Kitabı oku: «Полное собрание сочинений. Том 3. Произведения 1852–1856 гг. Набег», sayfa 3

Yazı tipi:

Длинные чистые сакли с плоскими земляными крышами и красивыми трубами были расположены по неровным каменистым буграм, между которыми текла небольшая река. С одной стороны виднелись освещенные ярким солнечным светом зеленые сады с огромными грушевыми и лычевыми25 деревьями; с другой – торчали какие-то странные тени, перпендикулярно стоящие высокие камни кладбища и длинные деревянные шесты с приделанными к концам шарами и разноцветными флагами. (Это были могилы джигитов.)

Войска в порядке стояли за воротами.

Через минуту драгуны, казаки, пехотинцы с видимой радостью рассыпались по кривым переулкам, и пустой аул мгновенно оживился. Там рушится кровля, стучит топор по крепкому дереву, и выламывают дощатую дверь; тут загораются стог сена, забор, сакля, и густой дым столбом подымается по ясному воздуху. Вот казак тащит куль муки и ковер; солдат с радостным лицом выносит из сакли жестяной таз и какую-то тряпку; другой, расставив руки, старается поймать двух кур, которые с кудахтаньем бьются около забора; третий нашел где-то огромный кумган26 с молоком, пьет из него и с громким хохотом бросает потом на землю.

Батальон, с которым я шел из крепости N, тоже был в ауле. Капитан сидел на крыше сакли и пускал из коротенькой трубочки струйки дыма самброталического табаку с таким равнодушным видом, что, когда я увидал его, я забыл, что я в немирном ауле, и мне показалось, что я в нем совершенно дома.

– А! и вы тут? – сказал он, заметив меня.

Высокая фигура поручика Розенкранца то там, то сям мелькала в ауле; он без умолку распоряжался и имел вид человека, чем-то крайне озабоченного. Я видел, как он с торжествующим видом вышел из одной сакли; вслед за ним двое солдат вели связанного старого татарина. Старик, всю одежду которого составляли распадавшиеся в лохмотьях пестрый бешмет и лоскутные портки, был так хил, что туго стянутые за сгорбленной спиной костлявые руки его, казалось, едва держалась в плечах, и кривые босые ноги насилу передвигались. Лицо его и даже часть бритой головы были изрыты глубокими морщинами; искривленный беззубый рот, окруженный седыми подстриженными усами и бородой, беспрестанно шевелился, как будто жуя что-то; но в красных, лишенных ресниц глазах еще блистал огонь и ясно выражалось старческое равнодушие к жизни.

Розенкранц через переводчика спросил его, зачем он не ушел с другими.

– Куда мне итти? – сказал он, спокойно глядя в сторону

– Туда, куда другие ушли, – заметил кто-то.

– Джигиты пошли драться с русскими, а я старик.

– Разве ты не боишься русских?

– Чтò мне русские сделают? Я старик, – сказал он опять, небрежно оглядывая кружок, составившийся около него.

Возвращаясь назад, я видел, как этот старик, без шапки, со связанными руками, трясся за седлом линейного казака и с тем же бесстрастным выражением смотрел вокруг себя. Он был необходим для размена пленных.

Я влез на крышу и расположился подле капитана.

– Неприятеля, кажется, было немного, – сказал я ему, желая узнать его мнение о бывшем деле.

– Неприятеля? – повторил он с удивлением: – да его вовсе не было. Разве это называется неприятель?.. Вот вечерком посмотрите, как мы отступать станем: увидите, как провожать начнут: чтò их там высыплет! – прибавил он, указывая трубкой на перелесок, который мы проходили утром.

– Что это такое? – спросил я с беспокойством, прерывая капитана и указывая на собравшихся недалеко от нас около чего-то донских казаков.

Между ними слышалось что-то похожее на плач ребенка и слова:

– Э, не руби… стой… увидят… Нож есть, Евстигнеич?.. Давай нож…

– Что нибудь делят, подлецы, – спокойно сказал капитан.

Но в то же самое время с разгоревшимся, испуганным лицом вдруг выбежал из-за угла хорошенький прапорщик и, махая руками, бросился к казакам.

– Не трогайте, не бейте его! – кричал он детским голосом.

Увидев офицера, казаки расступились и выпустили из рук белого козленка. Молодой прапорщик совершенно растерялся, забормотал что-то и со сконфуженной физиономией остановился перед ним. Увидав на крыше меня и капитана, он покраснел еще больше и, припрыгивая, подбежал к нам.

– Я думал, что это они ребенка хотят убить, – сказал он, робко улыбаясь.

X.

Генерал с конницей поехал вперед. Батальон, с которым я шел из крепости N, остался в арьергарде. Роты капитана Хлопова и поручика Розенкранца отступали вместе.

Предсказание капитана вполне оправдалось: как только мы вступили в узкий перелесок, про который он говорил, с обеих сторон стали беспрестанно мелькать конные и пешие горцы, и так близко, что я очень хорошо видел, как некоторые, согнувшись, с винтовкой в руках, перебегали от одного дерева к другому.

Капитан снял шапку и набожно перекрестился; некоторые старые солдаты сделали то же. В лесу послышались гиканье, слова: «иай гяур! Урус иай!» Сухие, короткие винтовочные выстрелы следовали один за другим, и пули визжали с обеих сторон. Наши молча отвечали беглым огнем; в рядах их только изредка слышались замечания в роде следующих: «он27 откуда палит, ему хорошо из-за леса, орудию бы нужно…» и т. д.

Орудия въезжали в цепь, и после нескольких залпов картечью неприятель, казалось, ослабевал, но через минуту и с каждым шагом, который делали войска, снова усиливал огонь, крики и гиканье.

Едва мы отступили сажен на триста от аула, как над нами со свистом стали летать неприятельские ядра. Я видел, как ядром убило солдата… Но зачем рассказывать подробности этой страшной картины, когда я сам дорого бы дал, чтобы забыть ее!

Поручик Розенкранц сам стрелял из винтовки, не умолкая ни на минуту, хриплым голосом кричал на солдат и во весь дух скакал с одного конца цепи на другой. Он был несколько бледен, и это очень шло к его воинственному лицу.

Хорошенький прапорщик был в восторге; прекрасные черные глаза его блестели отвагой, рот слегка улыбался; он беспрестанно подъезжал к капитану и просил его позволения броситься на ура.

– Мы их отобьем, – убедительно говорил он: – право, отобьем.

– Не нужно, – кротко отвечал капитан: – надо отступать.

Рота капитана занимала опушку леса и лежа отстреливалась от неприятеля. Капитан в своем изношенном сюртуке и взъерошенной шапочке, опустив поводья белому маштачку и подкорчив на коротких стременах ноги, молча стоял на одном месте. (Солдаты так хорошо знали и делали свое дело, что нечего было приказывать им.) Только изредка он возвышал голос, прикрикивая на тех, которые подымали головы.

В фигуре капитана было очень мало воинственного; но зато в ней было столько истины и простоты, что она необыкновенно поразила меня. «Вот кто истинно храбр», сказалось мне невольно.

Он был точно таким же, каким я всегда видал его: те же спокойные движения, тот же ровный голос, то же выражение бесхитростности на его некрасивом, но простом лице; только по более, чем обыкновенно, светлому взгляду можно было заметить в нем внимание человека, спокойно занятого своим делом. Легко сказать: таким же, как и всегда. Но сколько различных оттенков я замечал в других: один хочет казаться спокойнее, другой суровее, третий веселее, чем обыкновенно; по лицу же капитана заметно, что он и не понимает, зачем казаться.

Француз, который при Ватерлоо сказал: «la garde meurt, mais ne se rend pas»,28 и другие, в особенности французские герои, которые говорили достопамятные изречения, были храбры и действительно говорили достопамятные изречения; но между их храбростью и храбростью капитана есть та разница, что если бы великое слово, в каком бы то ни было случае, даже шевелилось в душе моего героя, я уверен, он не сказал бы его: во-первых, потому, что, сказав великое слово, он боялся бы этим самым испортить великое дело, а во-вторых, потому, что, когда человек чувствует в себе силы сделать великое дело, какое бы то ни было слово не нужно. Это, по моему мнению, особенная и высокая черта русской храбрости; и как же после этого не болеть русскому сердцу, когда между нашими молодыми воинами слышишь французские пошлые фразы, имеющие претензию на подражание устарелому французскому рыцарству?..

Вдруг в той стороне, где стоял хорошенький прапорщик со взводом, послышалось недружное и негромкое ура. Оглянувшись на этот крик, я увидел человек тридцать солдат, которые с ружьями в руках и мешками на плечах насилу-насилу бежали по вспаханному полю. Они спотыкались, но всё подвигались вперед и кричали. Впереди их, выхватив шашку, скакал молодой прапорщик.

Всё скрылось в лесу…

Через несколько минут гиканья и трескотни из лесу выбежала испуганная лошадь, и в опушке показались солдаты, выносившие убитых и раненых; в числе последних был молодой прапорщик. Два солдата держали его под мышки. Он был бледен, как платок, и хорошенькая головка, на которой заметна была только тень того воинственного восторга, который одушевлял ее за минуту перед этим, как-то страшно углубилась между плеч и спустилась на грудь. На белой рубашке под расстегнутым сюртуком виднелось небольшое кровавое пятнышко.

– Ах, какая жалость! – сказал я невольно, отворачиваясь от этого печального зрелища.

– Известно, жалко, – сказал старый солдат, который, с угрюмым видом, облокотясь на ружье, стоял подле меня. – Ничего не боится: как же этак можно! – прибавил он, пристально глядя на раненого. – Глуп еще – вот и поплатился.

– А ты разве боишься? – спросил я.

– А то нет!

XI.

Четыре солдата на носилках несли прапорщика; за ними форштатский солдат вел худую, разбитую лошадь, с навьюченными на нее двумя зелеными ящиками, в которых хранилась фельдшерская принадлежность. Дожидались доктора. Офицеры подъезжали к носилкам и старались ободрить и утешить раненого.

– Ну, брат Аланин, не скоро опять можно будет поплясать с ложечками, – сказал с улыбкой подъехавший поручик Розенкранц.

Он, должно быть, полагал, что слова эти поддержат бодрость хорошенького прапорщика; но, сколько можно было заметить по холодно-печальному выражению взгляда последнего, слова эти не произвели желанного действия.

Подъехал и капитан. Он пристально посмотрел на раненого, и на всегда равнодушно-холодном лице его выразилось искреннее сожаление.

– Чтò, дорогой мой Анатолий Иваныч? – сказал он голосом, звучащим таким нежным участием, какого я не ожидал от него: – видно, так Богу угодно.

Раненый оглянулся; бледное лицо его оживилось печальной улыбкой.

– Да, вас не послушался.

– Скажите лучше: так Богу угодно, – повторил капитан.

Приехавший доктор принял от фельдшера бинты, зонд и другую принадлежность и, засучивая рукава, с ободрительной улыбкой подошел к раненому.

– Чтò, видно, и вам сделали дырочку на целом месте, – сказал он шутливо-небрежным тоном: – покажите-ка.

Прапорщик повиновался; но в выражении, с которым он взглянул на веселого доктора, были удивление и упрек, которых не заметил этот последний. Он принялся зондировать рану и осматривать ее со всех сторон; но выведенный из терпения раненый с тяжелым стоном отодвинул его руку…

– Оставьте меня, – сказал он чуть слышным голосом: – всё равно я умру.

С этими словами он упал на спину, и через пять минут, когда я, подходя к группе, образовавшейся подле него, спросил у солдата: «чтò прапорщик?» мне отвечали: «отходит».

XII.

Уже было поздно, когда отряд, построившись широкой колонной, с песнями подходил к крепости.

Солнце скрылось за снеговым хребтом и бросало последние розовые лучи на длинное, тонкое облако, остановившееся на ясном, прозрачном горизонте. Снеговые горы начинали скрываться в лиловом тумане; только верхняя линия их обозначалась с чрезвычайной ясностью на багровом свете заката. Давно взошедший прозрачный месяц начинал белеть на темной лазури. Зелень травы и деревьев чернела и покрывалась росою. Темные массы войск мерно шумели и двигались по роскошному лугу; в различных сторонах слышались бубны, барабаны и веселые песни. Подголосок шестой роты звучал изо всех сил, и, исполненные чувства и силы, звуки его чистого грудного тенора далеко разносились по прозрачному вечернему воздуху.

Комментарий Н. М. Мендельсона

ИСТОРИЯ ПИСАНИЯ «НАБЕГА».

С 30 мая 1851 г., дня приезда Толстого в станицу Старогладковскую, и до 19 января 1854 г., когда он выехал обратно в Ясную поляну, продолжалось его пребывание на Кавказе.

Как писатель, он работал здесь над богатым запасом привезенных с собою воспоминаний из помещичьей жизни и над новыми материалами, которые дали ему природа и люди Кавказа.

Кавказские впечатления были использованы Толстым для такой крупной вещи, как «Казаки», писавшейся с перерывами более десяти лет, легли в основу ряда мелких и сравнительно быстро написанных произведений, – «Набег», «Рубка леса», «Разжалованный» («Встреча в отряде»), связанных, главным образом, с жизнью русской военной среды на далекой окраине, или остались лишь в области замыслов, едва намеченных в дневнике да эпизодически вкрапленных в военные рассказы. Такова, например, «драматическая и занимательная история семейства Джеми». Она была рассказана Толстому его приятелем Балтой, отмечена в дневнике (31 марта 1852 г.), как «сюжет для кавказского рассказа», но лишь мельком отразилась в работе над «Набегом».

Последний рассказ и начинает собою серию собственно-кавказских рассказов.

В основе его лежат впечатления, полученные Толстым от жизни в военной среде и от личного его участия в военных действиях на Кавказе.

Официально Толстой стал военным в начале 1852 г. 3 января он выдержал экзамен на юнкера при штабе кавказской артиллерийской бригады, получил чин фейерверкера 4 класса и предписание ехать к своей батарее, а 13 февраля положение Толстого, как военного, было окончательно оформлено: этим числом помечен приказ о зачислении его на военную службу фейерверкером 4 класса в батарейную № 4 батарею 20-й артиллерийской бригады (см. В. П. Федоров. «Лев Николаевич Толстой на военной службе», – «Братская помощь» 1910, 12, стр. 37–42).

Но еще до этого Толстому пришлось участвовать в военных действиях. В середине 1851 г. он, как волонтер, был в набеге русского отряда на горные аулы, произведенном под начальством кн. Барятинского. «Был в набеге», – записал он в дневнике под 3 июля 1851 г. – Тоже действовал нехорошо: бессознательно и трусил Барятинского».

Уже надев военный мундир, Толстой участвует в деле с чеченцами 17–18 февраля 1852 г. Он едва не был убит: снаряд ударил в колесо орудия, стоявшего рядом с ним. Впечатление было чрезвычайно сильное и память об этом бое жива была у Толстого до старости. В дневнике 1897 г., под 18 февраля, он вспоминает: «45 лет тому назад был в сражении». 18 февраля 1906 г. он, перепутав воспоминания о двух февральских походах – 1852 и 1853 гг., писал Г. А. Русанову: «Сегодня 53 года, как неприятельское ядро ударило в колесо той пушки, которую я наводил. Если бы дуло пушки, из которой вылетело ядро, на 1/1000 линии было отклонено в ту или другую сторону, я был бы убит, и меня не было бы» («Вестник Европы» 1915, 4, стр. 18).

На ряду с участием в военных действиях идут наблюдения над военными, среди которых он живет вместе с братом Н. Н. Толстым. Им обоим «нельзя не сознать взаимное превосходство над другими» (дневник от 12 июня 1851 г.), но они не говорят об этом, понимая друг друга без слов. Здесь, между прочим, один из источников той «сатиры», которую Толстой, как видно будет дальше, так тщательно старался удалять из первоначальных очерков «Набега».

Слушая разговоры людей, на которых он смотрит, в огромном большинстве случаев, сверху вниз, Толстой особенно «поражается» разговорами офицеров о храбрости: «Как заговорят о ком-нибудь, – храбр он? – Да, такъ. Все храбры». – Он задумывается над тем, что же такое храбрость, пробует дать ее определение, но, недовольный, зачеркивает его (дневник от 12 июня 1851 г.).

Следует добавить к этому, что в журналистике и литературе самого начала 1850-х гг. видное место занимали всякого рода военные записки, очерки, письма, воспоминания, которые, как показал это Б. М. Эйхенбаум, не могли остаться без влияния на Толстого, делавшего свои первые шаги в литературе.29

Таковы были впечатления, наблюдения и мысли, с которыми Толстой принялся за работу над будущим «Набегом».

В противоположность материалам, относящимся к помещичьей жизни, материалы, легшие в основу «Набега», схвачены по свежим следам, не успели «отстояться», радикально переработаться. Немудрено, что те лица, которые, в большинстве случаев незаметно для самих себя, позировали Толстому в качестве натурщиков для портретной галлереи офицеров, легко угадывались первыми читателями «Набега» на Кавказе, легко угадываются и сейчас при параллельном чтении рассказа и соответствующих мест из дневников и писем кавказской поры.

Так, например, в капитане Хлопове без труда можно найти некоторые черты сослуживца Толстого по 4 батарее, капитана Хилковского. 5 июля 1851 г. Толстой писал о нем Т. А. Ергольской: «Потом старый капитан Хилковский, из уральских казаков – старый простой солдат, но благородный, храбрый и добрый». (ПСС, т. XXI, стр. 109). В дневнике под 21 марта 1852 г. Толстой записал о Хилковском: «Славный старик! – Прост (в хорошем значении слова) и храбр. – В этих двух качествах я уверен; и притом его наружность не исключает, как наружность С[улимовского], все хорошее». Образ Хлопова выписан с явной симпатией. Это потому, что его прототип, Хилковский, «очень нравится» Толстому, нравится до того, что ему иногда неловко на него смотреть, – «так, как мне бывало неловко смотреть на людей, в которых я влюблен», добавляет Толстой (дневник от 24 марта 1852 г.). «Влюбленность» в Хилковского дала возможность Толстому в том месте «Набега», где речь идет о матери капитана Хлопова, дать тоже с любовью исполненный экскурс в область хорошо ему известной дворянской мелкопоместной жизни. Именно у этого места стоит «отметка» 5 + в третьей из дошедших до нас редакций «Набега» (см. описание рукописей, стр. 294).

Молоденький офицер Аланин, в первоначальных редакциях «Набега» называвшийся «грузинским князьком» или «молодым прапорщиком», несомненно, близок прапорщику легкой № 6 батареи Н. И. Буемскому. Описывая офицерскую среду, Толстой 5 июля 1851 г. писал Т. А. Ергольской: «Потом Буемский, молодой офицер, ребенок, напоминающий Петрушу» (ПСС., т. XXI, стр. 109). Толстой однажды очень обидел юношу, прочтя ему страницы «Набега», в которых изображен Аланин. «Прочел Б[уемскому] то, что писал о нем, и он, взбешенный, убежал от меня» (дневник от 24 июня 1852 г.). Если эта запись может показаться недостаточно убедительной, так как в ней не названо то, что читал Толстой (он мог читать и письмо), то запись дневника от 30 марта 1852 г. не оставляет ни малейшего сомнения в том, что «натурой» для Аланина послужил Буемский. «Мой мальчуган», – читаем мы здесь о Буемском, – молод и мил. – Он жмет руки и готов к сердечным излияниям. Еще опыт пьянства не научил его избегать нежничества, которое так же несносно в пьяном, как и в трезвом. У него нет рутины пьянства». Эта запись, вплоть до полного совпадения некоторых выражений, чрезвычайно близка к описанию молодого прапорщика во время офицерского кутежа (см. вар. № 14, стр. 232–233).

25.Лыча – мелкая слива.
26.Кумган – горшок.
27.Он – собирательное название, под которым кавказские солдаты разумеют вообще неприятеля.
28.[ «гвардия умирает, но не сдается»,]
29.Б. Эйхенбаум, «Лев Толстой. Книга первая. Пятидесятые годы», изд. «Прибой». Лнгр. 1928, стр. 128 след.
Türler ve etiketler
Yaş sınırı:
12+
Litres'teki yayın tarihi:
17 ocak 2014
Yazıldığı tarih:
1852
Hacim:
71 s. 2 illüstrasyon
Telif hakkı:
Библиотечный фонд
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, html, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu