Kitabı oku: «Мефистофель. История одной карьеры», sayfa 4
Вот такую важную роль играло имя – больше, чем простой знак, означающий личность, нет, в нем были цель и смысл – такую роль оно играло в честолюбивых помыслах Хендрика Хефгена. И тем не менее он стерпел, когда Джульетта из темного угла угрожающе назвала его отброшенным и ненавистным именем – Гейнц.
Он подчинился обоим ее приказаниям. Включил электричество, так что его слепил яркий свет, а потом, все еще понуря голову, сделал несколько шагов к Джульетте. На расстоянии одного метра от нее он остановился. Но не тут-то было. Она пробормотала хрипло, сквозь зубы и с весьма угрожающей любезностью:
– Поди-ка поближе, мой мальчик!
Поскольку он не трогался с места, она подманила его как собаку, которую приманивают ласковым словом, чтобы потом тем суровей наказать:
– Поближе, красавчик! Еще поближе! Да ты не бойся!
Он все не двигался и стоял понурясь. Плечи и руки бессильно обвисли, брови страдальчески поднялись. Раздутые ноздри мучительно вбирали пронизывающий запах сладких, вульгарных духов, смешанный с другим, еще более диким, но отнюдь не сладким запахом пота. Поскольку девицу начала раздражать его жалобная и благородная поза, она вдруг зарычала на него, и ее голос походил на хриплый вой, раздающийся из дремучего леса:
– Да не стой ты так, словно наложил в штаны! Выше голову! – И более величаво она добавила: – А ну, погляди мне в глаза!
Он медленно поднял голову. На бледном его лице сверкали зеленовато-голубые глаза, расширенные от блаженства или от страха. Он молча уставился на принцессу Тебаб, на Черную Венеру.
Негритянкой она была только по матери – отец был гамбургский инженер. Но темная раса оказалась более сильной: принцесса Тебаб выглядела не «полукровкой», а почти «чистокровной». Цвет грубой, местами потрескавшейся кожи был темнокоричнев, а на низком выпуклом лбу и на узких жилистых руках – почти черен, природа светлее раскрасила лишь ладони, сама же Джульетта с помощью румян изменила цвет верхней части щек: на сильных свирепых скулах лежали искусственные, словно чахоточные пятна. Глаза тоже подверглись косметической обработке: брови сбриты и заменены тонкими полосами, нанесенными углем, ресницы искусственно удлинены, на верхние веки до самых узких бровей наложены красновато-голубые тени. Толстым губам она оставила их естественный цвет. Фиолетовые губы над ослепительными зубами, обнажавшимися при смехе и при ругани, были грубые, темные, так же как руки и шея, но с этим мрачным тоном особенно удачно контрастировал здоровый красный цвет десен и языка. Все лицо освещалось подвижными, жестокими и умными глазами и блестящими зубами, нос же был плоский, приплюснутый, но это можно было заметить, лишь внимательно приглядевшись. А то казалось, носа и вовсе не существовало. Он не производил впечатления взгорка посреди распутной и зловеще-притягательной маски. Скорей он казался выемом.
Варварская голова Джульетты уместней выглядела бы на фоне дремучего леса, чем на фоне мещанской комнаты с плюшевой мебелью, безделушками, шелковыми абажурчиками. Впрочем, дисгармонировал с головой не только фон, но и то, что венчало ее, – волосы. То не была курчавая черная грива, которая так бы пошла к этому лбу и к этим губам. Гладкая и тусклая белесоватость волос удивляли, прическа была самая простая, с пробором посредине. Темной даме нравилось утверждать, что такими ее волосы якобы были всегда, что цвет их она унаследовала от отца – гамбургского инженера Мартенса.
