Kitabı oku: «Ничего они с нами не сделают. Драматургия. Проза. Воспоминания», sayfa 9

Yazı tipi:

СОФЬЯ. Алеша, ты не слышишь меня?

ТОЛСТОЙ. А ты не узнаешь, как ты любима, что в этот час ты здесь, как в ту ночь… Что я угадываю черты, скрытые маской, а ты смеешься – миг – и ускользнешь… Навсегда. И ничего в природе нет…

СОФЬЯ. Алеша, это я, ты не бредишь… Мне дали знать, и я уже тут. Да где же и быть мне, как не с тобой? Скажи, что ты слышишь, что видишь меня…

ТОЛСТОЙ. Я вижу тебя, я слышу твой голос, второго такого нет на земле… Нет нужды, что ты мне сейчас приснилась… а вижу тебя, значит, ты здесь. И жизнь наша – сон и сон – вся жизнь… Но так жалко. Но обидно. Так глупо. Зачем нам разлучаться, зачем, уж если мы отыскали друг друга.

СОФЬЯ. Мы не расстанемся. Никогда. Мы будем вместе до самой смерти.

ТОЛСТОЙ. До смерти… Везде и всегда – лишь смерть. Так просто перешагнуть порог. Нет, жизнь мне все-таки удалась. Я встретил тебя, она оправдана. А смерть не удалась, вышла жалкая. Погибнуть на войне не от пули, от тифа – судьба надо мной посмеялась. Какая несчастная война… Порыв, отвага – и все напрасно.

СОФЬЯ. Алеша, нет! Это не так. Не может быть ничего напрасного.

ТОЛСТОЙ. Все напрасно. Я мог быть писателем. Клянусь тебе, я чувствовал силу.

СОФЬЯ. Я знаю, знаю. Зачем ты думаешь, что я усомнилась? Ты должен мне верить.

ТОЛСТОЙ. И ничего в природе нет, что бы любовью не дышало. Ну наконец-то вспомнил. Вот радость! «Что бы любовью не дышало». Знаешь, как я про себя решил? Ежели вспомню, тогда спасусь. «И ничего в природе нет…» Коли на этом остановиться, то значит – конец, значит – предел. Но дальше… дальше – совсем иное. «Что бы любовью не дышало». Ты понимаешь? Опять надежда. Одна строка без другой не живет. «И ничего в природе нет» – смерть, безнадежность, – но слушай дальше! – «Что бы любовью не дышало»… И все уж преобразилось – жизнь! Вот так и мы с тобой – две строки – одна без другой теряет смысл. Как хорошо, что ты мне снишься…

Шах королю

1858 год, весна. Крым. Толстой и Софья играют в шахматы.

СОФЬЯ. Твой ход, мой друг. Как ты рассеян.

ТОЛСТОЙ. А все же таврической весне недостает преображенья. Здесь в январе сияет солнце, а в феврале цветет миндаль. Вот наша, на севере – гром небесный! Вдруг да обрушится на тебя.

СОФЬЯ. А положение твое – дрянь. Пойдешь офицером или турою – разница будет невелика.

ТОЛСТОЙ. Стало быть, надо ходить конем.

СОФЬЯ. Так я его стреножу. Гардэ. Ты обнажил свою королеву.

ТОЛСТОЙ. О, если б!..

СОФЬЯ. Что за грешные мысли.

ТОЛСТОЙ. Прости их. Весна везде весна. И дышится легче и чувствуешь жарче. И только вдруг память морозом пахнет: скоро уж год, как я без матери. Я – сирота. Когда-то я думал, что сиротами бывают лишь дети.

СОФЬЯ. Так ты – дитя.

ТОЛСТОЙ. Сколько страстности было во всех ее словах и поступках. Неистовый, неукротимый характер. Но искренность, искренность во всем. Так больно, что вы не смогли сойтись.

СОФЬЯ. Мне также. Но вины моей нет. Она полагала, что видит особу, решившую завладеть ее сыном. Она ведь была убеждена, что даже и встреча на маскараде была моей искусной интригой.

ТОЛСТОЙ. Ах, милая, будь же великодушна. Она любила меня сверх мер и в этой любви теряла разум.

СОФЬЯ. Все так, но мера нужна в любви ничуть не менее, чем в словесности. Там, где избыток, там и бесформенность. Порой материнская любовь мешает даже мужчине стать взрослым.

ТОЛСТОЙ. Нет, Софа, в любви нужна чрезмерность. Она была на нее способна, а я ей тем же не смог ответить. Кто станет еще меня так любить?

СОФЬЯ. Зачем ты это сказал?

ТОЛСТОЙ. Прости. Теперь мы – одно. Ты это знаешь. Кроме тебя, я всем чужой. Уехать бы нам с тобой в Италию.

СОФЬЯ. Ты должен отправиться в Петербург.

