Kitabı oku: «Война и мир», sayfa 5
– Господа, это глупости, он убьется до смерти, – сказал он.
Анатоль остановил его.
– Не трогай, ты его испугаешь, он убьется. А?.. Что тогда?.. А?..
Долохов обернулся, поправляясь и опять расперевшись руками. Лицо его было ни бледно, ни красно, но холодно и зло.
– Ежели кто ко мне еще будет соваться, – сказал он, редко пропуская слова сквозь стиснутые и тонкие губы, – я того сейчас спущу вот сюда. И так скользко, катишь вниз, а тут со вздорами суется… Ну!..
Сказав «ну», он повернулся опять, отпустил руки, взял бутылку и поднес ко рту, закинул назад голову и вскинул кверху свободную руку для перевеса. Один из лакеев, начавший подбирать стекла, остановился в согнутом положении, не спуская глаз с окна и спины Долохова. Анатоль стоял прямо, разинув глаза. Англичанин, выпятив вперед губы, смотрел сбоку. Старый москвич убежал в угол комнаты и лег на диван лицом к стене. Кто стоял с разинутым ртом, кто с поднятыми руками. Пьер закрыл лицо, и слабая улыбка, забывшись, осталась на его лице, хоть оно теперь выражало ужас и страх. Все молчали. Пьер отнял от глаз руки; Долохов сидел все в том же положении, только голова загнулась назад так, что курчавые волосы затылка прикасались к воротнику рубахи и рука с бутылкой поднималась все выше и выше, содрогаясь и делая усилие. Бутылка, видимо, опорожнялась и с тем вместе поднималась, загибая голову. «Что же это так долго?» – подумал Пьер. Ему казалось, что прошло больше получаса. Вдруг Долохов сделал движенье назад спиной, и рука его нервически задрожала; этого содрогания было достаточно, чтобы сдвинуть все тело, сидевшее на покатом откосе. Он сдвинулся весь, еще сильнее задрожали, делая усилие, руки и голова его. Одна рука поднялась, чтобы схватиться за подоконник, но опять опустилась. Пьер опять закрыл глаза и сказал себе, что никогда уже не откроет их. Вдруг он почувствовал, что все вокруг зашевелилось. Он взглянул: Долохов стоял на подоконнике, лицо его было бледно и весело.
– Пуста!
Он кинул бутылку англичанину, который ловко поймал ее. Затем Долохов спрыгнул с окна. От него сильно пахло ромом.
– А? Каково? А?.. – спрашивал у всех Анатоль. – Штука славная!
– Черт вас возьми совсем! – говорил старый москвич. Англичанин, достав кошелек, отсчитывал деньги. Долохов хмурился и молчал. Пьер, в растерянном виде, ходил по комнате, улыбаясь и тяжело дыша.
– Господа, кто хочет со мною пари? Я то же сделаю, – вдруг заговорил он. – И пари не нужно, вот что. Вели дать бутылку.
Я сделаю… вели дать.
– Что ты? С ума сошел? Кто тебя пустит? У тебя и на лестнице голова кружится, – заговорили с разных сторон.
– Это подло, что мы оставили одного Долохова жертвовать жизнью. Я выпью, давай бутылку рому! – закричал Пьер, решительным и пьяным жестом ударяя по столу, и полез в окно. Его схватили за руки и отвели в другую комнату. Но Долохов не мог идти; его отнесли на диван и облили ему голову холодною водой.
Кто-то хотел ехать домой, кто-то предложил ехать не домой, а всем вместе куда-то еще: Пьер более всех настаивал на том, чтоб ехать. Надели плащи и поехали. Англичанин уехал домой, а Долохов полумертвым, бесчувственным сном заснул на диване у Анатоля.