Факт реального существования человека, обладавшего этим именем и профессией, никем не оспаривался. Впрочем, Мартене уже много лет как умер. Пребывание в Африке, полное трудов, не способствовало укреплению его здоровья. Замученный малярией, загубив сердце уколами хины и пьянками, он вернулся в Гамбург, чтобы там немедля и не привлекая излишнего внимания умереть. Любовницу-негритянку он оставил в Конго, а с нею и маленькое темнокожее создание, будто бы приходящееся ему дочерью. Сообщение о смерти инженера не достигло Африки. Прошли годы, Джульетта потеряла и мать. Вот тогда-то она и собралась в далекую и, очевидно, полную чудес Германию. Она надеялась, что там ей будет покровительствовать отцовская любовь. Но пока ей даже никто не мог показать могилы инженера. Останки бедного отца исчезли бесследно, как и память о нем.
К счастью, юная Джульетта умела прилично отбивать чечетку: она этому научилась еще на родине. Ей удалось найти место в одном из лучших заведений Сант-Паули. Там она наверняка бы удержалась, и, возможно, умной и энергичной особе была предопределена славная карьера, если бы бурный темперамент и неодолимая склонность к спиртному самым роковым образом не опрокинули все расчеты. Она не могла отучиться от пагубной привычки набрасываться с кнутом на тех своих знакомых и коллег, с которыми сходилась не по всем пунктам: сначала над этой прихотью в кругах Сант-Паули смеялись, как над милой смешной черточкой, потом, однако, она показалась уж чересчур оригинальной и, пожалуй, несколько неудобной.
Джульетту уволили, и она пережила в беззаботно быстром темпе то, что обычно называют «падением со ступени на ступень». Вот что это означает: свое танцевальное искусство она должна была демонстрировать раз от разу во все более плохоньких ресторанчиках. Ее доходы на этом поприще становились постепенно настолько мизерными, что она вынуждена была находить побочные заработки. Какое же еще занятие могла она найти, как не ежевечерние прогулки по Репербан и соседствующим улицам? Прекрасное темное тело, гордой поступью проносимое по тротуару, было далеко не самым захудалым товаром на огромной ярмарке тел, предназначаемых на потребу заезжим матросам, а также достопочтенным мужам города Гамбурга.
Артист Хефген, впрочем, завязал знакомство со своей Черной Венерой вовсе не на панели. Нет, это произошло в тесном, переполненном табачным дымом и гвалтом пьяной матросни кабаке, где за ежевечернюю плату в три марки она демонстрировала свое темное, гладкое тело, виртуозно отбивая чечетку. В программе мрачного кабаре черная танцовщица Джульетта Мартене значилась как принцесса Тебаб – имя, которое она могла носить только в качестве сценического псевдонима, но на которое она претендовала также и в частной жизни. По ее завереньям, ее покойная мать, брошенная гамбургским инженером, была княжеской крови: она была дочерью бесконечно богатого, великодушного, но, к сожалению, в цветущем возрасте съеденного врагами негритянского вождя.
Что касается Хендрика Хефгена, то его не так впечатлял ее титул – хотя и это весьма ему льстило, – как подвижные жестокие глаза и мускулы шоколадных ног. После того как кончился номер принцессы Тебаб, он явился к ней в уборную, чтобы выразить свое – спервоначала, быть может, слегка неожиданное – пожелание: а именно – брать у нее уроки танцев.
– Нынешний актер должен быть тренирован, как акробат, – объяснил Хефген.
Но принцесса не очень заинтересовалась его объяснениями. Нимало не удивясь, она уговорилась с ним о плате за урок и о первой встрече.
Так завязались отношения между Хендриком Хефгеном и Джульеттой Мартене. Темнокожая девушка была «учительницей» – иными словами повелительницей. Перед ней стоял бледный мужчина в роли послушного, униженного ученика, переносящего частые наказания с тем же смирением, как и редкие, скупые похвалы.
– А ну, взгляни на меня! – потребовала принцесса Тебаб, ужасно выкатив глаза, в то время как его глаза, полные вожделения и страха, не отрывались от ее властного лица.
– Как ты сегодня прекрасна! – произнес он наконец, с трудом шевеля губами.
В ответ она набросилась на него:
– Брось чепуху молоть! Я не прекрасней, чем всегда!