ТОЛСТОЙ. Помнится, лет восемнадцать назад, мы были там вдвоем с государем, впрочем, тогда он был цесаревичем. И всякий день от виллы Д’Эсте ходили с ним на виллу Реймонди, стреляли в цель, упражняли руку. А там была дочь кустоде Пеппина. Сияние, живость, неутомимость, а взор переменчив – то пламя, то бархат. Чтобы остаться с ней с глазу на глаз, я будто забыл свою пороховницу в одной из гостиных, потом встречаюсь, прошу Пеппину помочь мне в розыске. Пороховница была в той комнате, в которой ставни были закрыты. И там-то я сделал ей объясненье в любви моей – и уж столь убедительное, что было смешно в ней усомниться.

СОФЬЯ. Ты и теперь, когда в деревне, рад прогуляться по бережку и поглядеть на купанье пейзанок.

ТОЛСТОЙ. Я не оправдываю сатиров, но извиняю.

СОФЬЯ. Ты сам – из них. Я еще не знала тебя, а уж слышала о твоем донжуанстве.

ТОЛСТОЙ. Оно тебя, верно, и привлекало.

СОФЬЯ. Быть может. Делай свой ход.

ТОЛСТОЙ. Изволь.

СОФЬЯ. Шах и мат.

ТОЛСТОЙ. Опрокидываю короля. Он просит королеву принять его безусловную капитуляцию.

СОФЬЯ. Какой же ты тогда Дон Жуан? Тот не сдается, ему сдаются.

ТОЛСТОЙ. Я бы хотел о нем написать и разрешить эту загадку. Я думаю, он мечтает о сдаче, но всякий раз не находит той, которой вручил бы шпагу и сердце.

СОФЬЯ. Само собой – женщины виноваты.

ТОЛСТОЙ. Известно ли тебе, дорогая, что род Жуанов имел две ветви? Был гордый Дон Жуан ди Тенорио и пылкий Дон Жуан ди Маранья.

СОФЬЯ. Который ближе тебе?

ТОЛСТОЙ. Второй. Мне в имени Тенорио слышатся коварство и холодный расчет, а в имени Маранья – лишь юность, беспечность и потребность в любви.

СОФЬЯ. Как раз твои свойства.

ТОЛСТОЙ. Добро бы так! Юность минула, беспечности нет. Осталось лишь желанье любить.

СОФЬЯ. Любить или быть любимым? Тут грань.

ТОЛСТОЙ. А вот напишу своего Маранью, а вот прочитаешь мое маранье, так убедишься, что грани – нет. Только когда же его писать? Ты все твердишь, что пора – в столицу.

СОФЬЯ. Где ж флигель-адъютанту и быть?

ТОЛСТОЙ. Софа, я наконец решился. Буду просить царя об отставке.

СОФЬЯ. Это бесчестно. В такие дни! Он ведь надеется на тебя.

ТОЛСТОЙ. Поверь мне, что я создан писать. Больше – ни для чего другого. Служба постыла и незначительна, не насыщает моей души. Он не спросил меня и назначил в Секретный комитет о раскольниках. Есть чем занять сердце и голову! Меня-то всегда бесили люди, которые рвут Бога на части.

СОФЬЯ. Вот тебе случай привесть в чувство.

ТОЛСТОЙ. Сказал ему, что я не чиновник, что я поэт, – и слушать не стал! Почти два года подло потеряны. Мне минуло сорок – очень возможно, уже позади две трети жизни. Я должен писать, я должен служить не государству, а призванию. Тогда и державе что-то прибудет.

СОФЬЯ. Милый мой, я все это слышала. «Не дай мне, Феб, быть генералом…»

ТОЛСТОЙ. «Не дай безвинно поглупеть».

СОФЬЯ. Да помню, помню я, не подсказывай. Все это – прутковские шалости, можешь послать на память братцам. Они оценят. Вполне в их духе.

ТОЛСТОЙ. Мне жаль, что ты их не полюбила. Хотя бы за их любовь ко мне.

СОФЬЯ. Алеша, родной, не обольщайся. Приятельство – еще не любовь. А вся ваша связь – лишь игры да шутки. Дай Бог им удачи, но все Жемчужниковы давно смешали досуг и труд. Всякому овощу свой черед. В свой срок пображничали, поерничали, а дальше пути-дорожки врозь. Довольно и того, что Владимир однажды наградил тебя тифом и чуть не отправил на небеса.

ТОЛСТОЙ. Итак, коли я тебя верно понял, их участь – шалить, а моя – служить.

СОФЬЯ. Нет, ты не понял, совсем не понял. Дело не в карьере твоей, я думаю о твоем покое. Литература пожрет твою душу. Ты по натуре честолюбив. Это бы не беда, да тебе собственного признания мало, мало даже признания близких. Тебе подай поклонение общества. Но ты еще горд и себе не позволишь ни искательства у журнальной критики, ни угожденья читающей публике. Стало быть, ты уже обречен.

