Kitabı oku: «Федор Достоевский. Единство личной жизни и творчества автора гениальных романов-трагедий», sayfa 11

Yazı tipi:

23 января 1850 г. Достоевский прибыл в Омскую каторжную тюрьму. Переписка с братом Михаилом прерывается на четыре года. Впоследствии он писал другому брату, Андрею:

«А эти четыре года считаю я за время, в которое я был похоронен живой и закрыт в гробу. Что за ужасное было это время, не в силах я рассказать тебе, друг мой. Это было страдание невыразимое, бесконечное, потому что всякий час, всякая минута тяготела, как камень, у меня на душе».

Воспоминания об этих страшных годах послужили материалом для романа «Записки из Мертвого дома» и для эпилога к роману «Преступление и наказание». Биографические данные, которыми мы располагаем, подтверждают необыкновенную правдивость и точность этих воспроизведений. Но годы, прошедшие между переживанием и художественным воссозданием, принесли с собой примиренность и ясность. Мотивы, развитые в «Записках…»: жестокий быт острога, страшные нравы преступников, их непримиримая ненависть к каторжнику-дворянину и, во мраке этого ада, несколько сияющих человеческих образов, – уже намечены в письме к брату от 22 февраля 1854 г. Но тон письма иной: в нем чувствуется измученность, отвращение, даже озлобленность.

Вот описание острожников: «Это народ грубый, раздраженный и озлобленный. Ненависть к дворянам превосходит у них все пределы, и потому нас, дворян, встретили они враждебно и со злобной радостью о нашем горе. Они бы нас съели, если бы им дали. Впрочем, посуди, велика ли была защита, когда приходилось жить, пить, есть и спать с этими людьми несколько лет и когда даже некогда жаловаться за бесчисленностью всевозможных оскорблений… 150 врагов не могли устать в преследовании, это было им любо, развлечение, занятие… Нам пришлось выдержать все мщение и преследование, которыми они живут и дышат к дворянскому сословию…» Так же и острожный быт описан в письме чертами более резкими, чем в «Записках…»: «Жили мы в куче, все вместе в одной казарме… Все полы прогнили. Пол грязен на вершок, можно скользить и падать… Затопят шестью поленами печку, тепла нет, а угар нестерпимый, и вот вся зима. Тут же в казарме арестанты моют белье и всю маленькую казарму заплескают водой. Поворотиться негде. Выйти за нуждой уже нельзя с сумерек до рассвета, ибо казармы запираются, и ставится в сенях ушат, и потому духота нестерпимая. Все каторжные воняют, как свиньи, и говорят, что нельзя не делать свинства, дескать, «живой человек»… Блох, вшей и тараканов четвериками… В пост капуста с водой и почти ничего больше. Я расстроил желудок нестерпимо и был несколько раз болен. Суди, можно ли было жить без денег, и если бы не было денег, я бы непременно помер, и никто, никакой арестант, такой жизни не вынес бы… Прибавь ко всем этим приятностям почти невозможность иметь книгу, что достанешь, то читать украдкой, вечную вражду и ссору кругом себя, брань, крики, шум, гам, всегда под конвоем, никогда один, и это четыре года без перемены, – право, можно простить, если скажешь, что было худо…»

В письме уже набросан план и выражена главная идея «Записок из Мертвого дома»: «преступники – самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего». Вот это место: «И в каторге между разбойниками я в четыре года отличил наконец людей. Поверишь ли: есть характеры глубокие, сильные, прекрасные, и как весело было под грубой корой отыскать золото. И не один, не два, а несколько. Иных нельзя не уважать, другие решительно прекрасны. Я учил одного молодого черкеса (присланного в каторгу за разбой) русскому языку и грамоте. (В «Записках…» это – дагестанский татарин Алей. – К. М.). Какою же благодарностью окружил он меня. Другой каторжный заплакал, расставаясь со мной. (В «Записках…» – Сушилов. – К. М.). Я ему давал денег – да много ли? Но зато благодарность его была беспредельной… А propos: сколько я вынес из каторги народных типов, характеров! Я сжился с ними и потому, кажется, знаю их порядочно. Сколько историй бродяг и разбойников и вообще всякого черного, горемычного люда. На целые томы достанет. Что за чудный народ. Вообще время для меня не потеряно, если я узнал не Россию, так народ русский хорошо, и так хорошо, как, может быть, не многие знают его».

