия недовольства». Те, кто называл себя феминистками, сокращали свои программы, переставали добиваться социального обеспечения, расширения экономических возможностей и сексуального освобождения, отступаясь от прежних требований из-за развернувшейся травли «красных». К тому же взятый правительством «новый курс» продвигал дискурс, согласно которому кормильцем в семье должен быть мужчина (а женщине, в свой черед, полагается сидеть дома), и потому женам трудоустроенных мужей запрещалось работать в системе Управления промышленно-строительными работами общественного назначения (WPA). В силу этих причин общественно-экономические преобразования, происходившие в СССР, хоть и часто оказывались болезненными для самих советских граждан, восхищали многих иностранцев. Осенью 1932 года афроамериканская поэтесса Хелен Джонсон написала своей кузине Дороти Уэст: «Крошка Дот, только подумай, ты ведь – часть этой огромной новой экономической лаборатории, часть великолепного опыта… Мне остается только люто завидовать тебе»62.
Хэлли Фланаган пришла к выводу, что русские вообще и русские женщины в частности – самобытные, целеустремленные и не скованные внешними общественными условностями люди:
Когда по булыжной мостовой прут эти обтрепанные работницы и крестьянки, солдатки и комсонолки (sic), неся в руках завернутый в газету черный хлеб и веточки сирени, они держатся с какой-то вольной прямотой. Видно, что они свободны от тирании, они – не чья-то собственность, им нет нужды прикрашивать ни лицо, ни ум.
Как это происходило и в московских театральных постановках на почти голой сцене, свидетельствовавших о возможности не только играть, но и по-настоящему проживать свое собственное «я», «отсутствие стиля» у советских женщин как будто предвещало «зарождение нового стиля»63.
Образ эмансипированной, спортивной, улыбчивой работницы-героини стал чем-то вроде рекламной вывески, за которой скрывались и ограниченные возможности советской социальной системы, и ограниченный характер женской эмансипации при большевиках. Хотя новые законы, принятые сразу же после революции, имели своей целью освобождение женщин, в действительности мало кто из них извлек пользу из этих начинаний. Тысячи женщин вступили в коммунистическую партию, записались на курсы ликбеза и, по меньшей мере, осознали собственное право требовать более справедливого обхождения, но материальная нужда и глубоко укоренившийся в русском обществе сексизм все равно ограничивали женские возможности. Вдобавок к хаосу, вызванному мировой войной и революцией, русский народ губили Гражданская война и голод: с 1916 по 1921 год от войны, истощения, холода и болезней умерло 16 миллионов жителей России. В таких обстоятельствах государственные службы, естественно, не справлялись со своей работой64.
Попытки повысить производительность экономики и снизить затраты во время нэпа приводили к урезанию расходов на ясли и другие учреждения для детей и женщин, что мешало женщинам выходить на работу. Мужчины привычно препятствовали обучению женщин различным профессиям, требовавшим высокой квалификации, по сути, отрезая им пути к более высокому заработку. И несмотря на законы, запрещавшие подобную практику, работодатели часто дискриминировали женщин, особенно замужних, чтобы избежать потенциальных расходов – например, на оплачиваемый декретный отпуск. А еще они увольняли беременных и кормящих женщин, опять-таки нарушая законодательство65.
И женщины делали лишь скромные успехи в общественной деятельности: притом что весьма немногие все же занимали заметные или важные должности (например, заведовали библиотеками, музеями и учреждениями социальной сферы), никак нельзя было утверждать, что их присутствие на руководящих постах пропорционально доле женщин в общем населении. В отчете, написанном в 1929 году Энн О’Хэр Маккормик, отмечалось:
Женщины часто заняты наравне с мужчинами физическим трудом, но действительно важные должности достаются им ничуть не чаще, чем в странах с самым консервативным политическим строем.
Хотя в годы первой пятилетки работницы и добивались успехов, многих из них гнала на работу экономическая нужда, и они находили, что государственные льготы, признанные облегчить им бытовые тяготы, удручающе недостаточны. Условия труда на фабриках оставались «чудовищными». В сельскохозяйственном секторе был взят курс на коллективизацию, что приносило женщинам скромную пользу, но эти материальные выгоды едва ли возмещали «масштабные нарушения и ущерб, вызванные коллективизацией», ведь от миллионов крестьян требовалось безропотное подчинение. А от искусственно вызванного массового голода, охватившего в начале 1930-х годов Украину, пострадало несоразмерно большее количество женщин, потому что многие мужчины покинули тогда села и уехали на поиски работы в города66.
Экономические условия начали улучшаться в 1932 году, но все чаще проводившиеся публичные суды над якобы вредителями (кульминацией стали открытые Московские процессы над старыми большевиками) стали фиктивным оправданием Большого террора, в рамках которого было отправлено в тюрьмы и лагеря или расстреляно около миллиона советских людей, а также иностранцев (в том числе и несколько американцев). Кроме того, с появлением новых законов против содомии, абортов и разводов ужесточился государственный надзор и воцарилась репрессивная политическая атмосфера, все больше посягавшая на частную жизнь граждан. В середине 1930-х вновь было восстановлено различие между законными и незаконными детьми, а многодетные женщины начали получать от государства льготы и поощрения67.
Наконец, суровые и репрессивные стороны советской жизни стали все больше бросаться в глаза иностранцам, а находить для них объяснения делалось все труднее. Корнелию Кэннон, посетившую СССР в 1935 году, поразило многое, но ее глубоко встревожила участь бывших дворян и противников режима: «От этого щемит болью сердце, и это превращает все достижения советского правительства в прах и тлен», – записала Кэннон в дневнике, который вела для своих родных68.
Показательные судебные процессы, проведенные в Москве с 1936 по 1938 год, вызвали серьезную критику со стороны многих американцев – в том числе левых интеллектуалов, которых возмущало то, что они считали сталинским перехватом левой повестки. И все-таки Народный фронт против фашизма, образовавшийся в середине 1930-х и действовавший в США как неформальная коалиция коммунистов, независимых радикалов и либералов «нового курса», сохранял свое политическое и культурное влияние вплоть до 1939 года. Подписание нацистской Германией и Советским Союзом пакта о ненападении заставило многих людей выйти из компартии или порвать связи с коммунистами. Союз между США и СССР, заключенный во время Второй мировой войны, на время оживил образ новой советской женщины: отвага, с которой она сражалась с нацистскими ордами, напоминала бесстрашие русских революционерок.
После того как война закончилась и хрупкий альянс распался, холодная война способствовала возникновению новых ассоциаций – между диссидентством и коммунизмом, между коммунизмом и шпионажем. На Западе утвердилось мнение, что Советский Союз нацелен прежде всего на «подрыв или насильственное разрушение государственных органов и основ общества в странах несоциалистического мира». К 1960-м годам, когда сформировалось новое поколение американских радикалов и бунтарей, воспоминания о былой привлекательности Советского Союза для туристов, реформаторов, охотников за рабочими местами и феминисток уже успели поблекнуть или вовсе стереться. Новое племя активистов, выросших из правозащитного и антивоенного движения на университетских кампусах, называло себя «новыми левыми» – чтобы их не путали со «старыми левыми», которые потерпели крушение из-за подводных камней сталинизма и собственного излишне наивного приятия советской «линии»69.