ТОЛСТОЙ. Согласен. Мне нечем привлечь вниманья. Я не разжалован и не выслан и не таинственный незнакомец. Я – титулованный дилетант. Я не желаю и не могу принадлежать какой-нибудь партии. В поэзии общей правды нет. Мне гадко, когда почтенные люди собьются для круговой поруки, не важно, как ее назовут – пристрастием, вкусом или идеей. Судьба моя – попадать в раскол! Либо в Секретном моем комитете, либо на писательском торжище. Везде делят Бога. А хуже того – литературное генеральство. Кто жмется к Тургеневу, кто – к Некрасову.

СОФЬЯ. Чему тут дивиться? Словесность – война. Есть генералы, есть рядовые. Но если бы мне пришлось выбирать, я все-таки предпочла бы Некрасова. Он прямодушнее.

ТОЛСТОЙ. Может быть. Однако же престранное зрелище: печальник сирых – богач, игрок и щеголяет женой Панаева.

СОФЬЯ. Да отчего ж и не щегольнуть? Мужчина ведь на то и мужчина, чтобы гордиться своим успехом. Особо, когда отдаешь поденщине всю юность. Не то что твой томный Тургенев.

ТОЛСТОЙ. Мой томный Тургенев в ту пору томился. По некоей Софье Андреевне Миллер.

СОФЬЯ. Что толку! От вздохов стены не падают. Кто ищет взаимности, пусть спешит, покуда женщине что-то мерещится. Этот мираж недолго длится.

ТОЛСТОЙ. Правда твоя, совсем недолго.

СОФЬЯ. Ну вот! Набежала зимняя туча.

ТОЛСТОЙ. Мне грустно стало. Мне надо верить, что мы с тобою – теперь одно. А как увидишь, что нет мне места за той оградой, где ты живешь…

СОФЬЯ. Ведь вот какой ты… Да мне как быть-то? Ты слышишь лишь собственную боль. Как все поэты. А есть и моя. Скажи мне, кто я? Твоя любовница. Или такое еще словцо – в ходу у гостинодворской швали – сожительница. Фу, мерзость какая… Любая пустоголовая утка может лорнировать меня с видом участия и превосходства. Семь лет я невенчанная жена.

ТОЛСТОЙ. Софа, какая ж моя вина, что муж твой никак тебя не отпустит?

СОФЬЯ. Да ведь и он не примет вины. Он еще верит, что я вернусь. А значит, я одна виновата. Пусть будет так, но хоть не пеняй мне, что я пытаюсь сберечь частицу души своей – что мне еще осталось?

ТОЛСТОЙ. Я. И со всем, что во мне. Ну поверь – нет у меня от тебя заповедника. Разве лишь мысль – как вечная казнь, – что мы неравно друг друга любим.

СОФЬЯ. А это – фантазия твоя. Ты вечно ищешь себе терзанья. Алеша, все будет, как ты решил. Оставишь службу, уедем в глушь. Братья мои, Коляша с Петром, возьмут на себя управленье хозяйством, а ты отдашься своей волшбе. Пожалуй, даже пиши Дон Жуана, раз этот господин тебе близок.

ТОЛСТОЙ. Ах, жизнь моя, вот эти слова я и мечтал от тебя услышать. Господи, что за день, я счастлив. Верь мне, я знаю, что говорю, я буду не последний писатель.

Часть вторая

Шестидесятники

1862 год. Музыка. Хлопают пробки. Звучат спичи.

ПЕРВЫЙ ОРАТОР. Русь обновляется, господа! Верую, что наши потомки, скрытые ныне от наших взоров непостижимой далью веков, с волненьем, с трепетом, с благодарностью вспомнят шестидесятые годы девятнадцатого столетия! Для них, неведомых, наши усилия, честное служенье реформам, меняющим самый образ страны. Нам всем в нашем деятельном комитете выпало счастье внести свою лепту в это высокое преображенье. Поистине благословен наш жребий. Так, сохраняя благонамеренность, но и не ведая малодушия, мужественно исполним свой долг!

ВТОРОЙ ОРАТОР. Мы собрались сюда, господа, чтоб чествовать Акима Петровича. Он прожил средь нас половину века и каждый год он отдал отечеству. Неколебимо и неустанно служил он Истине и Добру! И вот, достигнув, по слову Данта, средины земного своего поприща, высокочтимый наш юбиляр не очутился в темном лесу, подобно великому итальянцу. Отнюдь! Он нынче на той вершине, с которой ему легко обозреть плоды его отличных трудов. Итак, как сказал другой поэт, «поднимем бокалы, содвинем их разом!». (Одобрительные возгласы.)