В письме дана полная программа «Записок из Мертвого дома»: быт, нравы, характеры, «истории бродяг и разбойников», и центральная идея: «Этот народ – необыкновенный был народ». Но осуществить уже готовый замысел удалось Достоевскому только через семь лет, в 1861 г. С пребыванием писателя в остроге связана легенда о том, что он подвергся там телесному наказанию. Партия арестованных разбирала барку на Иртыше; один из них, Рожновский, уронил в реку топор и должен был нырнуть в воду. Достоевский и еще один арестант держали веревку, по которой он спустился. Вдруг явился пьяный и свирепый плац-майор Кривцов и приказал отпустить веревку. Арестанты не повиновались и были наказаны розгами. Достоевский несколько недель пролежал в госпитале; каторжники думали, что он умер, – отсюда его прозвище «труп». Возвратившись в казарму, он повалился на пол в припадке падучей. Достоверность этой истории опровергается доктором Яновским, женевским священником А. Петровым, бароном Врангелем и дочерью писателя, Любовью Достоевской. Но одно несомненно: первые припадки эпилепсии случились с ним в остроге.

В письме к брату от 30 июля 1854 г. он сообщает: «Я уже писал тебе о моей болезни. Странные припадки, похожие на падучую, и однако, не падучая… Впрочем, сделай одолжение и не подозревай, что я такой же меланхолик и такой же мнительный, как был в Петербурге в последние годы. Все совершенно прошло, как рукой сияло». Достоевский долго не догадывался, а может быть, и не хотел догадываться, что у него падучая. В 1857 г. лекарь Ермаков выдал ему следующее свидетельство: «В 1850 г., в первый раз подвергся припадку падучей болезни (epilepsia), которая обнаружилась: вскрикиванием, потерею сознания, судорогами конечностей и лица, пеною перед ртом, хрипучим дыханием, с малым, скорым, сокращенным пульсом. Припадок продолжался 15 минут. Затем следовала общая слабость и возврат сознания. В 1853 г. этот припадок повторился и с тех пор является в конце каждого месяца».

Четыре года каторги, четыре года «страдания невыразимого, бесконечного» были поворотным пунктом в духовном развитии писателя. В Омском остроге началось «перерождение убеждений». Оно подготовлялось давно и не закончилось на каторге. «Ветхий человек» умирал медленно, мучительно борясь с «новым»; «новый» неуверенно, ощупью отыскивал свое место. В «Дневнике писателя» 1873 г. Достоевский утверждает, что ни эшафот, ни каторга не сломили его убеждений, что мысли и понятия, которые владели его духом, по-прежнему представлялись ему «чем-то очищающим». Но подземная работа критики и переоценки идеалов молодости уже происходила; постепенно расшатывалась старая «вера», незаметно вырастало новое мировоззрение. В «Дневнике» мы читаем: «Мне очень трудно было бы рассказать историю перерождения моих убеждений… История перерождения убеждений, – разве может быть во всей области литературы какая-нибудь история более полная захватывающего и всепоглощающего интереса? История перерождения убеждений, – ведь это и прежде всего история их рождения. Убеждения вторично рождаются в человеке, на его глазах, в том возрасте, когда у него достаточно опыта и проницательности, чтобы сознательно следить за этим глубоким таинством своей души».

Историю своего духа писатель рассказывает не в философских терминах, а в художественных символах своих больших романов. Все они – акты единой духовной трагедии, откровение «глубокого таинства его души». И действительно, нет в мировой литературе истории более полной «захватывающего интереса».

Отправляясь в Сибирь, Достоевский верил, что, переменяя жизнь, он «переродится в новую форму» (письмо от 22 декабря 1849 г.). Что произошло с его душой за четыре года каторги? Рассказать об этом он не в силах. «Ну, как передать тебе мою голову, – пишет он брату, – понятия, все, что я прожил, в чем убедился и на чем остановился во все это время? Я не берусь за это. Такой труд решительно невозможен…» И после описания жизни в остроге снова повторяет: «Что сделалось с моей душой, с моими верованиями, с моим умом и сердцем в эти четыре года – не скажу тебе. Долго рассказывать». На человеческом языке нет слов, чтобы рассказать о страшном опыте заживо погребенного. Можно говорить только намеками и загадками. «Вечное сосредоточение в самом себе, – продолжает он, – куда я убегал от горькой действительности, принесло свои плоды. У меня теперь много потребностей и надежд таких, об которых я и не думал. Но это все загадки, и потому мимо…»

«Перерождение» началось с беспощадного суда над самим собой и над всей прошлой жизнью. В казарме, в «общей куче», среди крика и гама «ста пятидесяти врагов», писатель замкнулся в себе, в своем «страшном уединении». Впоследствии он писал об этом периоде: «Помню, что все это время, несмотря на сотни товарищей, я был в страшном уединении, и я полюбил, наконец, это уединение. Одинокий душевно, я пересматривал всю прошлую жизнь, перебирал все до последних мелочей, вдумывался в мое прошлое, судил себя неумолимо и строго, и даже в иной час благословлял судьбу за то, что она послала мне это уединение, без которого не состоялись бы ни этот суд над собой, ни этот строгий пересмотр прежней жизни. И какими надеждами забилось тогда мое сердце! Я думал, я решил, я клялся себе, что уже не будет в моей будущей жизни ни тех ошибок, ни тех падений, которые были прежде… Я ждал, я звал поскорее свободу, я хотел испробовать себя вновь на новой борьбе… Свобода, новая жизнь, воскресение из мертвых. Экая славная минута!»

В душе совершается не только суд, но и осуждение прошлого, разрыв с ним, освобождение. Опять говорится о надеждах, о новой жизни. Из письма мы узнаем об отрицательной душевной работе (разрушение прошлого), но не видим положительной ее стороны. Какие новые «потребности» родились в душе? И «воскресение из мертвых» означало ли нечто большее, чем выход из «мертвого дома»?

Ответ на этот вопрос мы находим в письме Достоевского к Н.Д. Фонвизиной, подарившей ему в Тобольске Евангелие. Выйдя из острога, он пишет: «Я слышал от многих, что вы очень религиозны, Н.Д. Не потому, что вы религиозны, но потому, что сам пережил и прочувствовал это, скажу вам, что в такие минуты жаждешь, как „трава иссохшая“, веры и находишь ее, собственно потому, что в несчастии яснеет истина. Я скажу вам про себя, что я дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И однако же Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие минуты я сложил себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост; вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если бы кто мне доказал, что Христос вне истины, то мне лучше бы хотелось оставаться с Христом, нежели с истиной».

Это письмо – документ необычайной важности: оно проливает свет на процесс «перерождения убеждений». На каторге Достоевский судил себя. Он как будто вел тяжбу с тем, кто был главным учителем его, кто первый обратил его в свою веру, – с Белинским. Мы помним, как «страстный социалист» Белинский посвящал его в атеизм, как развенчивал перед ним «сияющую личность Христа». Тогда ученик принял все учение учителя, как ни тяжело было ему отречься от «пресветлого лика Богочеловека». Когда Белинский говорил насмешливо о Христе, «лицо Достоевского изменялось, точно он заплакать хотел». На каторге он мысленно продолжал свой спор с Белинским. Учение его он больше не принимает. Ему нечем еще опровергнуть атеистическую аргументацию критика, но святыни своей – Христова лика – он больше ему не отдаст. Тяжба переносится в другой план; доказательствам разума противопоставляется свидетельство сердца. Достоевский готов допустить, что доводы Белинского неопровержимы, что на его стороне истина, но вот такой истины он и не принимает. Если Христос не истина, то он с Христом против истины. Христос для него дороже истины. Так начинается в сознании писателя борьба между верой и разумом, так возникает основная проблема его философии. Но «символ веры» Достоевского еще далек от Никейского символа, и религиозность его еще мало похожа на веру православной церкви. Атеистическому рационализму Белинского он противопоставляет христианский гуманизм, не веру в Богочеловека-Христа, а любовь к Христу-человеку. Для него Христос только самый прекрасный, «симпатичный» и совершенный из людей. Он допускает даже, что тот, кто сказал про себя: «Я есмь истина», может оказаться вне истины; допущение кощунственное для всякого верующего. Вот направление, в котором перерождались убеждения Достоевского. В несчастии жажда веры стала сильнее; поиски Бога мучительнее; истерзанной душе посылались благодатные минуты успокоения и любви. И главное:

