Kitabı oku: «Ничего они с нами не сделают. Драматургия. Проза. Воспоминания», sayfa 7
СОБОЛЕВСКИЙ. Да что тут думать? Где вы еще найдете такой перл искусства? Да еще за такие деньги?
ИВАН ФИЛИППОВИЧ. Двадцать тысяч, господин Соболевский, деньги немалые.
СОБОЛЕВСКИЙ. Не все же о деньгах, надо и о душе. Вы еще раз взгляните, какие линии! Уж верно ваятель был в наитии, когда творил. Кроме того, приобретя статую великой императрицы, вы сделаете высокий поступок, который поднимет вас в глазах общества.
ИВАН ФИЛИППОВИЧ. Оно, конечно…
СОБОЛЕВСКИЙ. Я уж не говорю, что такой меди вы днем с огнем не сыщете.
ИВАН ФИЛИППОВИЧ. Медь-то нынче дешева.
СОБОЛЕВСКИЙ. Пустое. Что сегодня дешево, завтра дорого, я вам дело говорю, я в негоциях толк знаю. Кабы решился мой процесс, я бы сам купил. Почему за границей делают большие состояния? Там завтрашний день в расчет берут.
ИВАН ФИЛИППОВИЧ. Ваша правда, а подумать все-таки надо.
СОБОЛЕВСКИЙ. Ну думайте, да поскорей, а то ведь еще охотники набегут.
ИВАН ФИЛИППОВИЧ. Да уж от них куда спрячешься? Прощайте, Александр Сергеич, душевно рад, в святцы день запишу. «У лукоморья кот ученый…»
СОБОЛЕВСКИЙ. Дуб зеленый…
ИВАН ФИЛИППОВИЧ. Прощайте, господин Соболевский.
СОБОЛЕВСКИЙ. До скорого свиданья.
Пушкин уходит провожать гостя и почти сразу же возвращается.
Ну жох!
ПУШКИН. О великолепный! Уста твои млекоточивы, аки дамские холмы.
СОБОЛЕВСКИЙ. Бог с ними, с холмами. Деньги нужны. Уж эти мне отечественные любители искусства. За пятак удавятся.
ПУШКИН. Рейхман сказывал, он картины охотно покупает.
СОБОЛЕВСКИЙ. Покупает, да и продает втридорога. Лабазная душа!
ПУШКИН. По всему видать, сорвалось. Слишком стихи хвалил. (Смотрит в окно.) В будущем месяце переезжать, так при одной мысли, что эта медная дылда за мной потащится, на душе кошки скребут. Будто я к ней приговорен. (Ходит по кабинету.) И тружусь до низложения риз, а все без толку. Как быть, милорд? Хоть в ломбард заложи всю Наташину бижутерию.
СОБОЛЕВСКИЙ. Я б себя заложил, да за меня не дадут и медного гроша. (Разведя руками.) К тому ж и медь нынче дешева.
ПУШКИН. Все бы можно поправить, кабы бежать, и все рухнуло.
СОБОЛЕВСКИЙ. Где ж тебе взять свинцовый лоб? Тот бы все пробил. Полно казниться.
ПУШКИН. Да куда бежать? Кругом зависим. Попреки бы снес. Жена б простила. И в опале люди живут, да вот беда – не пустят в архивы, да и все тут. И прощай мой Петр.
СОБОЛЕВСКИЙ. А если б и так?
ПУШКИН. Нет, на это пойти не могу. Мне царь Петр всячески нужен. У нас с ним, Сергей, свои дела. Он мне должен растолковать, что смеет властитель, а чего не смеет. Где предел государственной необходимости. И какова же цена жизни, пусть заурядной и незаметной.
СОБОЛЕВСКИЙ (всплеснув руками). Прекрасен ты в окрестной мгле! Да что ж за тайна? Спроси меня. Я не Петр, а точно скажу: цена ей гривенник. Коли не меньше.
ПУШКИН. Тут-то мы не сойдемся.
СОБОЛЕВСКИЙ. Что ж делать? А вот что скажу я тебе, друг милый. Уеду-ка я от вас подале. Куда-нибудь этак за Пиренеи. Скука стала одолевать.
ПУШКИН (подходит к нему, обнимает, трется щекой о его плечо). Женись, животик, женись, пора.