XIII
Князь Василий исполнил обещание, данное им на вечере у Анны Павловны пожилой даме, просившей его о своем единственном сыне Борисе. О нем было доложено государю, и, не в пример другим, он был переведен в гвардии Семеновский полк прапорщиком. Но адъютантом или состоящим при Кутузове Борис так и не был назначен, несмотря на все хлопоты и происки Анны Михайловны. Вскоре после вечера Анны Павловны Анна Михайловна вернулась в Москву, прямо к своим богатым родственникам Ростовым, у которых она стояла в Москве и у которых с детства воспитывался и годами живал ее обожаемый Боренька, только что произведенный в армейские и тотчас переведенный в гвардейские прапорщики. Гвардия уже вышла из Петербурга 10 августа, и сын, оставшийся для обмундирования в Москве, должен был догнать ее по дороге в Радзивилов.
У Ростовых были именинницы Натальи – мать и меньшая дочь. С утра, не переставая, подъезжали и отъезжали цуги, подвозившие поздравителей к большому, всей Москве известному дому графини Ростовой на Поварской. Графиня с старшей дочерью и гостями, не перестававшими сменять один другого, сидели в гостиной. Графиня была женщина с восточным типом худого лица, лет сорока пяти, видимо, изнуренная детьми, которых у ней было двенадцать человек. Медлительность ее движений и говора, происходившая от слабости сил, придавала ей значительный вид, внушавший уважение. Княгиня Анна Михайловна Друбецкая, как домашний человек, сидела тут же, помогая в деле принимания и занимания разговором гостей. Молодежь была в задних комнатах, не находя нужным участвовать в приеме визитов. Граф – встречал и провожал гостей, приглашая всех к обеду.
– Очень, очень вам благодарен, моя милая или мой милый (mа chPre или mоn cher он говорил всем без исключенья, без малейших оттенков, как выше, так и ниже его стоявшим людям) за себя и за дорогих именинниц. Смотрите же, приезжайте обедать. Вы меня обидите, мой милый. Душевно прошу вас от всего семейства, моя милая.
Эти слова, с одинаковым выражением на полном, веселом и чисто выбритом лице и с одинаково крепким пожатием руки и повторяемыми короткими поклонами, говорил он всем без исключения и изменения. Проводив одного гостя, граф возвращался в гостиную к тому или той, которые еще были в гостиной; придвинув кресла и с видом человека, любящего и умеющего пожить, молодецки расставив ноги и положив на колени руки, значительно покачивался, предлагал догадки о погоде, советовался о здоровье, иногда на русском, иногда на очень дурном, но самоуверенном французском языке, и снова с видом усталого, но твердого в исполнении обязанности человека шел проводить, оправляя редкие седые волосы на лысине, и опять звал обедать. Иногда, возвращаясь из передней, он заходил через цветочную и официантскую в большую мраморную залу, где накрывали стол на восемьдесят кувертов, и, глядя на официантов, носивших серебро и фарфор, раздвигавших столы и развертывавших камчатные скатерти, подзывал к себе Дмитрия Васильевича, дворянина, занимавшегося всеми его делами, и говорил:
– Ну, ну, Митенька, смотри, чтоб все было хорошо. Так, так, – говорил он, с удовольствием оглядывая огромный раздвинутый стол. – Да порядок в винах не забудь; главное – сервировка. То-то… – И он уходил, самодовольно вздыхая, опять в гостиную.
– Марья Львовна Карагина с дочерью! – басом доложил огромный графинин выездной лакей, входя в двери гостиной.
Графиня подумала и понюхала из золотой табакерки с портретом мужа.
– Замучили меня эти визиты, – сказала она. – Ну, уж ее последнюю приму. Чопорна очень. Проси, – сказала она лакею грустным голосом, как будто говорила: «Ну уж, добивайте».
Высокая, полная, с гордым видом дама, с миловидною дочкой, шумя платьями, вошли в гостиную.
– Дорогая графиня, как давно… она должна была пролежать в постели, бедное дитя… на балу у Разумовских… и графиня Апраксина… я была так счастлива.
Послышались оживленные женские голоса, перебивая один другого и сливаясь с шумом платьев и придвиганием стульев. Начался тот разговор, который затевают ровно настолько, чтобы при первой паузе встать, зашуметь платьями, проговорить: «Я в восхищении!» – и, опять зашумев платьями, пройти в переднюю, надеть шубу или плащ и уехать.
Разговор зашел о главной городской новости того времени, о болезни известного богача и красавца Екатерининского времени, старого графа Безухова, и о его незаконном сыне Пьере, который так неприлично вел себя на вечере у Анны Павловны Шерер.
– Я очень жалею бедного графа, – проговорила гостья, – здоровье его и так было плохо, а теперь это огорченье от сына. Это его убьет!
– Что такое? – спросила графиня, как будто не зная, о чем говорит гостья, хотя она раз пятнадцать уже слышала причину огорчения графа Безухова.
– Вот нынешнее воспитанье! Еще за границей, – продолжала гостья, – этот молодой человек предоставлен был самому себе, и теперь в Петербурге, говорят, он такие ужасы наделал, что его с полицией выслали оттуда.
– Скажите! – сказала графиня.
– Он дурно выбирал свои знакомства, – вмешалась княгиня Анна Михайловна. – Сын князя Василия, он и один Долохов, они, говорят, бог знает что делали. И оба пострадали. Долохов разжалован в солдаты, а сын Безухова выслан в Москву. Анатоля Курагина – того отец как-то замял. Он все остался в кавалергардском полку.
– Да что бишь они сделали? – спросила графиня.
– Это совершенные разбойники, особенно Долохов, – говорила гостья. – Он сын Марьи Ивановны Долоховой, такой почтенной дамы, и что же? Можете себе представить, они втроем достали где-то медведя, посадили с собой в карету и повезли к актрисам. Прибежала полиция их унимать. Они поймали квартального и привязали его спина с спиной к медведю, и пустили медведя в Мойку; медведь плавает, а квартальный на нем.
– Хороша, моя милая, фигура квартального, – закричал граф, помирая со смеху, с таким одобрительным видом, что он, несмотря на свои лета, не отказался бы принять участие в таком увеселении.
– Ах, ужас какой! Чему тут смеяться, граф?
Но дамы невольно смеялись и сами.
– Насилу спасли этого несчастного, – продолжала гостья. – И это сын князя Кирилла Владимировича Безухова так умно забавляется! – прибавила она. – А говорили, что так хорошо воспитан и умен. Вот все воспитание заграничное куда довело. Надеюсь, что здесь его никто не примет, несмотря на его богатство. Мне хотели его представить. Я решительно отказалась: у меня дочери.
– Однако это штука отличная, моя милая. Молодцы! – говорил граф, не удерживаясь от смеха.
Гостья чопорно и сердито посмотрела на него.
– Ах, моя милая Марья Львовна, – сказал он своим дурным французским выговором и языком, – юность должна перебеситься. Право! – прибавил он. – И мы с вашим мужем не святые были. Тоже бывали грешки.
И он подмигнул ей; гостья не отвечала.
– Отчего вы говорите, что этот молодой человек так богат? – спросила графиня, нагибаясь от девиц, которые тотчас же сделали вид, что не слушают. – Ведь у него только незаконные дети. Кажется… и Пьер незаконный.
Гостья махнула рукой.
– У него их двадцать незаконных, я думаю.
Княгиня Анна Михайловна вмешалась в разговор, видимо, желая выказать свои связи и свое знание всех светских обстоятельств.
– Вот в чем дело, – сказала она значительно и тоже полушепотом. – Репутация графа Кирилла Владимировича известна… Детям своим он счет потерял, но этот Пьер любимый был.
– Как он был хорош, – сказала графиня, – еще прошлого года! Красивее мужчины я не видывала.
– Теперь очень переменился, – сказала княгиня Анна Михайловна. – Так я хотела сказать, – продолжала она, – по жене прямой наследник всего именья князь Василий, но Пьера отец очень любил, занимался его воспитанием и писал государю… Так что никто не знает, ежели он умрет (он так плох, что этого ждут каждую минуту, и Лоррен приехал из Петербурга), кому достанется это огромное состояние, Пьеру или князю Василию. Сорок тысяч душ и миллионы. Я это очень хорошо знаю, потому что мне сам князь Василий это говорил. Да и Кирилл Владимирович мне приходится троюродным дядей по матери, и он крестил Борю, – прибавила она, как будто не приписывая этому обстоятельству никакого значения.
– Князь Василий приехал в Москву вчера. Он едет на ревизию, мне говорили, – сказала гостья.
– Да, но между нами, – сказала княгиня, – это предлог; он приехал собственно к князю Кирилле Владимировичу, узнав, что он так плох.
– Однако, моя милая, это славная штука, – сказал граф и, заметив, что старшая гостья его не слушала, обратился уже к барышням. – Хороша фигура была у квартального, я воображаю.
И он, представив, как махал руками квартальный, опять захохотал тем звонким и басистым смехом, колебавшим все его полное тело, как смеются люди, всегда хорошо евшие и особенно пившие.
XIV
Наступило молчанье. Графиня глядела на гостью, приятно улыбаясь, впрочем, не скрывая того, что не огорчится теперь нисколько, если гостья поднимется и уедет. Дочь гостьи уже оправляла платье, вопросительно глядя на мать, как вдруг из соседней комнаты послышался бег к двери нескольких мужских и женских ног, грохот зацепленного и поваленного стула, и в комнату вбежала тринадцатилетняя девочка, запахнув что-то короткою кисейною юбкой, и остановилась посредине комнаты. Казалось, она нечаянно, с нерассчитанного разбегу, заскочила так далеко. В дверях в ту же минуту показались четыре существа: два молодые человека, один студент с малиновым воротником, другой гвардейский офицер, пятнадцатилетняя девочка и толстый румяный мальчик в детской блузе.
Граф вскочил и, раскачиваясь, широко расставил руки вокруг вбежавшей девочки.
– А, вот она! – смеясь закричал он. – Именинница! Моя милая именинница!
– Милая, на все есть время, – сказала графиня дочери, очевидно, только для того, чтобы сказать что-нибудь, потому что сразу было видно, что дочь нисколько не боялась ее. – Ты ее все балуешь, – прибавила она мужу.
– Здравствуйте, милая, поздравляю вас, – сказала гостья. – Какое прелестное дитя! – прибавила она, льстиво обращаясь к матери.
Черноглазая, с большим ртом, некрасивая, но живая девочка, с своими детскими, открытыми плечиками, которые, сжимаясь, двигались в своем корсаже от быстрого бега, с своими сбившимися назад черными кудрями, тоненькими оголенными руками и маленькими быстрыми ножками в кружевных панталончиках и открытых башмачках, была в том милом возрасте, когда девочка уже не ребенок, а ребенок еще не девушка. Вывернувшись от отца, она, быстрая, грациозная и, видимо, не привыкшая к гостиной, подбежала к матери и, не обращая никакого внимания на ее строгое замечание, спрятала свое раскрасневшееся личико в кружевах материной мантильи и засмеялась.
– Мама! Мы Бориса… ха ха!.. женили на кукле… ха ха! да… ах… Мими… – проговорила она сквозь смех, – и… ах… он убежал.
И она вынула из-под юбки и показала большую куклу с черным, стертым носом, треснутою картонною головой и лайковым задом, ногами и руками, мотавшимися в коленках и локтях, но еще с свежею карминовою, изысканною улыбкой и дугообразными чернейшими бровями.
Графиня уже пятый год знала эту Мими, неизменного друга Наташи, подаренную крестным отцом.
– Видите?.. – И Наташа не могла больше говорить (ей все смешно казалось). Она упала на мать и расхохоталась так громко и звонко, что все, даже чопорная гостья, против воли засмеялись. И в лакейской был слышен этот смех. Улыбаясь, переглянулись лакеи графини с приезжим ливрейным лакеем, до сего мрачно сидевшим на стуле.
– Ну, поди, поди с своим уродом! – сказала мать, притворно-сердито отталкивая дочь. – Это моя меньшая, избалованная девочка, как видите, – обратилась она к гостье.
Наташа, оторвав на минуту лицо от кружевной косынки матери и взглянув на нее снизу, тихо, сквозь слезы смеха, проговорила:
– Мне стыдно, мам Гостья, принужденная любоваться семейной сценой, сочла нужным принять в ней какое-нибудь участие.
– Скажите, моя милая, – сказала она, обращаясь к Наташе, – как же вам приходится эта Мими? Дочь, верно?
Наташе не понравилась гостья и тон, с которым она снисходила до детского разговора.
– Нет, мадам, это не моя дочь, это кукла, – сказала она, смело улыбаясь, встала от матери и присела подле старшей сестры, показывая тем, что и она может вести себя как большая.
Между тем, все это молодое поколение: Борис – офицер, сын княгини Анны Михайловны, Николай – студент, старший сын графа, Соня – пятнадцатилетняя племянница графа и маленький Петруша – меньшой сын, все, как вдруг опущенные в холодную воду, разместились в гостиной и, видимо, старались удержать в границах приличия оживление и веселость, которыми еще дышала каждая их черта. Видно было, что там, в задних комнатах, откуда они все так стремительно прибежали, у них были разговоры веселее, чем здесь о городских сплетнях, погоде и графине Апраксиной.
Два молодые человека, студент и офицер, друзья с детства, были одних лет и оба красивы, но не похожи друг на друга. Борис был высокий белокурый юноша, с правильными тонкими чертами длинноватого лица. Спокойный и внимательный ум выражался в приятных серых глазах его, в углах же еще не обросших губ заметна была всегда насмешливая и немного хитрая улыбка, не только не вредившая, но придававшая как бы соль выражению его свежего, очевидно еще не тронутого ни пороком, ни горем красивого лица. Николай был невелик ростом, широкогруд и очень тонко и хорошо сложен. Открытое лицо, с русыми, мягкими вьющимися волосами вокруг выпуклого, широкого лба, с восторженным взглядом полузакрытых карих выпуклых глаз, выражало всегда впечатление минуты. На верхней губе его уже показались черные волосики, и во всем лице выражались стремительность и восторженность. Оба молодые человека, поклонившись, сели в гостиной. Борис сделал это легко и свободно; Николай, напротив, почти детски-озлобленно. Николай поглядывал то на гостей, то на дверь, видимо, не желая скрывать, что ему тут скучно, и почти не отвечая на вопросы, которые ему делали гостьи. Борис, напротив, тотчас же нашелся и рассказал степенно, шутливо, как эту Мими куклу он знал еще молодой девицей, с неиспорченным еще носом, как она в пять лет на его памяти состарилась и как у ней по всему черепу треснула голова. Потом он спросил даму о ее здоровье. Все, что он говорил, было просто и прилично – ни умно, ни глупо, – но улыбка, игравшая на его губах, показывала, что он, говоря, не приписывает никакой цены своим словам, а говорит только из приличия.
– Мама, зачем он говорит как большой, я не хочу, – проговорила Наташа, подходя к матери и, как капризный ребенок, указывая на Бориса. Борис улыбнулся на нее.
– Тебе бы все с ним в куклы играть, – отвечала ей княгиня Анна Михайловна, трепля ее по голому плечу, которое нервно ежилось и пряталось в корсаж при прикосновении руки Анны Михайловны.
– Мне скучно, – прошептала Наташа. – Мама, няня просится в гости, можно ей? Можно ей? – повторила она, возвышая голос, с свойственною женщинам способностью быстрого соображения для невинного обмана. – Можно, мама! – прокричала она, чуть удерживаясь от смеха и взглядывая на Бориса, присела гостям и вышла до двери, а за дверью побежала так скоро, как только могли нести ее быстрые ножки. Борис задумался.
– Вы, кажется, тоже хотели ехать, maman? Карета нужна? – сказал он, краснея и обращаясь к матери.
– Да, поди, поди, вели приготовить, – сказала она, улыбаясь. Борис вышел тихо в двери и пошел за Наташей; толстый мальчик в блузе сердито побежал за ними, как будто досадуя на какое-нибудь расстройство, происшедшее в его занятиях.
XV
Из молодежи, не считая старшей дочери графини, которая была четырьмя годами старше сестры и держала себя уже как большая, и гостьи-барышни, в гостиной остались Николай и Соня-племянница, которая сидела с тою несколько притворною праздничной улыбкой, с какою и многие взрослые люди считают нужным присутствовать при чужих разговорах, и беспрестанно нежно взглядывала на своего кузена. Соня была тоненькая, миниатюрненькая брюнетка, с мягким, оттененным длинными ресницами взглядом, густою черною косой, два раза обвивавшею ее голову, и желтоватым оттенком кожи на лице и в особенности на обнаженных, худощавых, но грациозных, мускулистых руках и шее. Плавностью движений, мягкостью и гибкостью маленьких членов и несколько хитрою и сдержанною манерой она невольно напоминала красивого, но еще не сформировавшегося котенка, который будет прелестною кошечкой. Она, видимо, считала приличным своею праздничною улыбкой выказывать участие к общему разговору, но, против воли, ее глаза из-под длинных густых ресниц смотрели на уезжающего в армию кузена с таким девическим страстным обожанием, что улыбка ее не могла ни на мгновение обмануть никого, и видно было, что кошечка присела только для того, чтоб еще энергичнее прыгнуть и заиграть с своим кузеном, как только они выберутся из этой гостиной.
– Да, моя милая, – сказал старый граф, обращаясь к гостье и указывая на своего Николая. – Вот его друг Борис произведен в офицеры, и он из дружбы не хочет отставать от него, бросает и университет и меня старика, идет в военную службу. А уж ему место в архиве было готово и всё. Вот дружба-то?! – сказал граф вопросительно.
– Да, ведь война, говорят, объявлена, – сказала гостья.
– Давно говорят, – сказал граф все еще неопределенно. – Опять поговорят, поговорят, да так и оставят. Вот дружба-то! – повторил он. – Он идет в гусары.
Гостья, не зная, что сказать, покачала головой.
– Совсем не из дружбы, – отвечал Николай, весь вспыхнув и отговариваясь, как будто от постыдного на него поклепа. – Совсем не дружба, а просто чувствую призвание к военной службе.
Он оглянулся на гостью-барышню: барышня смотрела на него с улыбкой, одобряя поступок молодого человека.
– Нынче обедает у нас Шуберт, полковник Павлоградского гусарского полка. Он был в отпуску здесь и берет его с собой. Что делать? – сказал граф, пожимая плечами и говоря шуточно о деле, которое, видимо, стоило ему много горя.
Николай вдруг почему-то разгорячился.
– Я уж вам говорил, папенька, что ежели вам не хочется меня отпустить, я останусь. Я знаю, что я никуда не гожусь, кроме как в военную службу, я не дипломат, не умею скрывать того, что чувствую, – говорил он, слишком восторженно жестикулируя для своих слов и все поглядывая с кокетством красивой молодости на Соню и гостью-барышню.
Кошечка, впиваясь в него глазами, казалась каждую секунду готовою заиграть и выказать всю свою кошачью натуру. Барышня улыбкой продолжала одобрять.
– А может быть, из меня что-нибудь и выйдет, – прибавил он, – а здесь я не гожусь…
– Ну, ну, хорошо! – сказал старый граф. – Все горячится. Все Буонапарте всем голову вскружил; все думают, как это он из поручиков попал в императоры. Что ж, дай Бог, – прибавил он, не замечая насмешливой улыбки гостьи.
– Ну ступай, ступай, Николай, уж я вижу, ты в лес глядишь, – сказала графиня.
– Совсем нет, – отвечал сын; однако через минуту встал, поклонился и вышел из комнаты.
Соня посидела еще немного, улыбаясь всё притворнее и притворнее, и с той же улыбкой встала и вышла.
– Как секреты-то этой всей молодежи шиты белыми нитками! – сказала княгиня Анна Михайловна, указывая на Соню и смеясь. Гостья засмеялась.
– Да, – сказала графиня после того как луч солнца, проникнувший в гостиную вместе с этим молодым поколением, исчез, и как будто отвечая на вопрос, которого никто ей не делал, но который постоянно занимал ее. – Сколько страданий, сколько беспокойств, – продолжала она, – перенесено за то, чтобы теперь на них радоваться. А и теперь, право, больше страха, чем радости. Все боишься, все боишься! Именно тот возраст, в котором так много опасностей и для девочек, и для мальчиков.
– Все от воспитания зависит, – сказала гостья.
– Да, ваша правда, – продолжала графиня. – До сих пор я была, слава Богу, другом своих детей и пользуюсь полным их доверием, – говорила графиня, повторяя заблуждение многих родителей, полагающих, что у детей их нет тайн от них. – Я знаю, что я всегда буду первою поверенной моих дочерей и что Николенька, по своему пылкому характеру, ежели будет шалить (мальчику нельзя без этого), то все не так, как эти петербургские господа.
– Да, славные, славные ребята, – подтвердил граф, всегда разрешавший запутанные для него вопросы тем, что все находил славным. – Вот подите! Захотел в гусары! Что вы хотите, моя милая!
– Какое милое существо ваша меньшая, – сказала гостья, оглядываясь с укором на дочь, как будто внушая этим взглядом своей дочери, что вот-де какою надо быть, чтобы нравиться, а не такою куклой, как ты. – Порох!
– Да, порох, – сказал граф.
– В меня пошла! И какой голос, талант! Хоть и моя дочь, а я правду скажу, певица будет, Саломони другая. Мы взяли итальянца ее учить.
– Не рано ли? Говорят, вредно для голоса учиться в эту пору.
– О нет, какой рано! – сказал граф.
– А как же наши матери выходили в двенадцать, тринадцать лет замуж? – добавила княгиня Анна Михайловна.
– Уж она и теперь влюблена в Бориса, какова? – сказала графиня, тихо улыбаясь, глядя на мать Бориса и, видимо, отвечая на мысль, всегда ее занимавшую, продолжала: – Ну, вот видите, держи я ее строго, запрещай я ей… Бог знает, что бы они делали потихоньку (графиня разумела, они целовались бы), а теперь я знаю каждое ее слово. Она сама вечером прибежит и все мне расскажет. Может быть, я балую ее, но, право, это, кажется, лучше. Я старшую держала строго.
– Да, меня совсем иначе воспитывали, – сказала старшая красивая графиня Вера, улыбаясь. Но улыбка не украсила лица Веры, как это обыкновенно бывает, напротив, лицо ее стало неестественно и оттого неприятно. Старшая Вера была хороша, была умна, была хорошо воспитана. Голос у нее был приятный. То, что она сказала, было справедливо и уместно, но, странное дело, все, и гостья и графиня, оглянулись на нее, как будто удивились, зачем она это сказала, и почувствовали неловкость.
– Всегда со старшими детьми мудрят, хотят сделать что-нибудь необыкновенное, – сказала гостья.
– Что греха таить, моя милая! Графинюшка мудрила с Верой, – сказал граф. – Ну да что ж! Все-таки славная вышла.
И он с тем чутьем, которое проницательнее ума, подошел к Вере, заметив, что ей неловко, и рукой приласкал ее.
– Виноват, мне надо распорядиться кое-чем. Вы посидите еще, – добавил он, кланяясь и собираясь выйти.
Гостьи встали и уехали, обещавшись приехать к обеду.
– Что за манера! Ух, сидели, сидели! – сказала графиня, проводя гостей.