ТРЕТИЙ ОРАТОР. Я рад и душевно горд, господа, что нахожусь сегодня средь вас, моих сограждан – единодумцев! Долгие угрюмые годы мы рядом шагали сквозь ветр и мрак! На нашем пути встречались и волки, алчно лязгающие зубами, и злонамеренные гиены с притворной лаской и тайной враждой, и множество было трусливых зайцев. Но дерзко мы несли свой светильник и не дали ветру задуть огня. Однако же рано нам благодушествовать. Немало и тех, кто точит ножи на честных паладинов прогресса. Сомкнем же ряды, развернем знамена. Притом же не станем и забывать: и в наши дни осторожность разумна, не зря остерегает поэт: «Тише, тише, господа! Господин Искариотов, патриот из патриотов, приближается сюда». (Веселый смех.)

Обед на свежем воздухе

1862 год, начало июня. Летняя ресторация. За столиком – Толстой и Чернышевский.

ТОЛСТОЙ. Сильно забулькала наша общественность. Будет непросто ее унять.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Очень просто. Российский либерализм тем и силен, что дунь – и нет его. Стоит только собраться бровям над начальственной переносицей, и наши трибуны рядком-ладком сядут за ломберные столы. Сначала вист или банчок, затем – «прошу к столу, господа, побалуемся, чем Бог послал». Вот вам и вся петербургская фронда, да и московская не грозней. Жизнь океана не на поверхности, а на дне его.

ТОЛСТОЙ. Дна-то я и страшусь.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Что делать, граф. Срок настает, и вулканическая порода оживает сама по себе. Даже без высшего дозволенья. Я не хочу задеть ваших чувств, слышал, что вы близки с государем.

ТОЛСТОЙ. Это не роялистское чувство, а человеческая приязнь – покойный монарх ее не вызывал. Но царь Александр Николаевич – иная душа и ум иной. Однако пора перейти и к сути.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Ну наконец! А я все думаю, зачем это граф Алексей Константинович вдруг пригласил меня отобедать? Приносят нам первое, там и второе, а дело никак ясней не становится.

ТОЛСТОЙ. Обед, дорогой Николай Гаврилович, слишком серьезная вещь в нашей жизни, чтоб отвлекать от него наши мысли. Теперь же, когда принесли нам кофию, я попрошу вас меня послушать.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Весь – внимание.

ТОЛСТОЙ. Николай Гаврилович, мне ненароком стало известно – вас могут вскорости навестить.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ (поправляя очки). Вон что! Так будут разочарованы. Нет для незваных гостей сластей.

ТОЛСТОЙ. Что, если вам покинуть Россию, покуда интерес к вам уляжется?

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Видите ль, Алексей Константинович, в России у меня есть дела. Я не располагаю ни временем, ни средствами для подобных вояжей.

ТОЛСТОЙ. Времени может и здесь не хватить, что ж до денег, то коли вы согласитесь…

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Не соглашусь. Хотя и наслышан о благородстве вашей души. Благодарю вас, вы меня тронули.

ТОЛСТОЙ. Мы не об том сейчас толкуем.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Нет, отчего же… вы сами сказали, что человеческое чувство самодостаточно и самоценно. И все-таки… Сколько мне известно, вы нашей партии сторонились.

ТОЛСТОЙ. Так же как и всякой другой.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Полноте, человек вашей выделки должен иметь свои пристрастия.

ТОЛСТОЙ. Пристрастие у меня одно. Не угодить ни в одно сообщество. Всем вместе можно стать кем угодно. Солдата затем и водили сквозь строй, чтоб каждый ударил его шпицрутеном. И вот он мертвый – от чьей руки? Никто не убил, и все убили. Это и есть преступность множества.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Однако же мы делаем разницу меж коронованным изувером и темным муштрованным мужиком.

ТОЛСТОЙ. Нет спора, разница очевидна, но это та самая поверхность, о коей вы только что помянули. Иван Васильевич Грозный ужасен, но что вы скажете о народе, которому деспот внушил лишь ужас, к тому же скрывающий восхищенье?

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Не мне защищать наше рабское семя, но ваши слова меня удивили. Как вспомнишь про вашу страсть к старине, про дух народности в вашей поэзии… За что вас только любят Аксаковы?

ТОЛСТОЙ. Что странного? Я русский писатель. Единственно музыка этой речи рождает во мне ответный звук. Бог дал мне нежность к этой стране, но я жалею, что в ней родился. Меня гнетет в ней ее бессмысленность и бесит ее монгольская выучка – либо холуйство, либо разбой. Не взрослое общество – вечный ребенок! То в угол поставят, то посекут, а детка все моргалками хлопает, скребется в затылке да зло сопит.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Я вам не верю – пусть даже так, но чтобы страдания человечества вас не заставили содрогнуться? Вы не холоднее Радищева.