СОБОЛЕВСКИЙ. Не проси, мне больно тебе отказывать. Да и что за обычай? Такой же глупый, как все другие. Сказано: не довлеет человеку единому быти, вот и женимся. Вздор, Александр. Первое – человек одинок и в браке, а второе – с тех пор, как мать померла, никто за меня, байстрюка, не пойдет. А мне того и надо. Я в любви партизан.
ПУШКИН. Вот и жена боится, что ты меня развратишь.
СОБОЛЕВСКИЙ. А ты успокой ее, напиши, что это ты меня развращаешь.
ПУШКИН. Куда там, прошли веселые дни. Иной раз подумаешь: я ли это? Сам любил, и меня любили. И бесчинствовал, и шалел, и, прости господи, врал без счета. Да ведь греха нет – все довольны остались. И они не в обиде, а я и подавно.
СОБОЛЕВСКИЙ. Мало, видно, тебя учили.
ПУШКИН. Нет, и я свое получил. Еще только почувствуешь измену, а уж кровь к голове и ум помрачен. Зато нынче каждой готов поклониться. Коли безумствовал – значит, жил.
СОБОЛЕВСКИЙ. Рано ты, брат, в мудрецы записался. Бог даст, еще начудишь.
ПУШКИН. Ох, не смеши, какой я мудрец? Опыт есть, да рассудка мало. Грустишь о несбыточном, как мальчишка. То о чувствах, которых нет на земле. То о дружбе, какая в одних легендах. (Смеясь.) Ты ему – жизнь, он взамен – свою. А то искал рыцаря в государе. Пробовал даже в него влюбиться. Век учись, дураком помрешь. (Кладет руку на плечо Соболевского.) Что-то холодно жить на свете. По всему видно, Бог невзлюбил.
СОБОЛЕВСКИЙ. Выслушай два серьезных слова. Мое дело известное – каламбур с эпиграммой. Второй раз такой стих на меня не найдет. (Медленно.) Кто придумал, что Бог любит тех, кому дарит свою частицу? Да он собственного сына отдал распять. А казнили люди того за то, что он от них несколько был отличен. Этого наше племя не терпит. И не прощает. Ни боже мой. Кем восхищается, тех забьет. Зачем греки убили Сократа? Да попросту не простили того, что он всякий день показывал им, как слабы их головы рядом с его. Полвека они им восторгались, а потом любезно угостили ядом. Есть равновесие в этом мире, и кто нарушил его, тот осужден. Ты писал о беззаконной комете в кругу расчисленном светил. Брате, не та бедная блудница, которая бог весть почему внушила тебе эти строки, ты сам беззаконная комета в нашем расчисленном кругу. Ты – вне закона, ты – осужден. За то, что видишь больше, чем надо. За смятенный свой дух, что, как Вечный жид, никогда не узнает покоя. Но зато за этот веселый жребий тебя несомненно же одарит признание будущих семинаристов, будущих чувствительных дев и чудаков, чуть схожих со мною. Впрочем, кто знает, что станет собой являть будущий российский читатель? Вполне может быть, он будет почище. Итак, прими же свою судьбу и – уповай. Adieu, mon petit. (Уходит.)
10
6 июля 1834 года
У Бенкендорфа. Бенкендорф и Жуковский.
БЕНКЕНДОРФ (пресное выражение лица, вялые движения, ленивая речь). Вот оба письма его, вы их прочли. Признаюсь, Василий Андреич, я и сам не решался показать их государю. Отсутствие раскаяния и душевная черствость слишком явны.
ЖУКОВСКИЙ. Граф, я покорнейше прошу вас оставить их у себя и не давать им ходу. Право, я его не пойму. Он уверил меня, что напишет как должно.
БЕНКЕНДОРФ. Вот и написал. Сказалась натура. Помилуйте, точно сквозь зубы цедит. Точно выдавливает из себя. Уверяю вас, здесь есть и второй смысл, вы, мол, требуете, что ж, извольте, но душа моя стоит на своем.
ЖУКОВСКИЙ. Александр Христофорович, это не так. Я говорил с ним, он сожалеет.
БЕНКЕНДОРФ. Именно этого и не вижу. Не понимаю этого человека. Ведь он же осыпан милостями, осыпан милостями. Ведь что ни день – от него ходатайства, просьбы, вечные денежные претензии. Не стану вам их перечислять, но хоть последнее – с Пугачевым. Просит права самому быть издателем. Разрешено. Просит ссуды в пятнадцать тысяч. Разрешено. Чрез несколько дней просит уж двадцать. Что же! Снова разрешено. И вот – пожалуйста: хочу в отставку, вы мне надоели. Впрочем, в архивы прошу пускать, как если бы ничего не случилось. Скажите по чести, Василий Андреич, ведут себя так благородные люди?
ЖУКОВСКИЙ. Граф, я ручаюсь вам головой, сумасбродство, глупость, но никак не черствость.
БЕНКЕНДОРФ. Ни в коем случае не ручайтесь. Голова ваша слишком всем дорога. К вам он разве не черств? К наставнику, к другу? В какое положение он вас ставит? Да я и сам был ему другом, не видеть этого он не мог. Можете поверить, Василий Андреевич, я существенно облегчал ему жизнь. И что же я получаю в ответ? Не жду ни чувства, ни теплоты, но, кажется, мог бы вполне рассчитывать на естественную благодарность порядочного человека. Но нет – одна злобность и недоброжелательство. Вспомните хоть историю с «Анчаром», где царь у него в роли убийцы…
ЖУКОВСКИЙ. Граф, то восточная легенда, восточный царь, там все невинно.
БЕНКЕНДОРФ. Полно, там было иносказание. А если и нет, зачем давать к нему повод? Я был обязан ему указать. И благонамеренный человек был бы только мне благодарен. А он по всем гостиным кричал, что после нашего разговора его вырвало желчью. Что? Каково?
ЖУКОВСКИЙ. Граф, у Пушкина много врагов.
БЕНКЕНДОРФ. Нашел чем хвастать – вырвало желчью. Коли печень плоха, не пиши намеков.
ЖУКОВСКИЙ. Прошу вас, не слушайте переносчиков. Они с три короба наговорят.
БЕНКЕНДОРФ. Пусть тут было преувеличенье. Такова натура, Василий Андреич. Гордыня, развязность, непонимание своего места. Вы знаете-ль, что он выкинул, когда после мятежа его с фельдъегерем привезли к государю? Во время беседы сел на стол.
ЖУКОВСКИЙ. Государь мне рассказывал. Он забылся.
БЕНКЕНДОРФ. Мы бы с вами так не забылись. Натура, Василий Андреич, натура. Одно слово – mauvais garnement.
ЖУКОВСКИЙ. Александр Христофорович, я с вами согласен, эти письма недопустимы. Он напишет снова, я беру это на себя.
БЕНКЕНДОРФ. Мой друг, боюсь, что вы в заблуждении.
ЖУКОВСКИЙ. Поверьте мне, Александр Христофорович, в этой глупейшей истории с отставкой второго смысла нет – одна житейская сторона. Расстроенные денежные обстоятельства и необходимость привести в порядок дела.
БЕНКЕНДОРФ. Полно, Василий Андреич, вы слишком добры. Все знают, вы святой человек, вы ангел. Привести в порядок дела вполне можно и в Петербурге. Пусть живет по средствам. Только и всего. Во всем – шум, фейерверк и нет основательности. А главное – сколько ж его опекать? Человек этот неуправляем.
ЖУКОВСКИЙ. Граф, вы были ему истинным другом. Прошу вас, останьтесь таким и впредь.
БЕНКЕНДОРФ. Устал, Василий Андреич, устал. Грустно, но мы пожилые люди. Но дело, в конце концов, не во мне. Подумайте, сколько забот у монарха. Состояние общества, укрепление армии, принятие срочных финансовых мер. Дела внешние – Лондон, турки. Польша, хоть усмиренная, но затаившаяся. На плечах у него лежит весь мир. И на что ж должен тратить он силы и время? На Пушкина? Воля ваша, Василий Андреевич, но согласитесь, есть нечто странное в том, что вот уж пятнадцать лет государство должно заниматься одним своим подданным.
ЖУКОВСКИЙ (живо). Граф, я слушал со всем вниманием. Я вполне понимаю вашу досаду и признаю ее справедливой. И все же: призовите свой опыт и знание людей, хоть на миг взгляните глазами Пушкина. Вы легко поймете поступки, которые кажутся необъяснимыми. Государь стал его цензором, это и благо, и великая честь, но нельзя же представлять на суд столь высокий всякую мелочь. Между тем, не представляя, он уже виноват.
БЕНКЕНДОРФ. Василий Андреевич, порядок есть порядок.
ЖУКОВСКИЙ. Далее, граф. Поэту трудно себе отказать в радости прочесть друзьям своим только что созданное, еще хранящее неостывший жар. Меж тем, читая, он вновь виноват.
БЕНКЕНДОРФ. Так, но иные мелочи, как вы изволили выразиться, гораздо разумнее держать при себе. Хороши мелочи, где он прямо глумится…
ЖУКОВСКИЙ (с неожиданной горячностью). Согласен, согласен – суетность, недостойная его дара. Но согласитесь и вы, граф, острота ума не есть государственное преступление, подчас эпиграмма – единственная защита поэта, в особенности если он преследуем клеветой…
БЕНКЕНДОРФ (встает, сухо). Василий Андреевич, мы с вами далеко заходим. Мы увлеклись и отвлеклись.
ЖУКОВСКИЙ. Граф, где сила, там и великодушие.
БЕНКЕНДОРФ. Буду ждать его нового письма. Пусть напишет, как русский дворянин, открыто, прямо. Пусть покажет, что в нем осталась хоть капля сердца. Это прежде всего в его интересах. (Уходит.)
11
6 июля 1834 года
Вновь Жуковский у Пушкина.
ЖУКОВСКИЙ. Слов нет, сил нет, отчаянье берет, да и злоба. Ты уморить меня решил. Я старый человек, а скачу к тебе, как рейтар.
ПУШКИН (сдержанно, почти бесстрастно). Зачем же было себя изнурять? Ведь я написал тебе, что согласен. И что сажусь за новое письмо.
ЖУКОВСКИЙ. Эту песню я уже слышал. Сесть – сядешь, а что сотворишь? Ты уж два раза писал графу и только совсем запутал дело. Довольно. Будешь писать при мне. Пока не прочту, с места не двинусь.
ПУШКИН. Пожалуй, сиди. Что ж я должен писать? Что, как католик, лежу в пыли и целую папскую туфлю?
ЖУКОВСКИЙ. У тебя есть что писать, есть! Ты огорчил царя, а он любил тебя и от всей души хотел добра. Ему больно тебя оттолкнуть, больно. Так что ж тут чиниться? Пиши ему, а не графу. Пиши, как сын отцу. Отец и поймет, и простит. Граф – добрый человек, да служака, и у него свои обязанности. Сейчас тебе посредника не надо. Пусть сердце обращается к сердцу.
ПУШКИН. Был недавно я на представлении. Некто господин Ваттемар говорил чревом. Бог ты мой бог! Какими способами не добывают хлеба насущного! Кто – животом, кто – носом, кто – спиной.
ЖУКОВСКИЙ. Все перемелется – будет мука. Помни о главном: твои стихи важней, чем всякая оппозиция. Даже мятежники это поняли. Бог им судья, но тебя они сберегли.
ПУШКИН. Кто знает? Никто ничего не знает.
ЖУКОВСКИЙ. О чем ты, право? Ну что тут знать?
ПУШКИН. Кто знает – сберегли или нет? Кто знает, кто для жизни важней: кто действует или кто созерцает?
ЖУКОВСКИЙ. По мне, слава первых всегда на крови, а слава вторых рождена их мыслью.
ПУШКИН. Нет, отче, ответ не так прост, не так прост. Скажи, когда нравственней человек: когда он возвыситься хочет над временем или когда ему принадлежит? Ежели весь он отдан веку, то он отдан и во власть его страстей, его торжищ. Но ежели он над ним воспарит, он не только олимпиец, он и беглец. Справедливо это? Ведь он не труслив, он мудр! В чем же мудрость? Верно, недаром люди втайне ее терпеть не могут.
ЖУКОВСКИЙ. Ах, Александр, мудрость и ты – две вещи несовместные. Но прояви ее хоть однажды. Тем более когда ее диктует благодарность.
ПУШКИН. Только и слышу со всех углов! Можешь ты объяснить мне толком? За что я должен благодарить?
ЖУКОВСКИЙ. Охотно. Часто тебе отказывали в деньгах? А ведь ты просил их не раз и не два.
ПУШКИН. Твоя правда.
ЖУКОВСКИЙ. Тебя допустили к историческим занятиям? Ты и сам об этом мечтал, а тебе еще положили жалованье. Этого места домогались многие.
ПУШКИН. Ты прав.
ЖУКОВСКИЙ. Тебе простили твои писанья? Ты знаешь, о чем я говорю.
ПУШКИН. Простили.
ЖУКОВСКИЙ. Простил тебе государь тот день, когда ты ему объявил в лицо, что, будь ты в столице, был бы врагом его?
ПУШКИН. Простил и тот день.
ЖУКОВСКИЙ. Что ж тебе не ясно?
ПУШКИН. Решительно все. Как я жил, как писал. Куда плыл все годы, куда пристал. Все смутно, все сейчас точно смешалось. Ясно же лишь одно, лишь одно. Тот день, который ты мне припомнил, тот день и был вершиною жизни. Я с царем говорил как равный. После того я стал холоп.
ЖУКОВСКИЙ. Бог с тобой, Александр.
ПУШКИН. Холоп, холоп.
ЖУКОВСКИЙ. Ты не в себе, вот еще беда!
ПУШКИН. Ничуть. Холопом быть – не беда. Не быть им – вот беда, вот несчастье!
ЖУКОВСКИЙ. Не смей унижать себя!
ПУШКИН. Разве ж не так? Разве по праздникам я не в ливрее? Не в шутовском колпаке? Кто ж я?
ЖУКОВСКИЙ. Ты – Пушкин. Пуш-кин. Гений России.
ПУШКИН. Гений? Нет. Гений горд. Независим. Гений не берет у правительства взяток. Он знает, даром не благодетельствуют. Тешишь тщеславье – плати покоем. Берешь покровительство – отдай достоинство. А вспомнил о чести – так мордой в грязь. Пиши письмо. Одно. Другое. А там и третье. Да что ж за пытка?! А хоть и так! Заслужил – терпи. (Хватает со стола куклу.) Что, проклятая обезьяна? На тебе, на! Знай свое место!
ЖУКОВСКИЙ. Господи, он сошел с ума! Где лед, где вода!
ПУШКИН (обессиленно). Не надо. (Садится.) Не надо. Прости. Я все сейчас напишу.
ЖУКОВСКИЙ (тихо). Государю?
ПУШКИН. Нет. Графу. Человек я служивый – значит, мне и писать по начальству. Да не гляди на меня с тоской. Не волнуйся. На этот раз – будешь доволен.
12
10 августа 1834 года
Ресторация Дюмэ. Пушкин, Вяземский и Соболевский обедают за общим столом. В конце стола – кавалергард и господин с удивленным лицом.
ПУШКИН. Однако ж как Соболевский прекрасен. Взгляните, какая томность в движеньях, какая нега в глазах.
СОБОЛЕВСКИЙ. Как у одалиски.
ПУШКИН. Как важен, как исполнен достоинства. Да что с тобой? Уж не кокю ли ты?
СОБОЛЕВСКИЙ. По-твоему, только одни рога придают человеку значительность? Я хорош собою – вот и весь сказ.
ВЯЗЕМСКИЙ. Мало что хорош, еще и респектабелен. Благонамеренный господин.
СОБОЛЕВСКИЙ. Намеренье всегда благое, да исполнение плохое. Что вы ликуете, черт вас возьми? Велика важность – новое платье.
ПУШКИН. Что платье, что под платьем, всем взял.
СОБОЛЕВСКИЙ. Вот в прошлом годе был я на славу – все старые девки пялили на меня лорнеты.
ВЯЗЕМСКИЙ. Истинно так, золотые усы, золотой подбородок.
СОБОЛЕВСКИЙ. И подбородок был хоть куда. Пушкин от зависти стал усы отращивать.
ПУШКИН. Милорд, усы – великое дело. Выйдешь на улицу – дядюшкой зовут. (Разливает вино.) Будь счастлив, и да будут боги благосклонны к чреслам твоим.
СОБОЛЕВСКИЙ (поднял бокал). Пусть встреча так же будет весела. Завтра, князь?
ВЯЗЕМСКИЙ. Неотвратимо.
СОБОЛЕВСКИЙ. В час добрый. Дочь вернется здоровой, сам будешь весь до костей продут европейскими сквозняками, станешь свеж, как морская волна. Вот и я копаюсь-копаюсь, а как в один день соберусь, только вы меня и видали.
ПУШКИН. Значит, и ты меня покинешь?
СОБОЛЕВСКИЙ. Что делать? Еще ненароком протухнешь. Ubi bene ibi patria.
ПУШКИН. Если бы так!
КАВАЛЕРГАРД (продолжает рассказ). Присутствие матери было некстати, и все-таки я решил рискнуть.
ГОСПОДИН С УДИВЛЕННЫМ ЛИЦОМ. Да как же – при матери? Не понимаю…
Кавалергард еще более понижает голос.
ПУШКИН. С богом, Сергей. Жизнь всех нас разбросит, смерть опять соберет.
ВЯЗЕМСКИЙ. Аминь.
СОБОЛЕВСКИЙ. Аминь.
Пьют.
ПУШКИН. Одно утешенье – не разгуляетесь. Слава господу, вышел апрельский указ. Домой, перелетные птички, домой. Летайте, но в пределах закона.
ВЯЗЕМСКИЙ. Ты прав. С каждым годом и с каждым указом мир отдаляется. Однако же милостив Бог. На Руси есть спасенье от дурных приказов.
СОБОЛЕВСКИЙ. Какое ж?
ВЯЗЕМСКИЙ. Дурное их исполнение. (Пьет.) Авось порядка у нас не будет.
ПУШКИН. Образцовая безнадежность.
ВЯЗЕМСКИЙ. Напротив, единственная надежда. Кланяйся от меня Сивилле.
ПУШКИН. Боюсь, что отъезд укрепит твои шансы. Давно известно, разлука сближает.
ВЯЗЕМСКИЙ. Не бойся, сближает один вальс. А тут моя хромота помехой. Скажи ей, что я уже тоскую. Впрочем, о ком же еще тосковать?
ПУШКИН. О Петербурге.
ВЯЗЕМСКИЙ. Увы, мой друг. Ум любит простор, а не ранжир.
ПУШКИН. Ты веришь, что там насладишься простором?
ВЯЗЕМСКИЙ. Не знаю. Да где же его искать? От финских хладных скал до пламенной Колхиды? Так это пространство, а не простор.
ПУШКИН. Я вижу, ты те стихи крепко запомнил.
ВЯЗЕМСКИЙ. Помилуй, не ты ли от этих скал чуть не к туркам хотел бежать?
ПУШКИН. Хотел. А я и в Китай хотел. Отец Акинф Бичурин ехал с миссией, звал с собой. Я написал Нессельроду прошенье, да он, разумеется, отказал.
СОБОЛЕВСКИЙ. И прав. Эва куды понесло!
ПУШКИН. Но ведь я не затем хотел бежать в Турцию, что мне полумесяц милей луны. Не оттого просился в Китай, чтоб поглазеть на богдыхана. Я думал лишь об одном покое. А счастье в чужой земле невозможно.
ВЯЗЕМСКИЙ. Ты убежден?
ПУШКИН. Я знаю.
ВЯЗЕМСКИЙ. Будь здрав. (Отпивает.) Ты, Моцарт, бог, хоть ничего не знаешь.
ПУШКИН (смеясь). Как всякий бог.
ВЯЗЕМСКИЙ. Но ты и человек. И, стало быть, рожден для человечества. Ты русский, но ты живешь в целом мире и, значит, миру принадлежишь. И пусть даже обе эти девицы, которых мы взяли с собой в лодочку, вдруг узнали тебя по портрету, это еще не означает, что слава – только русское слово.
СОБОЛЕВСКИЙ. Худо, что девушки узнают… Не разойдешься.
ПУШКИН (Вяземскому). Ты прав, разумеется. Девицы смешны, и эта встреча точно припахивает анекдотом. И слава наша печально бедна, совсем как земля наша. По ней – и слава. Но есть у каждого свое назначенье, есть оно, верно, и у меня. Ты прав, ты прав. Рядом с пестрым и шумным миром мы делаем странное впечатление. Шесть веков назад у нас не было Данта. Не было Монтеня, ни Шекспира. Позади у нас больше крови, чем творчества, и узы нам понятней, чем музы. А все же могу поклясться, что здесь родится истинно великая словесность. И пространства, в которых просто исчезнуть, однажды дадут ей свою безоглядность. И все пережитые страданья дадут ей неведомые миру глубины. Но мы с тобой этого не увидим, а значит, и спорить нечего. Жаль. (Наливает себе.)
СОБОЛЕВСКИЙ (чокаясь). Аминь, в наитии находящийся! Все так, мы этого не увидим. Вот кабы предки увидели нас, то-то б они повеселились. (Пьет.)
ПУШКИН. Аминь.
ВЯЗЕМСКИЙ. Аминь. (Пьет.)
КАВАЛЕРГАРД (продолжает). Надо сказать, эльзасские девушки воспитаны в очень строгих правилах. Но я заметил, куда ведет лестница…
ГОСПОДИН С УДИВЛЕННЫМ ЛИЦОМ. Ах, разбойник! Нет, каково!
Кавалергард понижает голос.
ПУШКИН. За Вяземского! И пусть всегда разум повелевает страстями, что в этом мире необходимо.
ВЯЗЕМСКИЙ. Прощай, ты мне истинно дорог. Прости, если я порою бывал причиною твоих огорчений. Люди несовершенны, мой друг, ах как они несовершенны.
СОБОЛЕВСКИЙ. О чем ты, князь?
ВЯЗЕМСКИЙ. Неважно. Он понял.
СОБОЛЕВСКИЙ. Очень возможно, понял и я.
ВЯЗЕМСКИЙ. Ты уж готов к переезду?
ПУШКИН. Готов.
СОБОЛЕВСКИЙ. И бабушка – также?
ПУШКИН. О, еще бы. Эта медная дура – моя судьба. Куда я, туда и она.
ВЯЗЕМСКИЙ. Вот и настала минута прощанья.
ПУШКИН. Бог с ней, не будем думать о мрачном. Ты едешь в мир, княжна окрепнет. Скоро настигнет тебя Соболевский. Станете вместе бродить по Риму. А я через несколько дней увижу Наташу. И рыжего Сашку. И Машку-капризницу. Чудеса! А там бог даст и осень, а с нею явятся, может быть, и стихи. Пока же они еще к нам приходят, стыдно жаловаться на судьбу. И посему, счастливые странники, не соболезнуйте остающимся. Тем боле от бремени я разродился. Типография боле за фалды не держит. Пугач мой осенью выйдет в свет. Нет, друзья, еще поживем. И мы не стары, и жизнь богата.
СОБОЛЕВСКИЙ. За делом не забудь о жене. В приличном семействе детей должно быть хотя бы пятеро.
ПУШКИН. Аминь.
СОБОЛЕВСКИЙ. А пуще всего будь себе на уме. Ты ведь норовист, что резвый конь. Как раз понесет, а меня и нет…
Пушкин внезапно обнимает его.
Ну полно, полно, авось и вывезет…
КАВАЛЕРГАРД (негромко). …но барыня была не строже служанки. Я это понял по первому ж взгляду. Тотчас же спрашиваю листок бумаги…
ГОСПОДИН С УДИВЛЕННЫМ ЛИЦОМ (в восторге). Как, и барыня? Нет, это слишком!
КАВАЛЕРГАРД. Я пишу ей: «Сударыня, нынче в ночь вы можете сделать страдальца счастливым».
СОБОЛЕВСКИЙ. Твое здоровье, любезный друг. И будь поласковей с бедной музой. Чтоб мы без твоих плодов не увяли.
ПУШКИН. В добрый путь. И примем за правило: нипочем не показывать вида. А то, что на сердце, дело наше – так покойный Дельвиг учил.
ГОСПОДИН С УДИВЛЕННЫМ ЛИЦОМ. Неужели ж вам так везет у женщин?
КАВАЛЕРГАРД. Женитесь, и я вам это докажу.
ПУШКИН (Соболевскому). Кто этот удалец?
СОБОЛЕВСКИЙ. Не знаю.
Входит жизнерадостный господин.
ЖИЗНЕРАДОСТНЫЙ ГОСПОДИН (говорит без пауз). Возможно ли? Пушкин! Какая радость! Здравствуйте, князь. Соболевский, и ты тут?
СОБОЛЕВСКИЙ. Помилуй, ты сейчас так удивлен, точно нашел меня у алтаря.
ЖИЗНЕРАДОСТНЫЙ ГОСПОДИН (без паузы – кавалергарду). Боже, барон! Я очень рад. (Господину с удивленным лицом.) Друг мой, какая приятная встреча. Барон, вы знакомы? Пушкин, это барон Дантес. А это Олсуфьев, мой старый приятель. Князь, прошу вас. Барон Дантес. Соболевский, это Олсуфьев.
КАВАЛЕРГАРД. Господин Пушкин, я счастлив увидеть первого поэта России. Мне этот день будет вечно памятен.
ПУШКИН. Благодарю вас. Надеюсь, и мне.
ЖИЗНЕРАДОСТНЫЙ ГОСПОДИН. Куда ж вы? Я должен о стольком узнать. Спросим шампанского. Князь… Соболевский…
СОБОЛЕВСКИЙ. Ради создателя, не шуми. Нам пора, мы засиделись.
ЖИЗНЕРАДОСТНЫЙ ГОСПОДИН. Это ужасно… Я так был рад… Мы только что встретились. Я безутешен…
ПУШКИН. Прими в утешенье совет, мой милый: не радуйся нашед, не плачь потеряв.
13
10 августа 1834 года
Близ дачи Фикельмон на Черной речке. Поздний вечер. Далекая музыка. Пушкин и Дарья Федоровна.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА (прислушивается к музыке). Это у Бобринских. Там нынче гости. Кажется, мы с ними здесь одни. Весь свет на Петергофской дороге. По счастью.
ПУШКИН. Как славно на Черной речке. Сколь благодатная тишина.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Я благодарна, что вы приехали. Мы, верно, долго теперь не увидимся.
ПУШКИН. Мог ли я не проститься, графиня? Раньше, чем к ноябрю, не вернусь.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Я рада, что вы едете, Пушкин. Там душа ваша отдохнет.
ПУШКИН. Зажмурим глаза – и беда исчезнет. Темна вода во облацех, ох темна. Я не обманываюсь, Сивилла. Минувший месяц мне даром не пройдет.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Уж тогда, в Петергофе, я поняла, что с вами неладно. Ах, Пушкин… Если бы вы меня посвятили…
ПУШКИН. То вы бы отговорили меня?
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Я бы сказала: взвесьте силы. Либо не приступайте, либо идите до конца. Вы сделали худшее. Вы показали, что вас нельзя приручить, но можно обуздать. Такое открытие для вас опасно.
ПУШКИН. Чего не добьешься от верноподданного, когда у него жена и дети?
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Я так давно уже поняла: обществу нечего нас опасаться. Оно над нами, оно и в нас и всегда придаст нам общую форму.
ПУШКИН. Благое и похвальное дело. Вы так мудры, госпожа посольша, что вам самой впору быть послом.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. В этом нет нужды. Граф Фикельмон отлично справляется с этим делом.
ПУШКИН. Да, он заслуживает восхищенья. Хотя бы за то, что вас бережет. И сделал для вас доступным весь мир. Боже мой, как прекрасна свобода.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Это еще одна выдумка, Пушкин.
ПУШКИН. Пусть, да эту стоило выдумать. Для нее и жить можно, и не грех помереть. Поверьте мне в этом, я уж не мальчик. Тогда я вольность ждал, как любовницу. Теперь знаю, она не только ласкает. Она и волнует кровь, да и льет ее. И все же, все же, все тлен, Сивилла, – журнальные распри, дружба сановников, напыщенный либерализм гостиных – все тлен, одна свобода важна. Не нужно богатства, не нужно здоровья, и, простите мне это кощунство, даже счастье взаимности можно отдать за счастье независимости.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Если бы женщины слышали вас. Поэты безмерно неблагодарны.
ПУШКИН. Вы правы, Сивилла, они несносны. В особенности когда они любят. Так надо ль жалеть об их любви? Любовь – это веселое чувство, поэты же любят трудно, печально. Их любовь утомительна, я это знаю. Потому они чаще всего несчастны. Несчастны тогда, когда любят женщину, несчастны, когда любят отечество, так же ревниво и безнадежно. Они ведь мечтают видеть их лучше, а те вполне довольны собой.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Уезжайте. Скорее. Хоть ненадолго. Дайте двору от вас отдохнуть. Хотя бы от внешности вашей, от вида, от звука голоса, от усмешки. Вы раздражаете каждым шагом, каждым словом, даже нечаянным. Вы враг себе, вы свой злейший враг.
ПУШКИН (неожиданно мягко). Куда же мне деться, я сам не рад. Судьба такова, я должен ей следовать. Делать все то, что ей угодно, и так поступать, как она велит. Небу видней, зачем, для чего оно наградило меня сердцем более чувствующим, душой менее сонной, мыслью не столь ленивой и этой странной жаждой гармонии. Стать иным я не в силах, покоримся жребию. Моя отставка не принята. Глупо было о ней и мечтать. Что предначертано, то и будет.
ДАРЬЯ ФЕДОРОВНА. Я хочу одного: чтоб вы были покойны. Хоть нынче, хоть эту осень. Вы слышите? Чего хочет женщина, того хочет Бог.
ПУШКИН. А знает ли он, чего он хочет? Но все равно – и тут вы правы. Жизнь гнусна, да жить хорошо. Смешно, а так. И ни к чему киснуть. Прощайте, мой ангел. Будем веселы. Простим судьбе и дурное, и злое. Благословим за все добро.
КОНЕЦ
1970