Однако она провела рукой по груди и поправила на себе тесную плиссированную юбочку, открывавшую колени в черных шелковых чулках. Зеленые сапожки из мягкой лакированной кожи доходили до середины икр. Помимо красивых сапожек и короткой юбки, принцесса еще носила серый меховой жакетик, поднимая воротник до самого затылка. На темных жилистых запястьях бренчали широкие браслеты из дутого листового железа. Самой элегантной частью туалета был хлыст – подарок Хендрика, – сверкающе-красный, из плетеной кожи. В резком, угрожающем ритме Джульетта постукивала им по зеленым сапожкам.
– Опять на четверть часа опоздал, – сказала она после долгой паузы, и злые складки пролегли на низком выпуклом лбу. – Вечно будешь опаздывать? А, моя радость? – спросила она с тихим коварством, тотчас прорвавшимся злостью: – Хватит! Надоело! Дай лапы!
Хендрик медленно поднял обе руки, повернув их ладонями вверх. При этом он не сводил загипнотизированного распахнутого взгляда с ужасной гримасы своей возлюбленной.
Она стала пронзительно отсчитывать удары:
– Раз, два, три!
Элегантный хлыст со свистом хлестал по его ладоням, на них тотчас образовались толстые красные рубцы. Боль была такая сильная, что на глазах выступили слезы. Он скривился. При первом ударе Хендрик тихо вскрикнул, потом овладел собой и стоял с неподвижным белым лицом.
– Для начала достаточно, – сказала она, и вдруг на ее лице проступила усталая улыбка, никак не вязавшаяся с правилами игры: в ней не было ничего угрожающего, скорее она выражала добродушную усмешку и даже некоторое сострадание. Она опустила хлыст, повернула голову и остановилась в прекрасной грустной позе. – Переоденься, – сказала она тихо. – Будем работать.
Здесь не было ширмы, за которую он мог бы спрятаться. Из-под полуопущенных ресниц совершенно равнодушно Джульетта наблюдала его движения. Он разделся, обнажив светлое, уже несколько оплывшее, в рыжих волосках тело, а потом натянул свитер в белую и голубую полоску и черные спортивные трусики и предстал перед ней в унизительном наряде, который он сам называл «тренировочным костюмом» – ребячески смешной в черных полуботинках и белых носочках, кокетливо завернутых над щиколотками, в трусиках из блестящего черного сатина, какие носят маленькие мальчики на спортивных занятиях, и полосатом свитере, который открывал шею и руки.
Она обозревала его критическим и холодным взглядом, – Ты за неделю еще потолстел, моя радость, – бросила она, презрительно постукивая хлыстом по зеленым сапожкам.
– Прости, – тихо вымолвил он. Его белое лицо со строгой линией подбородка и чувствительными жалобными глазами сохранило всю серьезность и почти трагическое достоинство, несмотря на гротескный наряд.
Негритянка возилась с граммофоном. В неожиданный грохот джаза ворвался сиплый голос:
– Ну, начинай же!
При этом она обнажила оба ряда своих чересчур белых зубов и свирепо водила глазами. Этой-то мимики он и ждал от нее сейчас.
Лицо ее напоминало ужасную маску незнакомого божества: бог этот царит в дремучем лесу, в укромном месте; оскалом зубов своих и выражением глаз он словно требует человеческих жертв. Ему их приносят, у его ног струится кровь, он принюхивается приплюснутым носом к знакомому сладкому запаху и слегка раскачивает царственное тело в ритме бешеного тамтама. А вокруг него верноподданные исполняют восторженный танец. Раскидывают руки и ноги, прыгают, раскачиваются, шатаются. Их рык переходит в сладострастный стон, и вот уже они задыхаются, и вот уже падают, падают к ногам черного божества, которое любят, которым восхищаются, ибо могут любить и восхищаться только тем, кому пожертвовали самым дорогим – кровью.
Хендрик медленно начал танцевать. Но куда же делась его победная легкость, вызывавшая такое восхищение публики и коллег? Она исчезла. Казалось, он с мучительным усилием передвигает ноги – но в этой муке было и блаженство: его выдавала самозабвенная улыбка на бледных, плотно сжатых губах и оцепенелый взгляд.