ТОЛСТОЙ. Милый мой Николай Гаврилович, разве страдания человечества могут быть больше тоски человека?

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Добрый мой Алексей Константинович! Что ж за тоска его одолела? Что это за напасть такая, которая застит ему глаза?

ТОЛСТОЙ. Об этом не скажешь. Своя у каждого. А общего в ней лишь то, что все мы осуждены расстаться с жизнью.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Подумаешь, право, какое горе! Да будто так она хороша…

ТОЛСТОЙ. Какая уж ни есть, а бесценна.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. По-вашему, нет ничего на свете, за что нам стоит ее отдать?

ТОЛСТОЙ. Есть. Женщина.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. И на том спасибо.

ТОЛСТОЙ. Голубчик, ради Христа – уезжайте! Будете далеко и тогда можете за мое легкомыслие метнуть в меня молнию. Вместе с громом.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Нашли громовержца! Что – вы, что – власти. (Поправляет очки.) Вот заслужил себе репутацию! В студенческую пору один завистник меня обозвал пономарем. И ложно! Мой голос для пономаря слишком высок и даже тонок. Можете мне в этом довериться, я ведь недаром поповский сын. А все же писателю стоит помнить, что политическая литература – наиглавнейшая литература. Высшая-с! Да еще на Руси. Тут без политики нет словесности.

ТОЛСТОЙ. Если вы правы, то признаюсь – мое положение безнадежно.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Не думаю. Я высоко ценю ваше участие в прутковщине. Шутка совсем не всегда безделица. Ваша ль судьба – обрывать лепестки и убиваться: любит – не любит? Есть еще другие вопросы.

ТОЛСТОЙ. Возможно. Пусть дверь остается открытой.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Ну что же… А все-таки стоит помнить: истина не угол, а круг. Кто ее хочет, предпочитает замкнуть ее звенья.

ТОЛСТОЙ. Круг – та же клетка. Но Бог с ней, с истиной. Я умоляю вас: будьте разумны. Вам надо укрыться. Воздух этого лета тревожен. В нем будто заключена угроза. В столице каждодневно пожары… Сами собой дома не горят.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Друг мой, я же вам объяснил – дело требует моего присутствия.

ТОЛСТОЙ. Слушайте, как играет музыка. Что за мелодия – волшебство! Можно ль лишиться подобной радости?

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Очень можно, Алексей Константинович. Люди без чего не обходятся! Видите ль, дорогой человек, в малоподвижном нашем отечестве вдруг народилась другая поросль, и средь нее – другой читатель. Этому новому читателю важно, что ваш покорный слуга – с ним рядом и трудится для него. (Помедлив.) А коли правительство не пугает и в самом деле имеет умысел, тогда… тем хуже для нас обоих. Мне – испытанье, ему – позор. (Поправляет очки.) Аминь. Поговорим и об вас. Вы сами надолго ли в Петербурге?

ТОЛСТОЙ. Сегодня ж еду в свою Пустыньку, дела хозяйские, черт бы их взял! Жена моя – нежная сестра, привыкла опекать своих братьев. А те опекают мое именье. К несчастью, без большого успеха.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Такие отношенья с родней имеют свою обратную сторону. Моя благоверная тоже до странности ладит со своею сестрицей. Я ей назначил здесь рандеву, бьюсь об заклад, что сестра задержала. Впрочем, я на нее грешу – вот и моя Ольга Сократовна.

Идет Ольга Сократовна, ее сопровождает молчаливый Студент.

ОЛЬГА. В какой вы укромности, и не найдешь. Если бы не Викентий Сергеич…

Студент кланяется.

Спасибо, мой рыцарь. Я вас отпускаю. На волю. Знайте мою доброту.

Студент кланяется.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Благодарю вас, Викентий Сергеевич. Очень вам обязан, голубчик.

Студент молча кланяется и уходит.

Славный малый. На глазах вырабатывается в высшей степени достойную личность. Душенька, вот Алексей Константинович, которого стихи ты так ценишь.

ОЛЬГА. Особенно вашего «Дон Жуана».

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Вот уж действительно – выбор женщины.

ТОЛСТОЙ. Что ж, этот выбор всего дороже. Чем угодил вам мой обольститель?

ОЛЬГА. А тем, что обольщается сам.

ТОЛСТОЙ. Браво! Вы лучше всякого критика.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ (разведя руками и кланяясь). Весьма благодарен.

ТОЛСТОЙ. Прошу прощения.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Так я и не спорю, я очень рад.

ОЛЬГА. И как хорошо он у вас говорит: коль нет любви, то нет и убеждений.

ТОЛСТОЙ. Да, таково мое убежденье.

ОЛЬГА. Недаром же рядом с вами, граф, как слышно, – женщина редких достоинств.

ТОЛСТОЙ. Все правда. Я ее не заслуживаю.