«сияющая личность» Христа вошла в жизнь каторжника и заняла в ней центральное место – навсегда. Встреча с Христом среди разбойников стала источником света, лучи которого разлились по всем его произведениям после каторжного периода. В их ряду особенное место занимает эпилог «Преступления и наказания». Не только быт острога, в котором томится Раскольников, есть быт Омской тюрьмы, но и душевное состояние героя точно отражает переживания самого автора. «Соня сообщила, между прочим, что, несмотря на то, что он [Раскольников], по-видимому, так углублен в самого себя и ото всех как бы заперся, – к новой жизни своей он отнесся очень прямо и просто. В остроге, в окружающей его среде, он, конечно, многого не замечал, да и не хотел совсем замечать.

Он жил, как-то опустив глаза: ему омерзительно и невыносимо было смотреть. Но под конец многое стало удивлять его, и он, как-то поневоле, стал замечать то, чего прежде и не подозревал. Вообще же и наиболее стала удивлять его та страшная, та непроходимая пропасть, которая лежала между ним и всем этим людом. Казалось, он и они были разных наций. Он и они смотрели друг на друга недоверчиво и неприязненно… В остроге были тоже ссыльные поляки, политические преступники, те просто считали весь этот люд за невежд и хлопов и презирали их свысока; но Раскольников не мог так смотреть: он ясно видел, что эти невежды во многом гораздо умнее этих самых поляков! Его же самого не любили и избегали все. Его даже стали под конец ненавидеть. Почему? Он не знал этого. Презирали его, смеялись над ним, смеялись над его преступлением те, которые были гораздо его преступнее». И в письме к брату, и в «Записках из Мертвого дома» ненависть преступников объясняется только в социальном плане: мужики ненавидят барина-дворянина. В «Преступлении и наказании» мотивация более глубокая.

«На второй неделе Великого поста пришла ему [Раскольникову] очередь говеть вместе со своей казармой. Он ходил в церковь и молился вместе с другими. Из-за чего-то, он сам не знал этого – произошла однажды ссора: все разом напали на него с остервенением: „Ты безбожник! Ты в Бога не веруешь! – кричали ему. – Убить тебя надо!“ Он никогда не говорил с ними о Боге и о вере, но они хотели убить его, как безбожника».

Мы не знаем, было ли в действительности такое столкновение между Достоевским и каторжниками. Если даже его и не было, если это только художественный символ, духовное значение его не уменьшается. Ненависть народа (в письме: «чудный народ»! В «Записках…»: «необыкновенный народ») к барину объясняется религиозно. Разбойники веруют во Христа, и этой верой они «умнее» неверующих. В Раскольникове они инстинктом чувствуют безбожника и хотят его убить. Если эпилог «Преступления и наказания» имеет автобиографическую ценность, становится понятным происхождение заветной идеи Достоевского о Христе – народной святыне. Раскольников досказывает то, что осталось недоговоренным в письме 1854 г. и в «Записках из Мертвого дома».

15 февраля 1854 г. писатель вышел из Омской каторжной тюрьмы.