Джульетта же не думала танцевать. Она оставляла эти муки своему ученику. Она лишь воодушевляла его хлопками, грубыми окриками и ритмическими покачиваниями тела. – Быстрей, быстрей! – требовала она в бешенстве. – Что у тебя за суставы? И ты еще считаешь себя мужчиной? Хочешь быть артистом, да еще показываться за деньги? Эх ты, тоже мне герой недоделанный…
Хлыст бил по икрам, по рукам. На этот раз слезы не выступили на его глазах, глаза были сухи и горели. Лишь сжатые губы дрожали. Принцесса Тебаб хлестнула его еще раз.
Он работал без пауз в течение получаса, будто речь шла о важной тренировке, а не о жутком увеселении. Наконец он запыхался. Пошатнулся. Лицо покрылось потом. С трудом он выдавил:
– Голова закружилась. Можно передохнуть?
Она ответила, посмотрев на часы, коротко и деловито:
– Нет, четверть часа попрыгаешь.
Музыка вновь заиграла, Джульетта вновь исступленно захлопала в ладоши, и он еще раз попробовал воспроизвести трудную чечетку. Но измученные ноги в кокетливых полуботинках и носочках отказались служить. Хендрик с секунду покачался, потом встал. Потной рукой утер пот со лба.
– Что это за шуточки? – громыхала она. – Кончаешь без моего разрешения? Вот еще новости!
Она нацелилась красным хлыстом на его лицо. Он вовремя наклонил голову и избежал удара. Прийти вечером в театр с кровавым рубцом от лба до подбородка было бы все же чересчур смело. Несмотря на свое удрученное настроение, он ясно отдавал себе в этом отчет.
– Довольно! – сказал он коротко. И, отворачиваясь, добавил: – На сегодня довольно!
Она поняла, что теперь он не шутит. Не отвечая, со вздохом облегчения, она посмотрела, как он облачается в спальный халат на толстой подкладке, шелковый, красный, дырявый, и как он ложится на кушетку.
Кушетка, на ночь превращаемая в постель, была днем покрыта пледом и пестрыми подушками. Рядом с ней стоял круглый низенький курительный столик и на нем лампа.
– Выключи этот яркий свет! – напевно, страдальчески попросил Хендрик. – И поди ко мне, Джульетта!
Она шла к нему по розовой полутьме. Когда она остановилась подле него, он тихо вздохнул:
– Как хорошо!
– Ты получил удовольствие? – спросила она его довольно сухо. Зажгла себе сигарету, протянула ему зажигалку. Он пользовался длинным вульгарным мундштуком – подарком Рахели Моренвиц.
– Я измучен, – сказал он. И на его бледных губах изобразилась добродушная, всепонимающая улыбка.
– Это хорошо, – сказала она, наклонясь над ним.
Он положил широкие, бледные, поросшие рыжими волосками руки на ее благородные, блистающие черным шелком колени. Мечтательно он сказал:
– Как отвратительно выглядят мои вульгарные руки на твоих великолепных ногах, возлюбленная!
– А у тебя все уродливо, поросеночек, – голова, ноги, руки, ну все! – уверяла она его с ворчливой нежностью. Она растянулась рядом с ним. Серый меховой жакетик она сняла. Под ним она носила короткую, похожую на рубашку блузку из очень блестящего, в красную и черную клетку шелка.
– Я тебя всегда буду любить, – сказал он устало. – Ты сильная. Ты чистая. – При этом он смотрел из-под опущенных век на твердые и острые груди, отчетливо обрисованные тонким шелком.
– Ах, это ты просто так говоришь, – сказала она серьезно и чуть презрительно. – Все-то ты выдумал. У некоторых так бывает – обязательно надо вообразить такое. Иначе им не по себе.
Он провел пальцами по ее высоким мягким сапожкам.
– Но я же знаю, что я тебя всегда буду любить, – прошептал он, теперь уже с закрытыми глазами. – Мне никогда не найти такой женщины, как ты. Ты – царица моей жизни, принцесса Тебаб.
Она недоверчиво покачала темным серьезным лицом над его белым, усталым.