ОЛЬГА (глядя на него). Нет, отчего же… вы ей под стать.

ТОЛСТОЙ. Вы столько же добры, сколь умны.

ОЛЬГА. О вас говорят, что вы способны поднять одной рукой человека.

ТОЛСТОЙ. Что ж, коли человек того стоит… Жена моя знает санскритский язык, а я ношу ее на руке. У каждого есть свое занятие. Однако же я должен идти. Прощайте же, Николай Гаврилович. Прошу вас все-таки поразмыслить над тем, что сказал я… храни вас Бог. Прощайте, милая Ольга Сократовна. (Склоняется к ее кисти.)

ОЛЬГА. Господь с вами, автор «Дон Жуана».

ТОЛСТОЙ (усмехнувшись). «Когда б любовь оправдывалась в мире, отечеством была бы вся земля…» (Уходит.)

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ (поправляя очки). Вот уж порадовалась природа, когда его лепила. Всем взял!

ОЛЬГА. Что он тебе хотел сказать?

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Пустое, Олюшка, не тревожься. Все – литературные страсти. Но что за экземпляр – загляденье!

ОЛЬГА. Да полно тебе им восхищаться. Оставь восторги его возлюбленной.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Зачем же ты сердишься? Что я подумал: вот мы с ним час просидели рядом, руку протяни и коснешься, а жизни наши так далеки, точно меж нами Европа с Азией.

ОЛЬГА. Бедный ты мой… Ну что из того, что он силач и хорош собою? Что он сказал тебе?

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Ничего. Все ладно… Я… Мне б только хотелось…

ОЛЬГА. Чего тебе хочется?.. Говори.

ЧЕРНЫШЕВСКИЙ. Так. Чтобы ты мне вслед поглядела, как этому молодцу. Хоть разок.

Супруги

3 апреля 1863 года. Дрезден. Толстой и Софья Андреевна.

ТОЛСТОЙ. Алеша Бобринский был очень мил.

СОФЬЯ. Господи, до чего я устала.

ТОЛСТОЙ. Свершилось! Ты – графиня Толстая.

СОФЬЯ. Недолго ж я вновь побыла Бахметевой.

ТОЛСТОЙ. Хотелось сохранить это имя?

СОФЬЯ. Так трудно было его вернуть!

ТОЛСТОЙ. Сударыня, как я вам благодарен за то, что вы все-таки с ним расстались, за то, что стали графиней Толстой. Сударыня, я должен признаться, что я обожаю графиню Толстую, влюблен в нее, как прыщавый финик. Влюблен в ее ланиты и перси, выю и лядви, влюблен в ее талию, в ступни и в след ее ступней.

СОФЬЯ. Однако же и стиль у тебя…

ТОЛСТОЙ. Я бы сказал – смешение стилей. С одной стороны, военно-мужской, почтительно-грубоватый стиль, с другой стороны, стиль романтический с налетом юношеской экзальтации. Боги, пошлите мне сил и умения, чтобы достойно изобразить, как пленительна графиня Толстая. Голос ее исполнен тайны и завораживает мой слух. Взор ее проникает тайны и сокрушает мой слабый дух. Но сколь же я горд, что графиня Толстая хотя бы несколько мне близка.

СОФЬЯ. Уймитесь, граф Толстой.

ТОЛСТОЙ. Не могу. Вы, дамы – блюстительницы морали, вы, девственницы на закате надежд, а потому хранящие святость, увы, неведомой вам семьи, вы, старцы, забывшие жар ночей и пробуждение на рассвете в объятьях любимой, и вы, завистники, мечтавшие о Софье Бахметевой и Софье Миллер, – все на колени и кланяйтесь графине Толстой.

СОФЬЯ. Что бы сказала тебе твоя мать! Все же я стала твоей женою.

ТОЛСТОЙ. Она бы порадовалась за сына. Двенадцать лет – достаточный срок, чтобы постичь твое совершенство.

СОФЬЯ. На диво изысканная речь, но лик твой грустен, а голос скорбен.

ТОЛСТОЙ. Мне просто помстилось в твоих словах какое-то скрытое торжество.

СОФЬЯ. Алеша, ну что уж за торжество через двенадцать-то лет? Опомнись. А нрав ее ты испытал на себе. Еще тогда, когда ты хотел жениться на Елене Мещерской.

ТОЛСТОЙ. Она берегла меня для тебя.

СОФЬЯ. Да, в самом деле. Я ей благодарна.

ТОЛСТОЙ (после паузы). А мы неспроста обвенчались в Дрездене. В России так долго все было запретно.

СОФЬЯ. Тем более что германский пейзаж настраивает тебя на элегию. И Веймар от Дрездена недалек. А там, сколько помню я, обитает твоя Цецилия…

ТОЛСТОЙ. Моя Цецилия давным-давно чужая Цецилия. (Ходит по комнате.) Софа, ты в этот день не должна была… Ты знаешь, чем мать для меня была.

СОФЬЯ. Да что ж я сказала?

ТОЛСТОЙ. Шесть лет ее нет, а я все не пойму, как я выжил.

СОФЬЯ. Я соболезную всей душой, и все-таки нельзя в твоем возрасте вести себя, как крошка-сиротка. Беда твоя – детство в жизни твоей заняло громадное место.

ТОЛСТОЙ. Как у каждого.

СОФЬЯ. Нет, ты на особицу. Когда ты плакал в тринадцать лет без всяких на то причин, украдкой – это еще можно простить. Но ты и теперь от любой безделицы готов стенать – перечти свои письма! Глядел на зимний лес – прослезился, слушал Вагнера – полез за платком, увидел гипсовый торс – захныкал. То экзотические восторги, то поэтическое сердцебиенье – чуть что, и глаза на мокром месте!

ТОЛСТОЙ. Возможно, и глупо, я сознаю, мне хочется всем с тобой поделиться. Мы слишком часто живем в разлуке. Когда мы вместе, то тянет выговориться, а если врозь – сажусь за письмо. Но я пишу лишь малую долю того, что мечтаю тебе открыть.

СОФЬЯ. Ребячество, Алеша, ребячество. Я знаю, что ему есть причина. Легко понять состоянье мальчика, к тому же с живым воображеньем, который Пушкина видел и слышал, сиживал на коленях у Гёте, у цесаревича был в товарищах. Конечно, в таком начале жизни он чует некое предназначенье, некое причащение к титанам. Но ты уж не мальчик, ты зрелый муж.

ТОЛСТОЙ. Зрелой женщины.

СОФЬЯ. Справедливо замечено. Слишком мне много пришлось познать.

ТОЛСТОЙ (помолчав). Нет нужды вспоминать о титанах… А все же я смею назваться писателем. Пусть никому на свете не нужно то, что пишу я, но я – пишу. И не бесплодно. О прошлом годе и «Дон Жуан» и «Князь Серебряный» вышли к читателю. Что-то я сделал. Скажешь – бранят их. Да я уж привык…

СОФЬЯ. А закручинился. Ах ты, мой милый… Пусть их бранят… велика беда!

Несколько мгновений они стоят обнявшись, молча.

ТОЛСТОЙ. Так хочется, чтобы хоть в этот день ты чувствовала себя счастливой.

СОФЬЯ. Алешенька, мне тридцать шесть… Я уже стара для флер д’оранжа, для белого платья, обмена кольцами. Куда ни кинь, во всем этом есть что-то смешное и переспевшее.

ТОЛСТОЙ. Послушай, что я тебе скажу. Ты всех юнее и всех желанней. А эта немецкая весна мне драгоценней всех прошлых весен.

СОФЬЯ. Тебе так нужно?

ТОЛСТОЙ. Что значит – нужно?

СОФЬЯ. А то – что ты у меня такой… Для равновесия и гармонии тебе нужна чрезмерность. Ну что ж… Я вас поздравляю с законным браком. Желаю вам счастья, граф Толстой.

ТОЛСТОЙ. Благодарю вас. Все счастье мое, вся жизнь моя – графиня Толстая.

Павильон Бабигон

Лето 1866 года. Красное Село. Павильон Бабигон. Император Александр Николаевич и Толстой.

АЛЕКСАНДР. По-прежнему – удалец удальцом.

ТОЛСТОЙ. Нет, государь, я уж не тот – то голова моя тяжела, а то внезапно нога немеет.

АЛЕКСАНДР. Что ж, не без этого, годы катятся, мы не становимся свежей. Минуло время, когда мы с тобой были молоды, упивались Италией. И ты вздыхал по дочке кустоде…

ТОЛСТОЙ. Вы ее помните, государь?

АЛЕКСАНДР. Как же не помнить? Красивое помнится, а безобразное забывается. И все же нельзя жить только прошедшим. Так уж устроен человек: все ему мнится, что счастье возможно и что оно еще впереди…

ТОЛСТОЙ. Счастье вас никогда не оставит. После того апрельского дня я знаю, что Господь вас хранит.

АЛЕКСАНДР. Да, брат, премерзкое ощущение, когда в тебя палят с двух шагов. Тут уж не рыцарская дуэль. Вот ведь – три месяца с того дня, а так это живо, так это явственно, будто все было сегодня утром.

ТОЛСТОЙ. Как горько мне, что я не был с вами!

АЛЕКСАНДР. Да ведь ты сам от меня ушел. Мне отпустить тебя было трудно.

ТОЛСТОЙ. Я мучился, прося об отставке… Но право же, мне не было выхода. Плохой я военный, плохой чиновник.

АЛЕКСАНДР. Бог с ним, ты стал хороший писатель. Императрица всегда читает все, что ты пишешь, и не упустит, чтоб обратить мое внимание. Дала мне «Отечественные записки» с твоей трагедией. Очень кстати.

ТОЛСТОЙ. Ее Величество слишком добры. Так вы прочли «Смерть Иоанна»?

АЛЕКСАНДР. И знаешь ли, об чем я подумал? Как неуклонно влечет поэта изображенье монаршей смерти! Возьми Шекспира или хоть Пушкина. Теперь он и тебя вдохновил, последний час Ивана Васильевича. Наверно, чтобы напомнить людям, что и цари совсем не вечны.

ТОЛСТОЙ. По мне, так тут причина одна – предметом драмы достойна быть лишь необычная натура.

АЛЕКСАНДР. А в общем, так оно все и есть – смерть истинно никого не минет. Но рано она мне в лицо дохнула. Подумай, мне нет еще и пятидесяти! Ты б видел этого человека! Тощий юнец, глаза безумца! Вот тебе и ответ на реформу.

ТОЛСТОЙ. Однако ж человек из народа толкнул злодея, когда тот целил.

АЛЕКСАНДР. Да, это трогательно. И все же глупо было бы обольщаться. Люди – престранные существа. Чем больше от тебя получают, тем меньше они к тебе расположены. Тот, кто надеется на благодарность, взамен ее находит вражду. Много ль ты приобрел друзей? Мало ль ты был за них ходатаем? То за Тургенева, то за Шевченку, то за Аксакова и наконец – за Чернышевского. За Чер-ны-шев-ского! Вспомни, когда его осудили, ты мне сказал, что наша словесность траур надела. Нашла по ком!

ТОЛСТОЙ. Вы запретили мне произносить имя его – я повинуюсь. Но я просил лишь – о милосердии.

АЛЕКСАНДР. Тебе и теперь ничего не ясно? Этот стрелявший в меня Каракозов готовил с друзьями его побег. Он – их глава, его ждали в Женеве. Тут действовало тайное общество. Знаешь, с каким названием? «Ад»! Скажи мне, могут честные люди с честными целями взять это имя?

ТОЛСТОЙ. Нет, государь, тут дьявол в сердце. Тем и страшна потаенная жизнь.

АЛЕКСАНДР. Итак, ты просил меня быть милосердным… А я оказался глух и суров? Преступник государственный в крепости, а в это же время его роман, это препакостное «Что делать?», Некрасов печатает в «Современнике». Право же, хороша суровость, хорош, скажу я тебе, царь-деспот! Сейчас перечли эту пачкотню и что ж обнаружили? Он там предсказывает прямо чуть не час покушения! Что ты так смотришь? Возьми, убедись! Через три года ровно и в тот же день…

ТОЛСТОЙ. Такое провидчество? Тут совпаденье…

АЛЕКСАНДР. А как это все убого написано! Какой семинарский булыжный слог. Плебейский ум, плебейские чувства. И знаешь, что я еще запомнил: как раз в том самом журнальном нумере, где набран роман твоего протеже, – в том самом! – хулят твоего «Серебряного». С какою-то сладострастной злобой. Вот она, наша гласная пресса! Есть тебе над чем поразмыслить.

ТОЛСТОЙ. Должно быть, такова моя доля. Для наших демократов я – пугало, а для сановников – якобинец.

АЛЕКСАНДР. В последнем суждении есть резон – ты республикан по призванью.

ТОЛСТОЙ. Поверьте мне, я слишком художник, чтобы нападать на монархию.

АЛЕКСАНДР. Странный, однако же, роялист, влюбленный в новгородское вече.

ТОЛСТОЙ. Но это все та ж любовь к прекрасному. Как благородна наша история до этой унылой московской поры с ее татарщиной и холопством. Какой завидный чекан сердец! И даже страсти – в них нет ничего от этой дрянной византийской кухни. Конечно, вы правы, Ваше Величество, – я не угодил никому.

АЛЕКСАНДР. Тут наше положение сходно. Если б любезные россияне сумели бы однажды понять, что, раз вступивши на этот путь, я не могу с него сойти, даже когда бы и захотел. Что нечего меня торопить. Что поколение на перевале имеет в историю свою участь – ему не дано ни вернуться в былое, ни жить в будущем, это удел его внуков. Тут надобна способность к смиренью, но ею не обладает никто. Я в чувствах подданных не обманываюсь. Если б я мог, подобно тебе, жить частным лицом с любимой женщиной! Скажи, ты любишь жену как прежде?

Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.

Yaş sınırı:
16+
Litres'teki yayın tarihi:
21 ekim 2024
Hacim:
650 s. 1 illüstrasyon
ISBN:
9785444824702
Telif hakkı:
НЛО
İndirme biçimi:

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu