Kitabı oku: «Кубок орла», sayfa 18
Глава 8
Отец и сын
Алексей стоял у порога жениной опочивальни и слушал. Изредка он улавливал отрывки слов, и тогда лицо его на мгновение оживлялось и в задумчивом взгляде вспыхивало что-то похожее на надежду.
Ему мучительно хотелось войти к Шарлотте, утешить ее, приласкать. Но он не трогался с места. Одна мысль о том, что здесь рядом, за дверью, лежит умирающая, была для него непереносима. Алексей ничего так не боялся, как смерти. В его мозгу не укладывалось сознание неизбежности кончины. Это было выше его понимания.
Раньше, какой-нибудь год тому назад, было еще туда-сюда. Он просто не любил говорить о покойниках. Они вызывали у него чувство брезгливости, и только. Но с той поры, как ему пришлось увидеть забытые на поле брани разлагающиеся трупы, он содрогнулся, да так больше и не пришел в себя. Боязнь смерти стала преследовать его как тень. Днем еще можно было развлечься, не отдаваться в полную власть недугу. Ночью же становилось невыносимо. Ночью он начинал отчетливо и неотвратимо чувствовать трупный запах, а перед глазами – как бы ни жмурился он и в какой бы дальний угол ни забивался – вырастал его собственный образ, бездыханный, с восковым лицом, со сложенными на животе руками…
Из опочивальни вышел лекарь.
– Ошинь плох, – покачал он головой. – Будет умирайт.
Услышав его шепот, Евфросинья, дозорившая у принцессы, чуть приоткрыла дверь и погрозила пальцем:
– Нешто можно такие слова? Спаси бог, княгинюшка вдруг услышит. «Умирайт, умирайт!» – почти полным голосом, так, чтобы непременно дошло до больной, передразнила она лекаря. – Отходящих заспокаивать вместно, а они…
Алексей занес было ногу, чтобы переступить порог, и тут же повернул назад, – крестясь на ходу, ушел к себе.
Наказав сенной девушке быть неотлучно подле «княгинюшки», Евфросинья побежала за ним.
– Ты? – обернулся он на ее шаги. – А мне почудилось…
Его ноздри раздулись, лицо болезненно сморщилось:
– Смердит!
– Благовонием, царевич, ей, благовонием!
– Упокойником…
Где-то в сенях раздался гневный крик.
– Меншиков! – догадался царевич, услышав четкий военный шаг, и через мгновение окончательно помертвел. – Чуешь, Евфросиньюшка? Шаркает! Одна нога шаркает. То батюшка мой… слышишь, шаркает… И злой-презлой…
Евфросинья юркнула в противоположную дверь. Тотчас же в горницу вошел Александр Данилович. Чуть кивнув на поклон хозяина, он с подчеркнутой вежливостью пропустил государя и стал за его спиной.
– Девкой пахнет! – потянул носом царь. – А? Чего качаешься, словно тебя кто по щекам отхлестывает?
Окрик отца еще больше испугал царевича. Он беспомощно, как сбившийся с дороги слепой, зашарил руками в воздухе.
– Заместо того, чтобы остатние часы подле умирающей сидеть, он с девкой путается… Что ты сказал?
– Ммм… Я…
– Ну, что «мммя»? Что кошкой прикидываешься? Небось, когда в Суздаль гонцов снаряжал, не мяукал, а по-волчьи выл! Снаряжал гонца?.. Говори!
– Снаряжал… Хотел внуком обрадовать матушку.
– Пускай-де выбирает Русь православная… Настало-де время… А? Говори!
– Да, – тоненько пискнул Алексей. – Вроде и то сказал: пускай-де Русь православная…
Он хотел прибавить: «радуется рождению царского внука» (ему показалось, будто именно так он и просил Евстигнея сказать матери), но удар по темени лишил его сознания.
Меншиков приказал подать воды и прямо из ковшика плеснул на царевича.
– Брось его! – сгорбился Петр. – Больше не о чем разговаривать. Он все сказал.
Пришедший в себя Алексей отполз к стене и прижался к ней головой. На потный лоб упала прядка волос, тонкая шея гнулась, как стебелек. В больших испуганных глазах таились одиночество, тоска и детская беспомощность.
Что-то похожее на жалость шевельнулось в груди государя.
– Встань!