– А ведь ты мне даже не разрешаешь ходить в театр, когда ты играешь, – сказала она недовольно.
Он выдохнул:
– Тем не менее я играю только для тебя – только для тебя, моя Джульетта. У тебя я набираюсь силы.
– Но больше я этого не потерплю! – твердила она упрямо. – Я все равно пойду в театр, позволишь ты мне или нет. На днях как-нибудь усядусь в партере и расхохочусь, когда ты выйдешь на сцену, обезьяна ты моя.
Он сказал запальчиво:
– Брось шутить!
Он испуганно раскрыл глаза, приподнялся. Но вид Черной Венеры, казалось, опять его успокоил, он заулыбался, стал декламировать:
– Viens-tu du ciel profond ou sors-tu de l’abîme – о Beauté?3
– Что это еще за чушь? – перебила она.
– Это вот из той прекрасной книги, – объяснил он, показывая на французский томик в желтом переплете, лежавший рядом с лампой на курительном столике – это были «Les Fleurs du Mal»4 Бодлера.
– Не понимаю я ничего, – сказала Джульетта досадливо. Он, однако, не дал себя сбить, он продолжал:
Tu marches sur des morts, Beauté, dont tu te moques.
De tes bijoux l’Horreur n’est pas le moins charmant.
Et le Meurtre, parmi tes plus chères breloques,
Sur ton ventre orgueilleux, danse amoureusement…5
– И чего это ты так завираешься, – и она дотронулась темным узким пальцем до его рта.
Но он продолжал все так же меланхолически-напевно:
– Ты мне никогда не рассказываешь о своей прежней жизни, принцесса Тебаб. Там, у себя.
– А я ничего не помню, – отрезала она.
Потом она поцеловала его – может быть, для того, чтобы прекратить бестактные и поэтические расспросы. Ее раскрытый звериный рот с темными, потрескавшимися губами и кровавым языком медленно приблизился к его алчным бледным устам.
Как только она оторвала свое лицо от его лица, он заговорил снова:
– Не знаю, поняла ли ты меня, когда я сказал, что играю только для тебя и только благодаря тебе?
Покуда он говорил так, нежно и мечтательно, она проводила опытными пальцами по его редким шелковым волосам, которым лампа придавала золотистый блеск. Она перебирала его тонкие волосы не ласково, но серьезно и деловито, словно собиралась его стричь.
– Я ведь имею это в виду совершенно буквально, – продолжал он. – Когда я хоть немного нравлюсь публике, когда я имею успех, – этим я обязан тебе. Видеть тебя, трогать тебя, принцесса Тебаб, для меня что-то вроде чудодейственного лекарства. Великолепное, небывалое освежение.
– Ах, ты только и можешь болтать и врать, – матерински усмехнулась она. – Ну и дерьмо же ты у меня, миленький.
Чтобы заставить его умолкнуть, она положила обе руки ему на лицо. Широкие браслеты зазвенели у его подбородка. На его щеках покоились ее светлые ладони. Наконец он умолк, поудобней лег на подушке, словно собираясь уснуть. И словно ища спасения, охватил руками черную девушку. Она тихо лежала в его объятиях, оставив руки на его лице, словно для того, чтоб скрыть от него свою нежно-презрительную усмешку.