Глава 8
Ссылка. Первая женитьба. «Дядюшкин сон». «Село Степанчиково…»

Через неделю после выхода из каторги Достоевский писал брату Михаилу: «На душе моей ясно. Вся будущность моя и все, что я сделаю, у меня как перед глазами. Я доволен своей жизнью». Он страстно хочет писать: материала «на целые томы достанет»; он надеется, что лет через шесть ему позволят печатать. «А теперь вздору не напишу. Услышишь обо мне». Несколько раз повторяются просьбы о присылке книг: «Если можешь, пришли мне журналы на этот год, хоть «Отечественные записки». Но вот что необходимо: мне надо (крайне нужно) историков древних (во французском переводе) и новых экономистов и отцов церкви… Пришли немедленно…» И на другой странице: «Не забудь же меня книгами, любезный друг. Главное: историков, экономистов, „Отечественные записки“, отцов церкви и историю церкви… Знай, брат, что книги – это жизнь, пища моя, моя будущность…» И через несколько строк опять: «Пришли мне Коран, „Critique de raison pure“25 Канта… и непременно Гегеля, в особенности Гегелеву историю философии. С этим вся моя будущность соединена…» Через месяц снова просит прислать европейских историков, экономистов, святых отцов и, кроме того, «физику Писарева и какую-нибудь физилогию». После духовной голодовки на каторге Достоевский с жадностью набрасывается на книги. Круг его умственных интересов расширяется; до ареста его занимала исключительно литература; французских социалистов читал он мало – всего две-три книги. Теперь на первом месте стоит история и философия. Он стремится подвести научный фундамент под свои новые убеждения, сопоставить экономистов со святыми отцами, построить свою историософию. Критика чистого разума, история церкви и даже физиология необходимы ему для обоснования нового мировоззрения. Но этим обширным планам не суждено было осуществиться: задуманные статьи о политике и искусстве не были написаны. На три года все душевные силы писателя были поглощены его первой и трагической любовью.

Достоевского зачислили рядовым в 7-й линейный батальон в Семипалатинске. В унылом городе была каменная церковь, несколько мечетей и казарма; немногочисленное население состояло из чиновников, солдат и купцов-татар. За городом жили киргизы в своих кожаных палатках. Писатель проходил тяжелую строевую службу. «Солдатство не шутка, – писал он брату, – солдатская жизнь со всеми обязанностями не совсем-то легка для человека с таким здоровьем и с такой отвычкой или, лучше сказать, с таким полным ничего незнанием в подобных занятиях. Чтобы приобрести этот навык, надо много трудов. Я не ропщу: это мой крест, и я его заслужил».

В 1854 г. в Семипалатинск прибыл из Петербурга новый окружной прокурор, барон Врангель. Он знал Достоевского по роману «Бедные люди» и привез ему посылку и письма. В своих «Воспоминаниях» он описывает первую встречу с писателем: «Войдя ко мне, Достоевский был крайне сдержан. Он был в солдатской шинели, с красным стоячим воротником и красными же погонами, угрюм, с болезненно-бледным лицом, покрытым веснушками; светло-русые волосы были коротко острижены, ростом он был выше среднего. Пристально оглядывая меня своими умными серо-синими глазами, казалось, он старался заглянуть мне в душу». Скоро они подружились: Достоевский все вечера проводил у Врангеля. «Часто, возвращаясь домой со службы, – вспоминает тот, – я заставал у себя Достоевского, пришедшего уже ранее меня или с учения, или из полковой канцелярии, в которой он исполнял разные канцелярские работы. Расстегнув шинель, с чубуком во рту, он шагал по комнате, часто разговаривая сам с собой, так как в голове у него вечно рождалось нечто новое. Как сейчас вижу его в одну из таких минут: в то время он задумал писать „Дядюшкин сон“ и „Село Степанчиково…“. Он был в поразительно веселом настроении, хохотал и рассказывал мне приключения дядюшки, распевая какие-то отрывки из оперы». Достоевский очень любил читать Гоголя и Виктора Гюго;

в хорошем расположении духа декламировал Пушкина; любимые его стихи были «Пир Клеопатры». Летом он гостил у Врангеля на его даче «Козаков сад». «Ярко запечатлелся у меня образ Федора Михайловича, помогавшего мне поливать молодую рассаду, в поте лица, сняв свою солдатскую шинель, в одном ситцевом жилете розового цвета, полинявшего от стирки; на шее болталась неизменная, домашнего изделия, кем-то ему преподнесенная, длинная цепочка из мелкого голубого бисера, на цепочке висели большие, лукообразные серебряные часы». Иногда друзья отправлялись на рыбную ловлю, и Достоевский, лежа на траве, читал вслух «Записки об ужении рыбы» и «Записки ружейного охотника» Аксакова.