Меншиков подхватил царевича и усадил в кресло. Петр уже принял решение. Это понял Александр Данилович в ту минуту, когда царь неторопко зашагал по терему, что-то насвистывая.
В шумно распахнувшуюся дверь, толкая друг друга, вошли Вяземский, лекарь и «мажордом».
– Преславная княгиня в бозе почила, – низко склонил голову Никифор и осенил себя широким крестом.
– Царство небесное, вечный покой! – перекрестился и Петр. – Из персти95 взяты и в персть обратимся.
По слабому знаку государя Меншиков приказал всем убраться из терема и плотно закрыл дверь. Алексей недвижимо лежал перед киотом.
– Можешь разуметь, что я говорить сейчас буду? – легонько толкнул его ногою отец.
Царевич встал.
– Не могу… Муторно мне.
Меншиков открыл окно. С шумом ворвался ветер. Держась за стену, Алексей подвинулся к окну и жадно глотнул промозглый воздух.
– Теперь можешь?
– Словно бы могу, батюшка…
Ответ прозвучал бесстрастно, как и вопрос отца. Оба уставились друг на друга. Помолчав немного, государь склонился к сыну и заговорил – спокойно, как беседуют где-нибудь в кружале случайно очутившиеся рядом люди. Алексей слушал рассеянно, словно речь шла вовсе не о нем.
Это взорвало царя:
– Впрямь ты пень или только прикидываешься лисой дохлой? Ты что-нибудь из моих слов разумеешь?
– Все слова твои разумею.
В голосе сына Петру почудилась насмешка. В груди закипал гнев. На правой щеке подозрительно задергалась родинка.
Что-то похожее на гнев входило и в Алексея. Он сел в кресло и в одно мгновение с отцом поднялся.
– Как не разуметь? – визгливо повторил он и ткнул пальцем в сторону Меншикова. – Пнем меня сей муж почитает. А я…
– Умник-разумник, – процедил Петр. – По лику видать мудрость твою.
Что-то скользкое и холодное вертлявой змейкой промелькнуло во взгляде Петра. И точно такая же тень как в зеркале отразилась во взгляде сына. Пальцы государя собрались в кулак. Кулак Алексея застучал по столу. У обоих от лица отхлынула кровь. Оба сгорбились. Отец глядел на сына и чувствовал, что в нем отражается каждое его движение: царева бровь приподнялась – подпрыгнула бровь и у царевича; трепетней забилась родинка на правой щеке государя – и так же, до ужаса отчетливо, затекала в том же месте правая щека Алексея.
Петру стало жутко. Он выпрямился, тряхнул головой, точно отгонял от себя наваждение, и присел к столу.
– Вот что. Не надо свары. Я лучше напишу тебе, что хотел сказать, а ты мне завтра ответишь.
Приняв от Петра исписанную бумажку, Алексей несколько строк пробежал глазами, потом, забывшись, стал читать вслух:
– «…Сие все представя, обращуся паки на первое, о тебе рассуждая: ибо я есмь человек и смерти подлежу, то кому вышеписанное с помощью вышнего насаждение оставлю? Тому, иже уподобился ленивому рабу евангельскому, вкопавшему талант свой в землю, – сиречь все, что Бог дал, бросил? Еще же и сие вспомяну, какова злато нрава и упрямого ты исполнен! Ибо сколь много за сие тебя бранивал, и не токмо бранивал, но и бивал, к тому же столько лет, почитай, не говорю с тобою, но ничто сие не успело, ничто пользы, но все даром, все на сторону, и ничего делать не хочешь, только дома жить и веселиться… Я за благо изобрел сей последний тестамент96 тебе написать и еще мало подождать, аще нелицемерно обратишься. Ежели же ни, то известен будь, что я весьма тебя наследства лишу, яко уд гангренный, и не мни себе, что один ты у меня сын и что я сие только в устрастку пишу, воистину (Богу угодно) исполню, ибо я за мое отечество и люди живота своего не жалел и не жалею, то како могу тебя, непотребного, пожалеть? Лучше будь чужой добрый, нежели свой непотребный».
По мере чтения Меншиков все больше морщился и темнел. Он ждал совсем не того. «Куда же сие годится? Ему говорят, что противу него восстал сын, а он – малость еще погодим, да ежели, да исправься…»
– Так завтра ответ, – буркнул царь и направился к двери.
Александр Данилович всю обратную дорогу молчал.
– Об чем ты тужишь?
