Kitabı oku: «До встречи на небесах! Небожители подвала», sayfa 4
– Женщины хороши, пока не становятся жёнами, – и предостерегают: – Не женитесь! Не будьте дураками!
Ясное дело, семейные ухожены, реже болеют и дольше живут, но стоит ли ради этого взваливать на плечи такую обузу?! И потом, одно дело встречаться с женщиной, когда она наутюженная, причёсанная, разрисованная, благоухает духами, улыбается, говорит приятные слова, другое дело – жить с ней, когда она непричёсанная, шлёпает в халате с кислой физиономией; насупившись, что-то бурчит, а то и скандалит – тут уж, как ни вертись, – через пять-семь лет она станет всего лишь единомышленницей, ну другом, сестрой – это в лучшем случае, в худшем – квартиранткой, а то и врагом. Кстати, всякие размолвки и скандалы женщина рассматривает как непременные атрибуты семейной жизни – думает, «попилю его, и он станет лучше, а если и немного переборщу – нестрашно; потом покручусь перед ним, покажу свои неотразимые формы – и он приползёт, как миленький, да ещё будет просить прощения». Тупица! Ей невдомёк, что после скандала неприязнь к ней только нарастает, а её прелести превращаются в уродства.
Кое-кто, из числа слабоумных, призывает: «Берегите женщин!» Чего их беречь? Они живучи, как кошки. Беречь надо мужчин! Мужчины сгорают намного быстрее женщин, ведь всё принимают близко к сердцу, загоняют себя работой, да ещё переживают за положение в стране и во всём мире; от постоянных стрессов курят, выпивают-и попробуй избавиться от этих «вредных привычек», когда вокруг творится чёрт-те что!
Говорят, женщины чувствительные, возбудимые, эмоциональные, у них интуиция и прочее. Чушь собачья! Все их переживания (в основном из-за пустяков) от неуравновешенности, и эти переживания так же быстро угасают, как и возникают, ведь происходят неосознанно, на уровне инстинкта. К примеру, вы прожили вместе несколько лет, потом разошлись; тебя ещё долго мучают угрызения совести за всякие промахи, а она встретила нового хахаля и тут же забыла о твоём существовании, а то ещё будет рассказывать на каждом перекрёстке, с каким кретином жила. И что немаловажно – после развода женщина на последующих мужчинах вымещает всё, что наболело с мужем, в то время как её муж, как правило, с другими женщинами замаливает свои проступки.
В чём переживания женщин устойчивы, так это в ревности и зависти к более красивым и удачливым подругам (некоторые вообще ненавидят всё бабское сословье, выделяя себя в особую касту). Женская дружба крайне редко бывает искренней; обычно женщина выбирает себе подругу или страшнее, чем она, или жуткую неудачницу и, ясное дело, рядом с ними чувствует себя уверенней и значимей.
Что касается шестого чувства, то оно у женщин проявляется лишь в одном – они безошибочно секут, кто нормальный мужик, кто импотент, кто «голубой» – только это, в остальном их чувствования недоразвиты. Слабый пол – он и есть слабый во всём. Ну не случайно, сколько женщины ни лезут в искусство, ни одной не удалось создать оперу, написать великую картину или роман уровня «Войны и мира» (только сопливые песенки, кисельные любовные истории, ну и, ясно, детективы, которые лишний раз доказывают кровожадность «нежных» дамочек).
Да что там искусство! Как известно, лучшие портные и парикмахеры – и те мужчины, не говоря уж о врачах, учителях, поварах… К тому же все женщины жуткие нескладёхи. Во всяком случае, всё, что они делают, я и мои друзья делаем более ловко и в сто раз быстрее. Единственно, что они делают неплохо – это раздеваются. И не смешно ли после всего этого столь никчёмную половину человечества считать лучшей, прекрасной?! Именно поэтому в Международный женский день особенно хочется выпить за мужчин.
По правде сказать, у бессемейных не всё гладко получается: иногда жаль тратить время на магазины, прачечные, готовку, уборку, но мы уже как-то свыклись с этими бытовыми заботами; порой не очень приятно завтракать и ужинать в одиночестве, но зато никто над ухом не жужжит и на душе спокойно. Конечно, бывает, по вечерам находит хандра, когда хочется с кем-то поговорить, поделиться мыслями, услышать похвалу о своей работе. Случается, прищучат болезни, и тогда не мешало б, чтобы кто-то заботился о тебе, но как представишь, что женщина изо дня в день маячит перед глазами, ещё сильней заболеваешь.
Ко всему, в нашем возрасте уже трудно привыкнуть к женщине. У нас уже чётко заведённый порядок, вещи лежат на своих местах, а она что возьмёт, никогда не ставит на место. А то начнёт всё перекладывать по-своему; приберёт на твоём рабочем столе – потом ничего не найдёшь (у меня-то давно жёсткое правило: женщин к рабочему месту не подпускать; если какая случайно подойдёт, потом и стол и стул окуриваю – сбиваю её дух).
В семье как? Утром она убегает на работу, а ты ещё можешь поспать, но где там! Плещется в ванной, гремит на кухне, потом уже вроде оделась, вроде уходит, так нет – ещё раз пять подойдёт к зеркалу и всё топает на каблуках. Ясное дело, больше уснуть не удаётся… Встанешь, заглянешь на кухню – в раковине посуда: не успела вымыть, значит, тебе приходится. Пойдёшь в ванную, а там от батареи флаконов бьёт резкий запах, рядом с твоей бритвой бигуди, ещё какие-то фиговины, какие-то ватки в помаде и туши, и куча «украшательств» – бижутерии; ну неужели нельзя все эти побрякушки убрать в один ящик, почему они должны мозолить глаза? Ну и, само собой, в расчёске полно волос, тюбик зубной пасты измят – больно смотреть, и всюду её бельё. И вообще, что у них, у женщин, за мода – по всей квартире разбрасывать свои шмотки! Вот неряхи!
И что за манера – ставить вещи на край стола, или устраивать из посуды неустойчивые пирамиды, или всякие безделухи выставлять напоказ, а вещи, которые постоянно должны быть под рукой, запихивать в дальний угол! Кстати, на работу женщины еле встают, а вот если предстоят развлечения, вскакивают, как ужаленные, – ну то есть серьёзные дела для них – нудная обязаловка, а вот развлечения – смысл жизни.
А по вечерам ты должен выслушивать сплетни о её сослуживцах и отмечать её ужин и то, что тебе чего-то там подшили, – иначе жуткая обида. И должен «чистить зубы на ночь и мыть ноги» (понятно, сами-то женщины любят поплескаться и могут быть чистоплотны до болезненности, но жутко неаккуратны), и должен «поменьше курить, а пьянки с дружками вообще прекратить». И, естественно, надо её развлекать, что-то болтать – в противном случае прослывёшь бесчувственным чурбаном. И никуда не деться от споров; причём женщине начхать на тему спора (тем более на истину), главное – одержать победу. Через пять минут она забудет, о чём был спор, но своей победе ещё долго будет радоваться; потому-то, ради мира в семье (и собственного здоровья), иногда можно и сделать вид, что складываешь оружие (разумеется, только в чепуховом споре, но никак не в серьёзном).
Что ещё случается в семье по вечерам? Ну, к примеру, ты настроился посмотреть по телевизору футбольный матч, заранее купил пивка или четвертушку, а твоей половине, видите ли, надо духовно обогатиться, досмотреть какой-то мыльный сериал – ясное дело, без скандала не обойтись.
Или тебе хочется отдохнуть, полежать на тахте в тишине, а ей приспичило наводить порядок в квартире – и громыхает, хоть беги из дома, а то и начнёт строчить на машинке – ей позарез понадобилось что-то сшить.
Доходит до смешного: тебе жарко, ты открываешь окно, а она просит его закрыть – она, видишь ли, замерзает. И наоборот: если тебе холодно, её, естественно, распирает жар.
В семейной жизни женщина редко сияет: то не выспалась, то с кем-то повздорила на работе, то у неё критические дни – и потому бесится, не находит себе места, и всё старается тебя разжалобить, пристаёт, пытается как-то зацепить, к чему-то придраться: «то не сделал, это не починил». Такое надо сразу обрубать, показать характер:
– Поменьше крутись перед зеркалом и выкинь всякую дурь из башки, вон сколько работы в доме: там пыль, там вещи не на месте, на моей рубашке отлетела пуговица (надо непременно перечислить объекты для работы, указать на её промахи, чтобы заронить чувство вины).
А если начнёт огрызаться, можно и выдать парочку слов из нашей богатой матерной лексики, и шлёпнуть распоясавшуюся особу по заднице – сразу придёт в себя. Так же, как собаку не воспитаешь без ремня, так и женщину без силового давления на место не поставишь.
Что ещё раздражает, так это привычка женщин использовать вещи не по назначению, браться в первую очередь за ерунду, мелочовку, а важные дела откладывать на потом; и менять привычное, обжитое на современное «модное» (будь то обои, мебель или утварь). Что у них за обыкновение – выбрасывать старые, пусть чуть сломанные, вещи, да ещё с присказкой – «этой рухляди место на помойке!»? Мне-то эти вещи как раз особенно дороги; я, надо сказать, в быту не терплю всяких новшеств и до конца своих дней хочу видеть то, что привык видеть, и пользоваться тем, чем пользовался всю жизнь (даже одежду ношу, как цыган, до полного износа); и не терплю всяких перестановок в доме – пока с ними свыкнешься, то и дело будешь на всё натыкаться; я должен ходить по квартире вслепую и определять вещи на ощупь.
И раздражает чрезмерно серьёзное отношение женщин к еде, всяким диетам, и хроническая озабоченность своим внешним видом, и многое другое, что у каждого нормального мужчины сидит в печёнках.
Ну и, само собой, раздражают воскресные посещения родственников жены, когда надо изображать семейную идиллию, а раз в месяц – это уж обязательный ритуал – выход «в свет»; как говорит мой приятель, «выгуливать жену» – в кино там или в театр. И при всём при том – вечные женские капризы, дурацкие сообщения, смехотворные проблемы, пустая болтовня с подругами по телефону и идиотские мечты о будущих покупках – да что там! – перечислять весь этот культовый набор – только трепать себе нервы. Короче, подобная жизнь не для таких, как я. Когда-то, давным-давно, я уже был женат, и хватит с меня!
Кстати, я прожил в браке три года, и всё это время моя благоверная методично пила мою кровь, как вампирша; по стакану в день. В конце концов вылакала целое ведро, не меньше; я прямо весь высох. Но однажды хлопнул кулаком по столу и сказал:
– Всё, баста!
Мы разошлись, и я сразу набрал прежний холостяцкий вес, а вскоре даже поправился на десять килограммов.
Конечно, в прикладном смысле не мешало б иметь некую женщину-невидимку, дежурную любовницу с покладистым характером, которая, как минимум, была бы красивой и любила бы абсолютно всё, что любишь ты. И повторяла бы твои слова (во всём поддакивала), и никогда ничего не просила, ни на что не жаловалась. И принимала бы твои привычки как святое (даже возрастное занудство выслушивала бы, как «Лебединое озеро»), а на самого тебя смотрела бы, как на икону. И чтобы охраняла бы тебя от всяких неприятностей, и вообще появлялась бы, когда необходимо, и мгновенно исчезала, когда у тебя есть более важные дела. Но главное – видела бы тебя таким, каким ты мог бы быть. Только где такую найдёшь?! Ведь они сейчас все личности, у них столько запросов, требований! К счастью, днём за работой о женщинах и не вспоминаешь, а по вечерам всегда можно встретиться с друзьями, благо у нас есть свой клуб, ЦДЛ то есть.
Так я рассуждал, когда моим друзьям и мне чуть перевалило за пятьдесят; приблизительно так же я рассуждаю и сейчас, спустя десять лет.
Клуб писателей
Если тебе надоел ЦДЛ, то и ты ему надоел
Сборище гениев
Наверно есть гении, которые в общении с обычными людьми держатся естественно и просто и не строят из себя великанов. Маловероятно, но все-таки возможно, среди гениев есть даже скромники, которые и не догадываются, что они гении. Я же в основном знал только безумцев, зацикленных на себе, подавляющих своей исполинской мощью. С большинством из них встречался в Доме литераторов, где в семидесятых годах жизнь бурлила, искрилась, пенилась и так далее. Бывало, заглянешь к господам литераторам, а там в Пёстром зале – за каждым столом по гению, прямо никуда не деться от этих гениев, не с кем поговорить по душам просто за жизнь; выискиваешь какого-нибудь незатейливого собеседника – всего-навсего способного, не более, и подсаживаешься к нему. Случалось, в том кафе за столом восседало сразу два гения, тогда к концу вечера вспыхивали и потасовки, довольно зрелищные моменты.
Что я заметил: одни из титанов мысли, подогретые нашим национальным напитком, всех сподвижников по творческому цеху валили в одну кучу и смешивали с грязью, а себя, колотя в грудь кулаками, выставляли чуть ли не создателями новой религии, при этом заявляли, что все должны считать за честь сидеть с ними за одним столом. Другие говорили о своей гениальности спокойно, как бы между прочим, как само собой разумеющееся и всем давно известное, будто бы они всего лишь посредники между Богом и нами, кузнечиками. Третьи в кругу единомышленников, с трудом ворочая языками, застенчиво бормотали: «Кое-что делаю, так, более-менее удачное», но стоило такому скромняге очутиться за столом со случайным посетителем кафе (тем более с посетительницей), как он с бешеным напором заявлял, что создал «нечто гениальное».
Я, конечно, с глубочайшим уважением отношусь к странностям (и даже к сумасшествию) в творческих людях, но от «гениев» всё-таки стараюсь держаться подальше – не очень приятно рядом с ними чувствовать себя полным дураком, да и никогда не знаешь, что взбредёт «гению» в следующую минуту, какие он начнёт выделывать кренделя.
Некоторые считали Пёстрый зал богемным болотом, где разные свихнувшиеся неудачники пропивали последние мозги. Это неверно, точнее – поклёп грязнейшей воды. Конечно, в кафе собиралась и окололитературная публика, балдевшая от самого процесса общения с властителями дум, и графоманы – их хлебом не корми, дай окунуться в алкогольный литературный трёп да посмаковать сплетни об известных людях; они как бы ходили около пирога и не могли его укусить – но таких насчитывались единицы, а среди тех, кто в открытую или втайне считал себя гением, было немало по-настоящему талантливых людей; их сверхсамоутверждение являлось определённым катализатором в творчестве, естественным человеческим желанием быть лучшим в своей области. И уж что бесспорно – их встречи за бутылкой водки были далеко не унылыми бездуховными пьянками. Да и как они могут быть унылыми у литераторов, если наши российские выпивохи, обычные работяги, в любой привокзальной забегаловке говорят о мировых проблемах, а могут и подраться из-за Чехова? В какой стране такое возможно? В какой стране каждый второй пьяница – философ?
Кстати, ко всем пьющим я также испытываю немалое уважение и не упускаю случая примкнуть к их племени, поскольку и сам давным-давно приобщился к крепким напиткам. Должен заметить – все самые интересные люди, которых я встречал в жизни, не были трезвенниками. И это понятно – талантливому, мыслящему, вкалывающему необходимо снимать напряжение, расслабляться после перегрузок.
Ну да ладно, вернусь в Пёстрый зал, расскажу о некоторых представителях детской литературы – это народец тот ещё! У них не найдёшь детской доверчивости или подросткового восторга – сплошной холодный расчёт. Тот, кто думает, что у них нежные, чувствительные души, – ошибается. Они говорят резко, действуют жёстко, безжалостно (прямо размахивают топором), отметают всё, что не вписывается в их понятия. Изверги, одним словом, и каждый – своеобразный фрукт, шагающий, вернее бегущий, навстречу славе.
Разрекламированный окололитературными кругами поэт Генрих Сапгир был одним из первых, кто объявил мне о своей гениальности. В один прекрасный день, после лёгкого застолья, он внезапно встряхнулся, нахохлился и, выпучив глаза от ошеломляющей фантазии, доверительно шепнул мне на ухо:
– Я дико гениален! Дико! В моих произведениях ничего нет случайного. Пока существует литература, моё имя не зачеркнуть! На Западе я в энциклопедиях на одной ступени с Ахматовой. Сейчас вхожу в тройку лучших поэтов мира. Я громадная личность, а эти, – он кивнул на сидящих в кафе, – эти просто так… просто хорошие парни.
Вот так дословно и сказал, без всякой сдержанности, без приуменьшений, смягчающих словечек, и, вцепившись в мою куртку, заставил слушать свои вирши. Целый час не отпускал, пока моя голова не распухла от впечатлений, а когда я всё-таки поднялся, бросил:
– В поэзии есть Пастернак и я.
В тот же прекрасный день его примеру последовали два ленинградских литератора, два мастера отточенной прозы, в которой слова связаны цепко, как сплав: Виктор Голявкин и Сергей Вольф. С могучим ироничным Голявкиным я познакомился ещё в Гурзуфе (тогда же он дал мне понять, что является не просто талантищем, а настоящей глыбой), теперь он обитал в Переделкино, но, как и тогда на юге, с какой-то яростной страстью объявил мне:
– Пишу по одному гениальному рассказу в день и выбрасываю в форточку (в Гурзуфе выбрасывал в море). Мне главное – сделать, а на признание наплевать. Искусство вообще условно. И вдохновение – чушь собачья. Это вроде – идёшь по улице, и тебя шарахнули кирпичом по башке, и ты несёшься, вздрюченный, к столу. Как говорил философ, «кто хочет добиться успеха, должен иметь или хорошие мозги, или хорошие ягодицы». У меня есть и то, и другое, – довольный победоносным остроумием, он хлопнул себя по лбу и заду, и на его лице появилось немыслимое счастье.
Сергей Вольф – высокий стройный бородач, изысканный эстет, вокруг которого прямо витала высокомерная гордость; мы с ним выпили по паре рюмок водки (для поднятия духа), и он сумрачно проговорил:
– Я на время отложил прозу и начал писать стихи. Гениальные.
У меня непроизвольно вырвалось ругательство: три гения за день – это уже было слишком, я испугался, что не выдержу такую нагрузку.
– А почему ты позволяешь себе при мне ругаться? – Вольф надул щёки, насупился. – У вас, в Москве, эти выкрутасы в порядке вещей, а у нас считаются дурным тоном. Поэтому здесь не испытываю ни малейшего желания с кем-либо общаться. Тебе, так и быть, прочитаю последние стихи. Сейчас поймёшь, что такое потрясающая поэзия.
Стихи действительно меня потрясли пиршеством эпитетов, богатой гаммой чувств, накалом в сотню градусов, но до классиков они всё же не дотягивали. Впрочем, возможно, я чего-то не понял, ведь Вольф упомянул, что целая галерея поклонников и поклонниц от его стихов сходит с ума.
Как-то в Пёстром я встретил писателя Сергея Козлова, довольно суматошного литературного разбойника (он с особым размахом брался за всё: сказки, пьесы, стихи, песни).
– Талант, старик, это непрерывная продуктивность, – возвестил Козлов. – Вот я написал триста сказок. Так. Из них сотня средних. Как бы. Сотня хороших, пятьдесят отличных. Как бы. И пятьдесят гениальных. Мне не хватает издательств. Я мог бы в пятьдесят издательств отдать пятьдесят книг. Талант – это количество, непрерывная продуктивность.
– А как же Тютчев? – сделал я осторожный шаг.
– Аа-а! – махнул рукой Козлов. – О чём ты, старик, говоришь?! – и, помолчав, добавил: – Вот только Успенский мне всю погоду портит. Как бы. Сколько раз ему, тронутому, говорил: пиши свои стишата, не лезь в сказки.
– Неужели не можете поделить жанры? – вырвалось у меня.
– Старик, ты чего-то не понимаешь, – поморщился Козлов и посмотрел на меня как на законченного кретина. – Пойми, двум талантам трудно работать на одной площадке. Один другого съедает. Как у хищников.
Эти страшные загадочные фразы не под силу моей голове – не могу их понять до сих пор.
Вскоре я встретил ещё большего суетника, прямо-таки моторного Эдуарда Успенского, которого окружала какая-то наэлектризованная атмосфера (под сотню вольт) – попадая в неё, окружающие невольно испытывали беспокойство (особо чувствительные даже начинали дёргаться). Успенскому была свойственна редкостная деловая хватка.
– Голова идёт кругом от гениальных проектов, – заверещал он, едва ответив на моё приветствие. – Я фабрика, которая работает бесперебойно. Прихожу на телевидение, говорю: «Давайте миллион, сделаю передачу» – дают. Куда они денутся, кто, кроме меня, сделает? Так что дела идут, но полоумный Козлов всё время дорогу перебегает – пишет сказки, гад. Хорошо, что ты пишешь рассказы, ты мне не конкурент.
О своей гениальности и беспредельных возможностях напористо распинались уродливый коротышка Юрий Коринец и сутулый фитиль с чёлкой-«педерасткой» Игорь Холин, но если первый делал действительно качественные вещи, то второй – сплошное ёрничанье, какие-то пунктирные строчки, мозаику, занимался словесной эквилибристикой, от которой приходили в восторг только истеричные слезливые литературные дамочки.
Старый брюзга Василий Голышкин тоже как-то брякнул:
– Пишу гениальный роман – Толстой вздрогнет! Когда выйдет, подарю. Начнёте читать – не сможете оторваться.
Что досадно, мои близкие друзья Игорь Мазнин и Юрий Кушак тоже были неслабого мнения о себе. Мазнин не раз хвастливо сообщал:
– У меня есть парочка пушкинских строчек. Я гений! Это эталон прозы.
Как-то, напившись, он и вовсе выдал, будто делает милость, что терпит нас, и заключил:
– Все вы г…о, а я гений!
А Кушак, после того как его жена Елена сказала, что он гений, подтвердил её слова и бухнул, что и в остальном лучше нас всех:
– …Лучше, Лёнька, лучше! – сказал мне без всякой рисовки, с какой-то обидой, что это мало кто видит.
Я так и не понял, что значит «лучше». Все мы в одном лучше, в другом хуже. Конечно, мало ли что отколет человек в подпитии, но, с другой стороны, никуда не денешься, в такие моменты раскрывается его суть. Справедливости ради замечу: лет десять назад, в пик своей издательской деятельности, Кушак уже представился нам с Юрием Ковалём как «бывший поэт», а недавно, на шестидесятилетии Марка Тарловского, с ложной скромностью заявил:
– Я тоже способный.
Леонид Яхнин как-то отмочил номер – при встрече, посмеиваясь, сообщил мне:
– В одном журнале написали, что я великий! Вот так вот!
Юрий Коваль вообще ежедневно, как молитву, повторял:
– Мои гениальные холсты… Мои гениальные, божественные тексты…
Как-то, во время подобных пафосных тирад, Мазнин (забыв собственные слова) вознёс руку над головой:
– Тоже мне гении! «Каштанку»-то никто из вас не написал! И вообще хватит орать! В стране, где жили Пушкин и Толстой, надо вести себя тихо!
Нужно отдать должное Мазнину – после этого он уже никогда не заикался о своей гениальности и с каждым годом вёл себя всё тише, а на своё пятидесятилетие и вовсе произнес сникшим голосом:
– Я в искусстве не наследил.
На что Андрей Кунаев резко бросил:
– А надо было наследить!
Сам-то Кунаев наследил ого как! Его замысловатые, хаотичные рассказы так перенасыщены всякими вывертами и фортелями, в них такая смысловая нагрузка, такое дно, что забываешь о поверхности – о чём, собственно, речь. Я, плохо подготовленный к такого рода чехарде, ничего не мог разобрать, но чувствовал, что Кунаев орудовал мощно, и, думаю, он ещё что-нибудь выдаст, что-нибудь крупного калибра, какое-нибудь литературное безумие. Он, сатана, может. Говорят, Кунаев тоже считает себя гением. Врать не буду – мне об этом он никогда не говорил, даже когда мы крепко поддавали, но о чём не раз упоминал, так это о своих зелёных глазах и своём происхождении из кавказской народности лакцев, и с большим удовольствием разоблачал псевдонимы писателей:
– Ваша настоящая фамилия Рабинович (или Левин), не так ли? Я знаю, хе-хе!
Нельзя сказать, что Кунаев сильно не любит «богоизбранных», скорее – просто недолюбливает; ну и, как это часто бывает, они-то его и окружают, ведь он юморист, а в том клане других национальностей нет.
Стоит отметить ещё двух моих близких друзей, двух Ивановых – Альберта и Сергея. Сценарист и прозаик, коллекционер пивных кружек и колокольчиков (такой малосовместимый набор!), Альберт Иванов при мне расхваливал свои книжки редакторше издательства «Советская Россия»:
– А эта как написана, а?! Кто так может? А та какая?!
Перечислил штук пять и в тот же день подарил мне книгу для взрослых; сделал дарственную надпись и протянул со словами:
– Прямо сейчас открой на любой странице, прочитай любые строчки – это гени… – он, молодчина, не договорил и поправился: – Там всё настоящее.
Но недавно меня удивил:
– Я написал триста пятьдесят сказок про Хому и Суслика, – сказал. – Мои книги сразу раскупают. На прилавках их нет. Я в сборниках «Золотого фонда», среди лучших детских писателей мира, рядом с Киплингом, Хантером. Я академик Российской словесности. Помог вступить Мирнев (Львовский, мерзкий тип с оловянными глазами и бездарный прозаик, накатавший восемнадцать романов, которые невозможно читать). В Академии детских писателей всего двое – Михалков и я.
– Знаешь, Хармс на своей двери написал: «Чины и звания оставьте за дверью»? – вставил я. – На кой чёрт тебе эти звания? Нам с тобой уже на седьмой десяток. Ты сколько собираешься жить? Или так готовишься к вечной жизни, хочешь на том свете быть при параде?
– Кем буду в следующей жизни, не знаю, а в этой звания не помешают. Я ещё и корочку «Пресса» получил. В Международный союз журналистов вступил. Ценная вещица. За границей сразу иду в их Союз, они устраивают гостиницу, обслуживание со скидкой, всякие поездки.
Альберт Иванов – практичный, башковитый (почти мудрый), талантливый (у него яркая, лаконичная проза), компанейский и внешне-вылитый киногерой (когда по случаю торжеств надевает бабочку, его принимают за посланца Голливуда); он был ещё более талантливым и мудрым, пока не бросил выпивать (на него навалились болезни). Похоже, японцы не зря вывели, что алкоголь способствует развитию ума – естественно, в разумных дозах.
Как и все мы, Иванов небезгрешен, у него свои оригинальные качества: он чересчур липнет к знаменитостям, сюжеты черпает из судебных протоколов; когда речь заходит о его работе, скрытен, осторожен, боится сглазить – «так, пишу понемногу… рассказы, повесть, – промямлит, хитрец, и стучит по дереву, плюёт через плечо, – для какого издательства, пока не скажу – секрет». Спросишь его: «Куда едешь отдыхать?» – а он опять: «Пока не скажу».
Но в одном Иванов резко отличается от всех нас: по нему, симпатяге, сохнет туча поклонниц, но он, как лебедь, всю жизнь верен своей жене. Такое упоение одной женщиной – исключительный случай в творческой среде. Впрочем, кое-кто приближается к Иванову; например, тот же Козлов, который, несмотря на давний развод с женой (поэтессой Т. Глушковой), продолжает заботиться о ней (привозит продукты, достаёт лекарства, постоянно интересуется её творчеством).
Сергей Иванов вообще никогда не распространялся о своей работе – лишь отмахивался:
– Пишу гениальные вещи!
И сразу становилось ясно: он без лишнего шума создаёт шедевры и является не только лучшим, а единственным – то есть имеет золотые мозги, священную руку и делает для человечества больше, чем кто-либо.
Дремучий, закрытый, необщительный прозаик Александр Старостин тоже разочек глухо буркнул, что «создал гениальное». Чтобы выяснить подробности, я предложил ему пропустить по соточке. За столом он проникновенно пояснил:
– …Можно сказать, я дал нашему поколению новые ориентиры. (Вот так, не меньше! Вроде до него мы не туда шли.) Теперь у всех нас широчайшие возможности. Но пока всё на бумаге. Не знаю, кто возьмётся печатать.
– Дай почитать, бумажный талантище, таинственная душа, а то мои возможности жутко сузились, – неуклюже пошутил я.
– Дам… А душа у меня, между прочим, тверская. Я потомственный тверяк. Таких среди пишущей братии только двое: я и Борька Воробьёв. (Он забыл упомянуть поэта Владимира Соколова и Владимира Смирнова, профессора Литинститута, блестящего знатока русской литературы, истинного патриота России.)
Маленький, усатый, узкоглазый Марк Ватагин – в общем-то тихий, мягкий человек с тонким птичьим голосом; он крайне редко говорит о себе – в основном когда дело касается романтических историй (это важная сторона его жизни; при виде девиц он, уже старикашка, облизывается, словно кот в предвкушении лакомства, и жмурится так, что его глаза совсем исчезают). Мы знакомы два десятка лет, и я не припомню случая, чтобы он расхваливал свои литературные работы, но недавно его прорвало:
– Что-нибудь пишешь? – спросил я при встрече.
– Сейчас должно выйти несколько томов сказок в моём пересказе. Это будет литературное событие.
Распираемый собственным величием, он пробормотал ещё какие-то слова, суть которых: выход его толстенных книг (монстров в тысячу страниц) – факт уникальный, ни на что не похожий, и теперь без его фолиантов детская литература будет неполной. Его слова крутились на языке вокруг главного слова, но произнести его он никак не решался. Я ему помог:
– Понятно, это гениальный труд. Ты увековечил себя.
Он облегченно кивнул.
Но что детские писатели! Представители взрослой литературы перещеголяли всех на несколько порядков – они самовосхвалялись до небес.
Симпатичный толстяк Ашот Сагратян выглядел преуспевающим: одет с иголочки, походка размашистая, усы в завитках, не шевелюра, а цветущий куст; во всём облике – непомерная уверенность в себе. Как-то поведал мне, что достал французские краски и голландские кисти и начал писать новую серию цветов.
– Год рисую фиалки и делаю к ним рифмованные подписи. В моих стихах ценные мысли, высокие чувства, богатые слова. Гениальные вещи! Сейчас не продаю. Через два-три года каждая картинка будет стоить состояние. Заходи в мастерскую, в мой запасник мировых духовных ценностей. Мои картины уже закупил Нью-Йоркский музей. Сейчас у меня выставка в Доме медиков. Но две картины стащили. Каждая по десять тысяч долларов. Я сходил в церковь, поставил свечку, чтоб воров постигла смерть… Потом будет выставка в Доме композиторов, потом в Доме учёных…
Сагратян был моим хорошим приятелем, но я всё боялся – если дело так пойдёт и дальше, он кончит не в этих домах, а в другом доме.
Ещё один поэт, мрачный и грубый Борис Авсарагов одежде значения не придавал и вообще вёл беспорядочный образ жизни; внешне выглядел устрашающе: коренастый, на лице складки, глаза навыкате, нос с широченными ноздрями; завершала портрет кривая зловещая ухмылка – казалось он съел гнилой огурец. Все поступки Авсарагова отличались дерзостью; он возомнил себя чёрт-те кем: среду простых смертных откровенно презирал – «не терплю никчёмных разговоров»; в синклите незаурядностей держался развязно, нахально и постоянно искал повод, чтобы сказать гадость, при этом не церемонился в выборе выражений, подходил к компании и с ходу взламывал её:
– Вы все дерьмо. Там, где вы заканчиваете, я только начинаю. Я гений! Я не написал ни одного плохого стихотворения. Мои стихи на чёрном рынке стоят сотни.