III. «Кнорке»
Сезон был в разгаре, неплохой сезон для Гамбургского Художественного театра. Оскар X. Кроге был решительно не прав, утверждая, что тысяча марок в месяц слишком много для Хефгена. Без этого актера и режиссера все бы провалилось к чертям. Он был столь же неутомим, сколь изобретателен. Он играл все – молодых, старых. Повод ему завидовать был не у одного только Микласа, но и у Петер-сена и даже у Отто Ульрихса. Но последний был занят более серьезными делами и не вполне всерьез принимал театральную сутолоку. Хефген завоевывал сердца детей, являясь остроумным и прекрасным принцем в рождественской сказке. Дамы находили его неотразимым в легких французских пьесах и в комедиях Оскара Уайльда. Литературная гамбургская публика обсуждала его успехи в «Весеннем пробуждении», роль адвоката в стриндберговском «Сне», роль Леонса в бюхнеровском «Леонс и Лена». Он мог быть элегантным, мог быть и трагическим. У него была стервозная улыбка, но и страдальческая складка над переносьем. Он очаровывал задорным остроумием, он импонировал властно поднятым подбородком, четко повелительной речью и горделиво-нервным жестом. Он трогал смиренным, беспомощно блуждающим взором, нежной, не от мира сего растерянностью. Он был благороден и низок, надменен и нежен, резок и подавлен – как того требовал репертуар. В шиллеровском «Коварстве и любви» он играл попеременно то майора Фердинанда, то секретаря Вурма – экзальтированного любовника и гнусного интригана, – причем, казалось бы, у него не было нужды так кокетливо подчеркивать свою способность к перевоплощению, ведь в ней и так никто не сомневался. Утром у него репетировался «Гамлет» а после обеда – фарс «Мице – мастер на все руки». Премьера фарса состоялась под рождество и имела шумный успех. Шмиц мог быть доволен. По поводу «Гамлета» бесновался Кроге, который уже на генеральной хотел запретить премьеру.
– Такого свинства я еще не терпел в моем доме! – возмущался старый поборник интеллектуального театра. – «Гамлета» нельзя ставить между прочим, как проходной спектакль!
Но Хефген справился и с Гамлетом. Он очень впечатлял черным, застегнутым на все пуговицы костюмом, загадочно косившим взглядом и бледным, страдальческим лицом, и наутро гамбургская пресса уверяла, что эта роль – интереснейшее достижение, может быть, она недостаточно отточена, не доработана, но зато как много захватывающих моментов. Ангелике Зиберт дали Офелию, и на каждой репетиции она буквально утопала в слезах. Из-за этих вечных слез на премьере она еле держалась на ногах. Впрочем, некоторые знатоки считали, что она лучшая в этом сомнительном спектакле.
Хефген работал по шестнадцать часов в сутки, и по крайней мере раз в неделю с ним случался нервный приступ. Кризисы бывали всегда очень сильные и принимали самые разнообразные формы. Однажды Хефген упал на пол и молча бился в припадке. Другой раз он оставался на ногах, но кричал диким голосом, и так продолжалось пять минут без перерыва. А то однажды случилось, что он на репетиции вдруг, ко всеобщему ужасу, процедил, что не может раздвинуть челюсти, что у него спазмы, что он может только бормотать. Перед вечерним представлением, в уборной, он заставил Бёка – который все еще не получил свои семь марок с полтиной – массировать ему нижнюю часть лица, стонал и что-то бормотал, не разжимая зубов. Спустя же четверть часа, на сцене, его артикуляция была свободна, как никогда. Он был ловок, блистал и имел успех.
В тот день, когда принцесса Тебаб избила его и изругала, он плакал, кричал и бился – это был ужаснейший приступ. Все актеры испуганно обступили его, а ведь они уже на всякое нагляделись. В конце концов фрау фон Герцфельд облила бесноватого водой. Джульетта, надо сказать, очень редко давала своему другу повод к такому отчаянию. Обычно она появлялась в его квартире точно в установленный час и делала именно то, чего он от нее ждал. Поздоровевший, свежий, еще более изобретательный, еще более властный, выносливый, он расставался со свой возлюбленной. Он говорил Джульетте, что любит ее, что в ней одной смысл его жизни. Иногда он сам верил тому, что ей говорил. Разве не расставался он у ног своей Черной Венеры со своей гордостью, не бросал ей под ноги свое тщеславие? Это ли не любовь? Бывало, он задумывался над этими ночами, когда возвращался из «Г. X.». Тогда он говорил себе: «Да, я люблю ее. Правда». И слышал в себе еще более глубокий голос: «Зачем ты себя обманываешь?» Но ему удавалось заглушить этот голос. Самый глубокий голос молчал, и Хендрик верил, что способен на любовь.
Маленькая Ангелика страдала, Хефген об этом не заботился. Фрау фон Герцфельд страдала. Он ее тешил интеллектуальными беседами. Рольф Бонетти страдал из-за маленькой Ангелики, которая оставалась недоступна ему, несмотря на пылкие и упорные ухаживания. И прекрасному молодому любовнику оставалось довольствоваться Рахель Моренвиц. Он склонялся к этому с отвращением, и маска брезгливости не сходила с его лица. Ганс Миклас – ненавидел. Он голодал, когда Эфой не кормила его бутербродами. Он со своими политическими единомышленниками ругал марксистов, евреев и их еврейских пособников. Упрямо тренировался, получал незначительные роли, а под скулами залегали все более черные тени.
Со своими политическими единомышленниками много времени проводил и Отто Ульрихс. И ему было неприятно, что открытие Революционного театра все время откладывалось. Каждую неделю Хефген придумывал новую увертку.
Часто Ульрихс после репетиции отводил своего друга в сторону и молил:
– Хендрик! Когда же мы начнем?
Хендрик в ответ быстро и страстно заговаривал о гнилости капитализма, о театре как орудии политики, о необходимости сильного, отточенного художественно-политического воздействия на массы и под конец обещал сразу же после премьеры «Мице – мастер на все руки» начать репетиции для Революционного театра.
Но вот прошла прочувствованная рождественская премьера, потом прошли другие премьеры, сезон близился к концу, почти уже кончался. А Революционный театр все еще существовал только на роскошной бумаге, на которой Хефген вел переписку – торжественную и очень обширную – со знаменитыми писателями социалистического толка. И вот однажды, когда Отто Ульрихс стал вновь его теребить и уговаривать, Хендрик ему ответил, что в этом сезоне, к глубокому его сожалению, по причине роковых обстоятельств дело уже не выгорит. К сожалению, придется подождать до осени. Лицо Ульрихса омрачилось. Но Хендрик положил руку на плечо друга и единомышленника и говорил тем неотразимым голосом, который сначала пел, дрожал, а потом креп и отдавал медью, ибо Хефген бичевал моральное разложение буржуазии и славил международную солидарность пролетариата. Ульрихс смирился. Распростились с долгим прочувствованным рукопожатием.
Как раз тогда готовилась последняя новинка сезона: в комедии Теофиля Мардера «Кнорке» Хендрик Хефген репетировал главную роль. Эта пьеса Мардера, критикующая общество, имело огромный успех. Все знатоки расхваливали индивидуально-яркий стиль пьесы, ее безошибочную сценическую убедительность и безжалостно разящую злость. На премьеру «Кнорке» собирались приехать критики из Берлина. Впрочем, на премьеру – не без трепета – ждали и самого автора. Ибо бескомпромиссно высокое мнение Мардера о себе самом было всем столь же известно, сколь и его наглость и склонность к беспричинным, громким и затяжным скандалам.
Однако при всем своем страхе Хефген радовался перспективе визита знаменитого драматурга. Он почти не сомневался в том, что этот ясновидец и опытный муж будет покорен блеском его исполненья.
«Я должен хорошо сыграть в «Кнорке», – поклялся себе Хендрик.
Чтобы целиком посвятить себя роли, он передал режиссуру директору Кроге, который собаку съел на комедиях Теофиля Мардера. «Кнорке» принадлежал к циклу сатирических пьес, которые высмеивали немецкую буржуазию при Вильгельме II. Герой комедии был выскочка, который с помощью подло заработанных денег и беспринципного, низкого, надменного ума завоевывает себе власть и влияние в высших кругах. Кнорке гнусен, но и привлекателен. Он представляет собой новый тип буржуазного выскочки – очень жизнеустойчивого, далекого от благородных помыслов. Все ждали, что Хефген будет превосходен в этой роли. Он умел передать жестокость, резкость, а иногда почти трогательную беззащитность. Он привнес в роль и робкую, но спервоначала ослепляющую величавость гранда, проявлявшуюся в осанке и жестах, и вульгарную, подлую, ловкую демагогию подонка, готового на все, лишь бы вылезти в люди, и бледное, застывшее, почти героическое лицо, и даже ужас в глазах при виде собственного взлета, который поистине головокружителен и может вдруг кончиться падением. Несомненно, в этой пьесе Хефген должен был стать сенсацией.
Его партнерша – спутница жизни Кнорке, не менее бессовестная, чем он сам, но слабее его только потому, что она любит Кнорке; его партнершу в этой гениальной комедии играла молодая девушка, которую Теофиль Мардер настойчиво рекомендовал в письме, выдержанном в энергичном, почти гневном тоне. У Николетты фон Нибур было еще довольно мало практического театрального опыта – она выступала очень редко и только в небольших городишках. Но она была существом очень самоуверенным – настолько, что почти вгоняла окружающих в страх. Мардер в резких выражениях угрожал бедному Оскару X. Кроге самым ужасным скандалом, если дирекция Художественного театра не ангажирует фон Нибур на главные роли. Грозный тон драматурга заставил Кроге сжаться от страха, и он пригласил Николетту в виде пробы сыграть в «Кнорке». Она приехала со множеством чемоданов из красной лакированной кожи, в широкополой черной мужской шляпе и огненно-красном плаще. У нее был большой нос крючком, сверкающие кошачьи глаза и высокий красивый лоб. Все сразу увидели в ней личность. Моц отметила это благоговейно взволнованным голосом, и никто в «Г. X.» не смог возразить, даже Рахель Моренвиц, хотя эта последняя и была недовольна прибытием новенькой. Ибо очевидно было, что Николетта – тоже инфернальная дама, и ей даже не нужен монокль или длинный мундштук, чтобы доказать это миру.
Рольф Бонетти и Петерсен спорили о том, можно ли назвать Николетту красивой. Энтузиаст Петерсен находил ее «просто ослепительной». Осторожный знаток Бонетти предпочел ограничиться понятием «интересная».
– О красоте не может быть и речи при таком носе! – бросил он небрежно.
– Но какие глаза! – восторгался Петерсен, тревожно озираясь, как бы не услышала Моц. – А как она держится! Да, прямо-таки величаво.
Николетта прошла мимо окон под руку с Хефгеном, на что все тотчас обратили внимание. Ее голова с гордым носом, сверкающим взглядом и высоким лбом походила на голову юноши эпохи Возрождения. Фрау фон Герцфельд, ревниво наблюдавшая за парой, печально, но проницательно это отметила. Николетта держалась очень прямо. Ярко накрашенные тонкие губы резко и точно артикулировали. Каждая фраза четко звенела. Гласные она выбрасывала далеко вперед, так что они звучали отточенно и плоско, ни один согласный не пропадал и даже самые несущественные слова становились верхом речевой техники.
А текст речи Николетты состоял в том, что она с немыслимыми ухищрениями подчеркивала, как она честолюбива, и, если понадобится, может стать интриганкой.
– Конечно, мой милый! – говорила она Хефгену, с которым была знакома всего несколько часов. – Мы ведь все хотим выдвинуться. Надо уметь работать локтями.
Хендрик, который с любопытством искоса ее разглядывал, думал о том, позирует ли она сейчас или говорит искренно. Решить было трудно. Может быть, этот откровенный цинизм – просто маска, за которой прячется совершенно другое лицо? Но кто знает, какой у этого другого, спрятанного, лица нос и какой рот? И имеет ли оно хоть что-нибудь общее с этой гордой миной?
Хендрик не мог не признаться себе, что женщина, шедшая с ним бок о бок, произвела на него впечатление. Без сомнения, с тех пор, как он узнал Джульетту, это первая женщина, для которой у него нашелся участливый, заинтересованный взгляд. В тот же день он признался во всем Черной Венере, и та страшным образом его избила – на этот раз не ради ритуала и игры, но с подлинной страстью. Ибо принцесса Тебаб сердилась. Хендрик страдал, стонал, наслаждался и под конец стал уверять свою принцессу, что она его единственная госпожа и возлюбленная. Но когда он вновь увидел Николетту, его опять очаровали ее резкая манера говорить, ее блестящий пронизывающий взгляд и гордая осанка.
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.