– Горько мне… Горько, что мучаешься из-за царевича.
– Нешто не расправился я с ним только что?
– Может, и расправился, а лазейку оставил…
– И не подумал! То я так, чтоб не охаяли меня люди. А про себя знаю: не будет из него толку. Памятуй – лучше руку себе отсеку, чем ему престол завещаю. Сломает он Русь. Все вспять повернет. Не допущу сего, хоть пусть весь свет анафеме предаст меня. Не допущу погибели царства нашего! И не мни, что Евстигнеевы слова тут причиной. Евстигней только приблизил время расплаты со всеми ворогами моими.
Неподалеку от дворца они увидели бегущих навстречу Марью Даниловну и Арсеньеву.
– Бог сына вам даровал!
У Петра захватило дух. Подобрав одной рукой полы шубы и непрестанно крестясь другой, он побежал и, ворвавшись к жене, немедленно приказал внести ребенка.
– Поздорову ль, Петрушка? – вытянулся он по-военному перед младенцем. – Поздравляю вас, Петр Петрович, с прибытием в любезное наше отечество!
Глава 9
Кубок горя
Узнав о рождении брата, Алексей сам явился к отцу с поздравлением.
Петр не принял его, отослав к роженице. Екатерина была очень ласкова с пасынком; вспомнив о принцессе, всплакнула над «незабвенной Шарлотточкой»; заговорив о новорожденном сыне царевича, почла уместным тоже всплакнуть, а перед расставанием долго, с материнской печалью глядела на невеселого гостя.
– За рубеж надо бы тебе, царевич. Там отдохнешь, здоровье поправишь, развлечешься среди новых людей. Обязательно, крестненький, за рубеж.
Алексей подозрительно наморщил лоб; Екатерина словно угадала то, о чем говорили ему сегодня служивший при царевне Марье Алексеевне Александр Кикин97 и князь Василий Долгорукий.
Он передал для отца цидулу и суховато простился.
Едва сани Алексея выехали со двора, Петр прибежал к жене.
– Принес?
– Принес.
«Правление толиково народа, – писал царевич, – требует не такого гнилого человека, как я. Хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава богу, брат у меня есть, которому дай Бог здоровья».
– Врет! – скомкал государь бумажку. – Не сам писал. Все врет!
Он отправил сыну новое, полное обидной ругани письмо и пригрозил свернуть шею посланцу, если тот вернется без ответа.
– Чего ему еще надо? – заломил руки царевич. – Отрекся я от наследства… Чего же еще? Неужто правду пророчит князь Долгорукий, что ему голова моя понадобилась?
– К тому клонит, – подтвердил Вяземский. – По всему видать, к тому дело идет.
– Как же быть? Куда кинуться?
– Одна тебе дорога – за рубеж.
– Другого нету путя, лопушок, – вслед за Вяземским сказала и Евфросинья. – И каково заживем там на всей вольной волюшке!
Ласковый голос наложницы немного успокоил Алексея. Он присел к ней на колени и зажмурился. «За рубеж… На вольную волюшку… От зла уйти и сотворить благо, как в Евангелии писано. К чему свары, коли еще Давид, царь израильский, рек: „Человек, яко трава, и дни его, яко цвет сельний, тако отцветет”».
– Серчает, – доложил дворецкий.
– Кто?
– С ответом торопит посол…
– Что ж! – внезапно озлился Алексей. – Пропишу!
Правая нога его судорожно подогнулась и выпрямилась – точь-в-точь как это бывало в минуты гнева с Петром. Он кинулся к столу и поспешно написал:
«Желаю монашеского чина и прошу о сем милостивого позволения…»
Петр нервно бегал по хоромам, дожидаясь гонца. Вдруг из опочивальни царицы донеслось что-то похожее на мяуканье.
«Петрушка плачет!» – всполошился царь. Ребенок беспомощно тыкался губками в материнскую грудь. В его старческом личике не было ни кровинки. Черные глазки гноились. Сморщенные кулачки мяли кружевную шелковую сорочку. Петр поцеловал царевича в золотушное темечко и, перекрестив, помог ему ухватить сосок. Дитя угомонилось и зачавкало.
– Ах, шельма, сосет! – блаженно улыбнулся государь. – За послушание я тебе, Петр Петрович, гостинчик сейчас поднесу. Хочешь гостинчика?
Он что-то торопливо написал и положил бумажку в колясочку:
– Держи, сынок. Подрастешь – сам по сей писульке узнаешь, что с сего дни каждый отец в моем государстве может наследство вручать не старшему сыну, а кому воля будет его.
Екатерина благодарно поглядела на мужа и вздохнула:
– Про одного сына помнишь, а о другом не печешься.
– И то верно, – вставил невесть откуда взявшийся Меншиков. – Опала опалой, а про здоровье Алексея Петровича сам Бог велел думать…
Царь насупился:
– В жизни и здоровье Бог один властен. Что же, я ему свои силы отдам?
– За рубеж его надо отправить, – сокрушенно вздохнул светлейший. – Там и воды всяческие, и лекари настоящие.
Петру пришлись по мысли эти слова.
– Можно и за рубеж. Авось не только здоровьем поправится, а уму-разуму научится у иноземцев, в стороне от наших начетчиков. Поеду и его захвачу.
Этого только и хотели Екатерина и Меншиков. Они твердо знали через Евстигнея, что враги государя задумали отправить царевича какими угодно правдами и неправдами в чужие земли, чтобы распустить потом слух, будто Алексей бежал от «злых утеснений» отца. Замыслы друзей и врагов государевых в этой части трогательно совпадали.
Когда вернулся гонец, Петр не захотел читать ответного письма Алексея.
– Ну его! Стану я всякую брехню читать, – и так и ушел, не притронувшись к цидуле, которую еще недавно с нетерпением ждал.
В сенях государь встретился с Ромодановским и Толстым.
– Воры губернаторы наши! – рявкнул князь-кесарь. – Сукины сыны губернаторы наши!
– Неужто сызнова Гагарин попался?
– Он, он!
То, что сатрапы нечисты на руку, не было новостью для Петра. И обер-фискал при Сенате, и Ягужинский каждый день доносили «об учинении непотребства» сановниками, но государь до поры до времени мирился с этим злом, не принимал слишком крутых мер.
Однако князь Гагарин слишком уж распоясался. Вся Сибирь ополчилась против него. Он не щадил ни богатых, ни бедных. Отдав все доходные службы своим родичам, он вместе с ними разорял народ как только мог. Никогда еще Сибирь так не хирела от поборов, как при Гагарине.
Царь не раз грозился публично казнить губернатора, лишить его со всеми потомками имений и чести, вызывал к себе и собственноручно «учил» дубинкой. Ничего не помогало – князь продолжал свое. Тогда Петр распорядился выслать из Сибирской губернии всех княжеских свойственников. «Пускай теперь разгуляется, при новых споручниках», – торжествовал он, отправляя в Сибирь предложенных Ягужинским «своих» людей. Гагарин ненадолго присмирел, но вскоре нашел новые источники для наживы.
С этим «птенцы» и пришли к государю.
– Нестеров-фискал все проведал, – рассказывал Ромодановский. – Страсти берут, что прописано про вора-князя.
Царь вырвал из рук Федора Юрьевича донесение.
«Проведал я в подлиннике, – писал Нестеров, – что князь Матвей Гагарин свои и других частных людей товары пропускает в Китай под видом государевых с особенными назначенными от него купчинами, отчего как сам, так и сии его приятели получают себе превеликое богатство, а других никого к китайскому торгу не допускают; от сего запрета и бесторжицы многие пришли во всеконечное оскудение. Предлагал я в Сенат, чтобы послать в Сибирь верного человека и с ним фискала из купечества для осмотру и переписки товаров в последнем городе, куда приходит караван, но учинить того не соизволили».
– Судить! – затрясся, забрызгал слюной царь. – На виску!
В тот же день в Санкт-Питербурх отправился гонец с приказом Сенату «учинить наистрожайшее следствие вору Гагарину».
А к вечеру Петр слег.
Днем он еще кое-как держался, даже вел сидение, на котором было постановлено: «Назначить при Сенате особого генерал-ревизора, Василия Никитича Зотова, коему надлежит неусыпно быть при сановниках, також неустанно следить за выполнением указов всяческих, а о нерадивых членах Сената и о споручествующих ворам немедленно докладывать князю Ромодановскому». Но, освободившись от дел, он почувствовал такую слабость, что едва добрался до своей опочивальни.
В полночь в нижней крахмальной юбочке и атласных туфельках на босу ногу к Петру прокралась Гамильтон. Царь, одетый, разметался на постели и неестественно, словно его давил кто-то, храпел. Марья Даниловна подумала, что он спит, шаловливо начала его тормошить. Тогда Петр, с огромным напряжением приподняв голову, показал пальцем на широко раскрытый рот. Лицо его перекосилось, в углах губ показалась пена.
– Кубок дай… большой… Кубок орла… Чтобы можно было вылить в него все мое горе… Чтобы и Алешеньку моего позабыть… Кровь и плоть мою позабыть… Кубок горя подай…
Гамильтон побежала будить царского лекаря.
– Три болезнь, – печально обронил лекарь. – Нерв, лихораток и лоханка почка, что есть по-латынь пиелит. Ошень некарашо.
К утру Петр казался уже полутрупом.
Взглянув на больного, князь-кесарь оторопел и не поверил себе, ощутив на щеках своих слезы.
– Плачу? Я? – в первый раз в жизни растерялся он. – Да что я, хмелен?
Пришибленный, жалкий, он поплелся к протопресвитеру.
– Иди. Приобщить Святых Тайн наш… нашего…
Рыданья потрясли его. И он упал, бесчувственный, железный человек этот, сбив с ног старика священника.
Два месяца Петр боролся со смертью.
Двадцать седьмого января 1716 года, еще слабый и мертвенно-бледный, он уехал в Голландию, потом во Францию договариваться о совместной борьбе против шведов и, «ежели даст Бог, учинить с иноземцами торговое соглашение».
С ним отправились царевич Алексей, Екатерина, Марья Даниловна, новый любимец царев – денщик Иван Михайлович Орлов и в качестве толмача – князь Куракин98.
Глава 10
Де Бурновиль
Что-то не ладилось с фабрикой «штофов и других парчей» графа Апраксина, барона Шафирова и Толстого.
– Зря мы Лефорту доверились, – ворчал Апраксин. – Вот ежели бы Васька Памфильев был, все инако бы обернулось. А сей немец токмо путает нас. Даром что носит имя упокойника Франца Лефорта.
Васька был далеко, в «персидских странах». Он с честью выполнял все, что было ему поручено, и гнать его во Францию на помощь агенту Лефорту не было никакого смысла.
Лефорт уже больше года катался по французским провинциям, подыскивая искусных мастеров и закупая «фабричное снаряжение». В цидулах он неизменно жаловался на дороговизну и каждый раз требовал денег.
Шафиров, которому в конце концов надоели «мошенства», отправил агенту грозное письмо:
«Либо немедля оборотись с добрыми мастерами и инструментом, либо к дыбе готовься. То ничего, что ты в иноземных обретаешься землях. Повсюду найду».
Испуганный Лефорт взялся за ум. В одной развеселой таверне он познакомился с дезигнатором99 узоров де Бурновилем.
– Мастеров? Ради бога… Сколько угодно! Можно на вес, можно пачками.
Лефорт был в восторге. Новый друг его вмещал в себе все достоинства: он был отменным рисовальщиком, и пил так, что иному соборянину из паствы всеяузского патриарха не угнаться, и знал толк в девицах. Боже мой, каких только женщин не выискивал он для «московита»! Лефорт не жалел для них франков и щедрой рукой рассыпал золото компанейщиков.
Получив новое письмо от Шафирова, еще более грозное, чем первое, и с грустью взглянув на отощавший кошель, агент собрался в Россию. За Бурновилем дело не стало. Он в один день набрал «мастеров», закупил «снаряжение» и со всей компанией явился к Лефорту.
– Мы готовы, месье.
Перед въездом в Москву «мастера» выслушали наставления дезигнатора и, отоспавшись, отправились к компанейщикам.
– Женщин зачем привезли? – удивился Толстой.
– Боже мой, – нежно заулыбался де Бурновиль, – да у нас женщины работают лучше любого мужчины!
Дипломат только головой покачал.
– Черт их разберет, чем они дышат! – отпустив иноземцев, поделился он сомнениями с компанейщиками. – Сдается, мошенники.
Толстой оказался прав. Из шестидесяти человек, привезенных Лефортом, только двадцать кое-что понимали в производстве шелка. Однако Бурновиль горой стоял за своих:
– Мои мастера? Ради бога! Пусть я горю, как моя трубка горит, если на свете есть что-нибудь лучше их.
С Петром Андреевичем он говорил исключительно на своем родном языке. Неизвестно, все ли понимал дипломат, только когда мастер умолкал, он с чувством глубокого убеждения изрекал:
– Мошенник.
До поры до времени можно было, впрочем, терпеть. Фабрика почти не имела сырца и все равно большей частью бездействовала.
Рисовальщик с утра обходил мастерские, проверял инструменты, задавал урок и уезжал куда-нибудь в кружало. Туда же вскоре являлась его подруга мадемуазель Мадлен. Там они вдвоем коротали «скучный московитский день».
Как-то в праздник к де Бурновилю ворвался перепуганный Лефорт:
– Пропали мы! Памфильев едет.
– Если человек глуп, так это надолго, говорят у нас во Франции, – поежился рисовальщик. – Ну, ради бога… ну почему этот Памфильев торопится? Разве ему плохо в Персии, вдали от хозяйских глаз?
Красным дням иноземцев приходил конец. Что останется делать де Бурновилю, когда фабрика развернет работу и компанейщики заставят не только подтянуть французских мастеров, но и обучать русских фабричному делу? Правда, рисовальщику незачем было очень беспокоиться. Ну, выгонят, отправят на родину… не посмеют же в самом деле эти московитские дикари вздернуть на дыбу французов! И все-таки де Бурновиль почувствовал неловкость: французы – и вдруг окажутся какими-то проходимцами. Тут будет задета честь Франции.
Рисовальщик был патриотом. Честь Франции он ставил превыше всего.
«Да, да, – вздыхал он. – И надо же было ехать в эту дикую страну как раз в то время, когда царь московитов заключил дружеский союз с нашим обожаемым королем… Эх, король, король! Знаете ли вы, ваше королевское величество, в какое положение ставит вас ваш верный сын де Бурновиль?»
Впрочем, вспомнив о короле, рисовальщик тут же рассеялся.
– Ну, конечно! Садитесь, месье Лефорт. Это замечательно. Это, наконец, остроумно… Ради бога! – вскочил он, заметив, что агент косится на бутылку. – Боже мой! Мадлен!
Девушка отодвинула ширму, помахала в воздухе маленькими голыми ножками и, как была в одной сорочке, прыгнула прямо с кровати на колени своего беззаботного друга.
– Да, – зажмурился мастер. – Так о чем я? Очень, очень остроумно… Мне только вчера рассказывали. Вы знаете, мои друзья, что царь московитов недавно был с визитом в Тюильрийском дворце? Но, боже мой, как все это прелестно!.. Так что я хотел сказать? Ах, ты всегда сбиваешь меня с гениальных мыслей, моя Мадлен! Наш король с министрами и маршалами встретил гостя на нижнем крыльце. Нет, я не могу! Мадлен, один поцелуй… Что? Два франка? Но ты стала невозможна, святое дитя мое!
Лефорт торопливо достал из кисета три рубля:
– Я даю!
– Боже мой, какие же могут быть разговоры между друзьями! Пожалуйста, – расплылся рисовальщик в широчайшей улыбке.
Девушка мелькнула в воздухе розовым облачком и тотчас же очутилась на коленях агента.
– Браво, браво! – захлопал в ладоши де Бурновиль. – Вот что значит получить законченное воспитание на трапеции в лучшем бродячем цирке Франции!.. Так что я сказал? Да, наш король Людовик Пятнадцатый на нижнем крыльце… И вдруг царь Петр берет нашего бесценного Людовика на руки, несет по лестнице и при этом восклицает: «Ура! Я несу на себе всю Францию!» Боже мой, я, кажется, плачу от полноты чувств. Так и сказал: «Несу на себе всю Францию!» Это же… это же… Но, Мадлен, довольно. Ты, кажется, перестаралась.
Мадлен точно не слышала. Новость, принесенная Лефортом, ни на минуту не выходила из ее головки. Мысль все время сосредоточенно работала.
– Господа! – воскликнула она, продолжая обнимать Лефорта. – Как вы находите? Нужны на фабрике ремензы и ниченки100?
– Конечно, нужны! Без них нельзя делать парчу.
– Ну, тогда все благополучно!
– Боже мой, я, кажется, начинаю кое-что понимать! – в восторге завопил де Бурновиль. – Ты поистине честно зарабатываешь свой хлеб, моя крошка!
Поутру де Бурновиль явился к Толстому:
– Месье, ваши русские ученики, простите меня, настоящие свиньи! Враги отечества! Боже мой… Враги отечества, и ни на йоту меньше!
С каждым словом все больше негодуя, дезигнатор сообщил о краже ниченок и ременз и об аресте двух воров.
Петр Андреевич немедленно отправился на фабрику чинить допрос.
– Сейчас же верните уворованное, разбойники! – ворвался он в подвал, где лежали задержанные работные.
Чуть шевеля скрученными за спину руками, ни в чем не повинные люди ответили в один голос:
– Как перед истинным… Хоть перед крестом и Евангелием – не ведаем, не знаем…
– Нешто наклепать на себя? – заколебался после трехдневных пыток один из узников. – Пускай уж какой ни на есть конец, Егор.
Другой отвернулся и не ответил. Звякнули кандалы. Шарившая у черепка крыса ощерилась.
– Егор… а Егор!
– Ну, чего?
– Пошто они нам третьего дни соленую рыбу давали, а водицы не поднесли? Неужто позабыли?
– Дурак ты, Митрий, как я погляжу. То у них новая пытка такая… От немцев наука сия.
Дмитрий снова тяжело заворочался.
– Егор… а Егор!
– Был Егор, да весь вышел. Одни цепи остались.
– А что, ежели на Бурвильку показать? Ведь видели мы, как он струмент умыкал.
– То-то и горе наше, что видели. Ежели б не видели, сидели бы мы дома да щи хлебали, мил человечек… Соскучился по крюку – вали, обскажи все как было. Чай, помнишь, как мы в Суздале челом били на Памфильева Василь Фомича?.. Нет уж, лучше их, чертей, не замать.
Заглохшая было на миг жажда вновь начала томить Егора. Он разинул рот и, не в силах больше терпеть, лизнул цвелую стенку. Слюна словно желчью обожгла глотку. Но и тут у Егора достало сил пошутить:
– Ай да винцо! Слаще ведьминой ласки…
Дмитрий завистливо вздохнул. Ведь вот же сидят вместе, из одного кубка горе хлебают, а все у них по-разному. Дмитрий день и ночь плачется, стонет и Богу молится, а Егор каким был на воле, таким и остался. Ништо ему! Все шутит, а либо про лес вспоминает… И как заговорит Егор о разбойных ватагах, о делах станичников, сдается Дмитрию, будто на него лесным духом повеяло. Умелец Егор на чудесные сказы. Добро бы еще, коли сам бы живал в ватажниках. А то ведь и не нюхивал, каково там у них. Всего только и было, что думками потчевался и пригоды все ждал: «Нынче уйду, завтра уйду…» Так и прособирался, покуда в застенок не угодил.
– Егор… а Егор…
– Про Бурвильку, что ль?
– Не… про крысу… Крыса, тварь подлая, а и ей пить хочется… Пьет же… Ой, пьет! И мне бы глоточек один… Один бы глоточек… Пить! Добры люди… дайте попить…
Дмитрий умолк. Понемногу притих и Егор. Дыхание его становилось ровней. Смежались глаза. Медленно раздвигался похожий на огромный опрокинутый кубок каземат. Потолок таял, дымился. Чей-то посвист донесся, разудалый и бесшабашный. Совсем близко шуршала листва. Выбраться только из этого черного кубка, протянуть только руку – и лес.
Щелкнул замок. Со скрипом распахнулась дверь.
– Выходи!
Был вечер. Тепло и ласково подмигивали первые звезды. Густо пахло травой. Где-то мирно светились в оконцах еще не яркие огни.
Передвигаться было трудно. Ныли вывихнутые суставы, томила жажда. Но так пьяно кружилась голова от свежего воздуха!
О, как радостен мир! Как хочется жить!
Узников ввели в какой-то незнакомый двор. Дмитрий огляделся и вскрикнул. Вдоль двора на железных прутьях болтались крючья. Подвешенные за ребра люди казались реющими в воздухе страшными призраками.
Егор пошатнулся.
– Зачем же звезды на небе? – шепнул он. – Травка растет… Как же так? Люди добрые… Зачем же…
Де Бурновиль и слушать ничего не хотел.
– Мы не можем оставаться в стране, где не понимают великого значения фабрик! – горячился он. – А ждать, пока привезут новые ремензы и ниченки из Франции, мы тоже не можем. Ни один француз не позволит себе даром есть хлеб.
На следующий же день рисовальщик со всеми своими помощниками выехал на родину. Честь Франции была спасена.