В теплые вечера они «растягивались на траве» и, лежа на спине, глядели на мириады звезд, мерцавших из синей глубины неба. «Созерцание величия Творца, неведомой, всемогущей Божественной силы наводило на нас какое-то умиление, сознание нашего ничтожества, как-то смиряло наш дух». Врангель писал своему отцу: «Судьба сблизила меня с редким человеком, как по сердечным, так и по умственным качествам: это наш юный несчастный писатель Достоевский. Ему я многим обязан, и его слова, советы и идеи на всю жизнь укрепят меня. С ним я занимаюсь ежедневно, и теперь мы будем переводить философию Гегеля и психию Каруса. Он человек весьма набожный, болезненный, но воли железной». В «Воспоминаниях» Врангель говорит подробнее о «набожности» своего друга: «О религии мы с Достоевским мало беседовали.

Он был скорее набожный, но в церковь ходил редко и попов, особенно сибирских, не любил. Говорил о Христе с восторгом…» Это вполне подтверждает наше определение религиозности Достоевского как христианского гуманизма. Восторженная любовь его к человеческому образу Христа была еще далека от церковного православия. Проект совместного изучения Гегеля и Каруса не был осуществлен друзьями. Врангеля поражала «незлобивость» Достоевского и его снисходительность к людям. «Он находил извинение самым худым сторонам человека, все объясняя недостатком воспитания, влиянием среды, а часто даже натурой и темпераментом… Все забитое, несчастное, хворое и бедное находило в нем особое участье».

Это все еще прежний Достоевский, автор «Бедных людей», гуманист и филантроп. Душевный переворот еще не произошел, «кризис гуманизма» только подготовляется.

Барон Врангель вводит своего друга в дом военного губернатора, генерала П. Спиридонова, батальонного командира Белихова, поручика Степанова. В семипалатинском «свете» Достоевский встречается со своей будущей женой – Марией Дмитриевной Исаевой. Роману предшествовало любовное вступление, о котором добродетельный Врангель упоминает глухо. У Достоевского была ученица – красивая блондинка Марина, дочь ссыльного поляка. Когда ей исполнилось 17 лет, «она подросла, расцвела, похорошела и стала чрезвычайно развязна. Она очень оживляла наш дом, бегала, усиленно кокетничала и задорно заигрывала со своим учителем». Дальнейшая судьба ее была печальна: какой-то 18-летний юноша соблазнил ее и бросил; потом она сошлась с кучером, «грязным киргизом», наконец, вышла замуж за старого хорунжего и изменяла ему. Врангель намекает на увлечение Достоевского этой «развязной» девицей. «Впоследствии, – пишет он, – когда Достоевский был женат, Марина не раз служила причиной ревности и раздора между Марией Дмитриевной и Федором Михайловичем, преследуя его своим кокетством». За двусмысленным прологом следовала драма: Достоевский страстно влюбился в Исаеву. У него было пророческое предчувствие перелома в судьбе. Перед отъездом в Семипалатинск он писал Фонвизиной: «Я в каком-то ожидании чего-то; я как будто все еще болен теперь, и кажется мне, что со мною в скором, очень скором времени должно случиться что-нибудь очень решительное, что я приближаюсь к кризису всей моей жизни, что я как будто созрел для чего-то, и что будет что-нибудь, может быть, тихое и ясное, может быть, грозное, но во всяком случае неизбежное. Иначе жизнь моя будет жизнь манкированная». Дар ясновидения не обманул его, – только в том «неизбежном», что надвигалось на него, не было ничего «тихого и ясного».

«Марии Дмитриевне, – пишет Врангель, – было лет за тридцать… Довольно красивая блондинка среднего роста, очень худощавая, натура страстная и экзальтированная. Уже тогда зловещий румянец играл на ее бледном лице. Она была начитана, довольно образована, любознательна, добра и необыкновенно жива и впечатлительна». Ее отец, сын французского эмигранта, Констант, был заведующим карантина в Астрахани. Мария Дмитриевна училась в пансионе и танцевала «с шалью» на дворянских балах. Вышла замуж за учителя Александра Исаева, имела сына Павла и была глубоко одинока и несчастна. Пьяница муж, бедность, убогая провинциальная жизнь – такова была жалкая судьба пылкой мечтательницы. Она приблизила к себе влюбленного Достоевского, хотя никогда не отвечала ему взаимностью и считала его «человеком без будущего». Вскоре на писателя обрушился страшный удар: в мае 1855 г. Исаева перевели в Кузнецк, и ему пришлось расстаться с Марией Дмитриевной. Врангель вспоминает, что Достоевский «рыдал навзрыд, как ребенок». Друзья поехали лунной майской ночью провожать уезжающих. «Когда повозка скрылась, Достоевский все стоял как вкопанный, безмолвный, склонив голову, слезы катились по щекам… Мы вернулись к себе на рассвете. Он не прилег, – все шагал и шагал по комнате и что-то говорил сам с собой. Измученный душевной тревогой и бессонной ночью, он отправился в близлежащий лагерь на учение. Вернувшись, лежал весь день, не ел, не пил и только нервно курил одну трубку за другой… Он еще более похудел, стал мрачен, раздражителен, бродил, как тень… Вдруг стал суеверен, навещал гадалок…» Врангель предложил ему устроить свидание с Исаевой в Змиеве на полпути между Семипалатинском и Кузнецком. Но друзья напрасно прождали там Марию Дмитриевну; она не приехала. Второе свидание в этом же городе снова не состоялось; Марья Дмитриевна опять не могла приехать. Достоевский терзается ревностью…

«Жутко было смотреть, – вспоминает Врангель, – на его мрачное настроение, отражавшееся на его здоровье». Врангель уезжает в Петербург, и Достоевский остается в полном одиночестве. В августе умирает Исаев; Марья Дмитриевна должна была задолжать, чтобы похоронить мужа. Писатель умоляет Врангеля послать ей денег, но сделать это «крайне деликатно». «С человеком одолженным, – пишет он, – надо поступать осторожно: он мнителен». У него появляется надежда на то, что вдова Исаева согласится стать его женой; он пишет ей длинные исступленные письма. Она отвечает ласково, но уклончиво. Ему кажется, что она непременно выйдет за него, если у него будут «положение» и деньги. Врангель хлопочет в Петербурге; если бы только ему позволили перейти на статскую службу и разрешили печатать, он мог бы немедленно жениться.

Осенью 1855 г. Достоевский произведен в унтер-офицеры; эта милость нового царя окрыляет его, и в начале 1856 г. он сообщает брату о своем решении жениться: «Мое решение принято, и, хоть бы земля развалилась подо мною, я его исполню… Мне без того, что теперь для меня самое главное в жизни, не надо будет и самой жизни…» И он просит брата прислать ему сто рублей. Между тем из Кузнецка приходят тревожные вести: Марья Дмитриевна грустит, отчаивается, больна поминутно, окружена кумушками, которые сватают ей женихов; в письмах ее «определенно меньше задушевных слов». Достоевский пишет Врангелю (23 марта 1856 г.), что имел «громовое известие». Марья Дмитриевна получила предложение от «человека пожилого, с добрыми качествами, служащего и обеспеченного» и просит у него совета, как ей поступить. «Прибавляет, что она любит меня, что это одно еще предположение и расчет. Я был поражен, как громом, я зашатался, упал в обморок и проплакал всю ночь. Теперь я лежу у себя. Неподвижная идея в голове! Едва понимаю, как живу и что мне говорят. О, не дай Господи никому этого страшного грозного чувства! Великая радость любви, но страдания так ужасны, что лучше бы никогда не любить. Клянусь вам, что я пришел в отчаяние. Я понял возможность чего-то необыкновенного, на что бы в другой раз никогда не решился… Я написал ей письмо в этот же вечер, ужасное, отчаянное.

Бедненькая, ангел мой! Она и так больна, а я растерзал ее!

Я, может быть, убил ее моим письмом. Я сказал, что умру, если лишусь ее. Тут были и угрозы, и ласки, и униженные просьбы, не знаю что». На многих страницах повторяются жалобы, сомнения, просьбы; слова воспаленные, лихорадочные, почти безумные. То он верит в ее любовь: «Elle m’aime, elle m’aime26, это я знаю, я вижу», – то терзается мыслью, что нарушает ее счастье; то соглашается пожертвовать собой, то вскрикивает: «Отказаться мне от нее невозможно никак, ни в каком случае. Любовь в мои лета не блажь, она продолжается два года, в десять месяцев разлуки она не только не ослабела, но дошла до нелепости. Я погибну, если потеряю своего ангела; или с ума сойду, или в Иртыш». Следуют подробные планы «устройства»: переход на статскую службу в Барнаул, заем у дяди тысячи рублей серебром, надежда на милости государя при коронации и, наконец, литературные заработки. «Надеюсь написать роман получше „Бедных людей“. Ведь, если позволят печатать (а я не верю, слышите, не верю, чтобы этого нельзя было выхлопотать), ведь это гул пойдет, книга доставит мне деньги, значение; обратит на меня внимание правительства, да и возвращение придет скорее». Письмо дышит страстью и отчаянием; читая его, невольно веришь, что автор его готов на все, что он на грани безумия или самоубийства. Чувство реальности потеряно, душа раскалена; для Достоевского любовь – «страшное и грозное чувство».

Переписка с Марией Дмитриевной становится все драматичнее. Она все чаще упоминает о молодом учителе, друге покойного мужа, Вергунове. Достоевский решается на отчаянный поступок: тайком от начальства он отправляется в Кузнецк и по возвращении оттуда пишет Врангелю: «Я видел ее! Что за благородная, что за ангельская душа! Она плакала, целовала мои руки, но она любит другого… Я провел не знаю какие два дня, это было блаженство и мучение нестерпимое! К концу второго дня я уехал с полной надеждой». Через некоторое время она написала ему, что «тоскует, плачет» и любит Вергунова больше, чем его. Достоевский уверяет себя, что он должен спасти ее от брака с грубым 24-летним сибиряком, что, отговаривая ее от этого нелепого шага, он заботится только о ее счастье. «Я написал длинное письмо ему и ей вместе. Я представил все, что может произойти от неравного брака… Она отвечала, горячо его защищая, как будто я на него нападал. А он, истинно по-кузнецки и глупо, принял себе за личность и за оскорбление. Мне написал ответ ругательный… Чем это кончится, не знаю, но она погубит себя, и сердце мое замирает… Я как помешанный в полном смысле слова, все это время». «Достоевщина» появилась раньше романов Достоевского. Трудно поверить, что Мария Дмитриевна реально существовала, а не была придумана автором «Униженных и оскорбленных». Ее истерическая чувствительность, любовь к двоим, взрывы ревности, драматические объяснения, роковые решения, мучение и мучительство – вполне в стиле Достоевского. Когда он приезжает в Кузнецк, она устраивает «сцену втроем», во время которой Вергунов плачет на груди у Достоевского, Достоевский рыдает у ног своей возлюбленной, а Мария Дмитриевна в слезах примиряет соперников. Какая «ситуация» для романа!.. Кажется, что жизнь подражает литературе, действительность предваряет вымысел. Писатель жертвует собой; хлопочет о пособии Исаевой за службу мужа, об определении ее сына в кадетский корпус, об устройстве Вергунова на лучшее место. Врангель в Петербурге должен просить за избранника Марии Дмитриевны: «Это все для нее, для нее одной, – пишет он ему. – Хотя бы в бедности-то она не была. Если уж выйдет за него замуж, то пусть хоть бы деньги были…»

25.«Критика чистого разума» (фр.).
26.Она любит меня (фр.).

Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.

Yaş sınırı:
16+
Litres'teki yayın tarihi:
11 temmuz 2024
Yazıldığı tarih:
1947
Hacim:
910 s. 1 illüstrasyon
ISBN:
978-5-227-10617-9
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip