Домработница Эроса была грузной мужиковатой женщиной с зализанными и собранными в тугой узел жиденькими волосьями. Иногда она их выпускала на волю. Слегка порезвится на ветру.
Вначале её звали совсем не Звездиной, а просто Марией.
Волосы у неё были, не разбери, поймешь, какого цвета, ранее бывшими не то рыжими, не то каштановыми. Но о балете Мария мечтала всегда. Даже и тогда, когда уже не оставалось ни малейшей надежды на её появление, на театральном помосте в балетной пачке. Ну, хоть когда-нибудь и хоть на какой-нибудь сцене, хоть какого захудалого театра любой страны.
И тогда она стала всем говорить вслух о своей «голубой» мечте. Всем и каждому, имеющему уши, и, к сожалению, не имеющим слуха. Она услышала об этом когда-то от кого-то. И узнала она эту тайну от серьезных людей, что для исполнения своих «мечт» надо говорить о них вслух. И обязательно громким голосом. И тогда они непременно исполнятся. И ей повезло.
Приметливо – подметливый академик в какой-то солнечный день приполз домой в радостном подпитии и еле-еле объявил:
– Ну, что звезда балета, будем-с, что ли и тебе ставить сценическое имя? А там посмотрим, что будет? А что будет, то и будет, как Бог даст.
И расстелился после этих душу греющих слов беспомощным и бездыханным ковриком посреди прихожей. И жутко захрапел.
Мария тут же так и почти села, то есть слегка присела, чуть не придавив академика, но вида радости не подавала. Изо всех сил стараясь быть, как прежде непрошибаемой скалой и мумией в двух лицах.
– А ну-ка, ирод научный, скидавай свои боты. Я тебе сказала быстро скидавай, – пыхтя, боролось грузная Мария с пьяной храпящей «научной мыслью», как иногда она прозывала своего благодетеля.
Академик в ответ только похрюкивал. А Мария не унималась:
– Угадили мне опять весь коридор, гадость вы умная. Вот, чё, за ноги у тебя, Скупирдомыч? Прямо пендецит какой-то, а не ноги, не рассандалить никак. Вот, чё, ты их загугливаешь одну за другую? А? Чё, загугливаешь? Как я с тебя сщиблеты-то твои сымать буду, а?
Вытряхнув наконец-то храпящего академика из его полуботинок с кожаным верхом и с некожаным низом, она, не сумев поднять, вкатила его, как рукасто – ногастый – головастый шарик в супружескую опочивальню и с натужным криком: «И-и-эх! Тяжелый сундук какенный», зашвырнула этот шарик на заброшенное женой, супружеское ложе. И пригрозила:
– А имя ты мне поставишь. Тока проснись.
– Имя… имя… имя…, – метался во сне головой по цветастой подушке Эрос. Через какое-то время он сполз с неё, а потом и вовсе очутился на полу. Там под воздействием прохладного воздуха процесс вытрезвления" научной мысли» пошёл активнее.
Академик стал выкрикивать своим петушиным фальцетом женские, мужские и другие имена.
Мария тут же прибежала из кухни с мокрыми от крови руками, с кухонным разделочным топориком.
Перед этим она сноровисто разделывала тушку небольшой хрюшки.
Тушка хрюшки была получена в качестве богатого наследства от тридесятого двоюродного мужа бездетной тётки, и честно поделенного на всех племянников его сестры.
Если до конца быть краткими, то на самом деле огромное наследство было огромной свиньёй. То есть свиноматкой в живом виде. Оно, это наследство, по два раза в год приносило потомство, которое потом честным образом распределялось между наследниками кому и что.
На сестру бездетной тётки двоюродного мужа была возложена почётная обязанность по поению, кормлению и выгребанию продуктов жизнедеятельности этой очень деятельной свиньи.
В уплату за свои труды праведные сестра получала все эти продукты жизнедеятельности, а в случае старости и плохого самочувствия объекта наследования, сам объект.
Для контроля над ситуацией в положенном месте всегда висел огромный тесак. Его было бы выгоднее задействовать в работу, но в таком случае, женщина оставалась бы без навоза. На такие жертвы она пока не решалась, её огород требовал: «Навозу! Навозу!»
Поэтому свинища пока была свежа и хороша и радовалась жизни, чего нельзя было сказать о счастливице, без конца одариваемой навозом. Такова есть поэзия прозы жизни в нашей жизни!
Богатая наследница Мария, бросив на кухонном столе своё, не до конца разделанное наследство, в немом ожидании буквально нависла с топором над академиком, вытянув вперёд свою шею до упора, внимательно прислушивалась, вздрагивая при каждом новом имени.
Она ждала. Ждала. Надеялась и верила. И верила, что дождётся. И дождалась. Но не сразу.
Кровь на руках пообсохла. Топор она отложила, но шею не втянула. И уши, как были навострены, так и остались навострёнными.
А Эрос то дико орал, то громко бормотал, то вдруг утихал, то вновь принимался вопеть и лишь изредка попискивать.
Вначале женщине было смешно. Потом грешно. Затем пакостно и даже противно от предложенных Эросом в его «полной несознанке» имен. Собственно он их никому и не предлагал, а просто бредил и бездумно бессвязно бормотал. А Марья Ивановна всё это усердно слушала.
– Да, да, так меня и назови. Я так на это тебе и согласилась. Да, я удавлю вас сейчас злосчастник несчастный. А потом удавлюсь сама, так что только посмейтесь надсмеять надо мной.
Она путала слова. Она негодовала. Угрожала и обзывала. Молчала. Пыхтела. Наливалась злостью, но терпеливо терпела все мучительные изыскания профессора.
И, наконец, в тяжёлых муках имя родилось. Правда, и рожалось-то оно не сразу. Имя появлялось на свет с большим трудом и в творческих метаниях и муках.
Имя. Прекрасное. Желанное. А главное, дающее Марии надежду на светлое балетное будущее на огромной сцене.
Для этих дел у неё всё давным-давно было наготовлено. И белая повязка на голову, и белая мужская майка, и белая пачка, и эти балетные тапки, в которых они все бегают. Не было только белых колгот такого размера, но, в крайнем случае, в крайнем, можно было использовать белые кальсоны академика. И еще, надо было конечно немного похудеть.
Итак, вначале было первое слово. Оно было ею не расслышано. Затем выкрикнуто другое. Оно не понравилось. Затем прошепелявлено третье, но и оно было отвергнуто Марией. Затем был храп и тишина. Звенящая тишина и только редкое взволнованное сопение зорко наблюдавшей Марией за наблюдаемым, полутрезвым, полусонным профессором.
И вдруг откуда-то из откудава (есть, наверное, такое слово? а нет, так теперь будет) вырвалось почти то, что было ей нужно:
– Звездулька…
Мария вздрогнула и замерла…
– Вообще-то вроде ничего имечко. Но, нет, как-то не для меня. Всё-штаки не мой размерчик будет! – заключила Марьиванна, победоносно тряханув тяжелой грудью, замурованной в лифчик десятого размера. Грудью, резко переходящей в не менее тяжелые плечи, шею и руки. Одним словом плакал балет по таким фигурам горючими слезами.
– Звез-ди-на-а-а…
– Что? Что, родненький? Что вы сказали, дорогой?!
– Звездиночка…
Так Марию не звал никто и никогда. Да и кому бы пришла такая мысль в не пробитую, трезвую голову? Так назвать сей монумент! Настолько крепко стоящий на своих столбах, пардон, ногах, что не было никакой возможности обойти и объехать сей постамент и на нем монумент, если обрисовать его точнее, случись столкнуться с ним на узкой дорожке.
Да, никто бы даже не посмел догадаться повздорить с ним, например. Или просто глянуть на него косеньким взглядом. Ну, не было таковых! Или их потом бы сразу не стало!
– Зайчик, вы наш! Скупирдомичек, сладенький! Намаялась, тут, Звездиночка, с вами. (Мария, не раздумывая, приняла это имя и тут же облеклась в него, то есть резко нареклась им.)
– Да, как же я намаялась с вами, полудрагоценненький вы наш Эросик! Залазьте, маленький, умненький поросеночек на кроватушку! И сразу баиньки! И сразу спатеньки! Сокровище вы наше, сокровищенское! Всё, всё, все уже дома! И все баиньки по своим кроваткам. Носики, курносики сопят!
Интересно, сколько бы еще пришлось пролежать курносику на полу, если бы он не придумал, угодное для мадемуазели имя!?
– Гений! Я всегда говорила, что Скупирдомыч – гений, хоть и дурак. Но надо же, какое имя! Он мне всё-штаки поставил великое имя! Вот и как же теперь повернется моя судьба? Неужели мне всё-штаки придётся блистать на сцене?!
Новоиспечённая Звездина, бывшая Мария, тяжелой поступью забегала по квартире, якобы нежно пританцовывая и якобы с легкостью кружась, на скулящем от невыносимой тяжести паркете, резко покачнувшись, она улетела на балкон.
Этот «яркий сценический образ» с громом и с треском расколошматил там, все наготовленные для сдачи в стеклотару по 50 копеек, пивные и водочные бутылки, и банки по 10 копеек.
Через несколько минут после погрома, в дверях квартиры, бронированных шпоном под металл, возникла из «неоткуда», перепуганная насмерть, изредка присутствующая дома, последняя супруга академика – неуловимая Ева Колготкина.
– А что у вас тут? А-а? Кто у вас тут?
Звездина незамедлительно ответила ей, как рубанула топором по свинячьей тушке:
– У нас тут- Гитлер капут!
– Нет, я не пОняла, что у вас всё-таки тут, а?
– А у нас тута – Марфута! Вот так-то, Эвочка Безроговна.
Бывшая Мария можно сказать впервые в жизни была довольна этой самой жизнью и заулыбалась во весь свой скуластый рот.
Нет, про её рот, я думаю, было бы правильнее написать губастый рот. Так и запишем. А что у Звездины могло быть скуластым? Правильно, скулы. Так сейчас и запишем, что Звездина улыбалась во все свои скуластые скулы. Так и записали. А Ева, глядя на неё, обомлела.
– Мария! Впервые вижу. Вы и улыбка?! Вот это глобализм! Неисчерпаемо! Улыбка на лице, у вас?! Да, что такое могло произойти на этом континенте? Я вас, милочка, сейчас же допытаю. Обязательно вскройте сей секрет. Не скрывайте ничего от меня! – усердно допытывалась, пытливая жена Ева Колготкина у несостоявшейся пока и засмущавшейся, балерины.
– Да, бес с вами, Эвочка! О чем тут произносить? Отстаньте от меня, я в печали на самом деле.
Но Еве было не угомониться, разительные перемены в толстой, всегда угрюмой домработнице были на её лице и заставляли сомневаться и подозревать. Но вопрос в чём? – не закрывался.
В тёмной голове Колготкиной вдруг сверкнула мысль. Сверкнула, как молния, озаряющая весь склон и весь небосклон:
– Неужели!? Неужели, он?
– Что, он?
– Не что, а кто… Неужели, он…
– Что, кто неужели, вы чё?
– Ну, он? Почил?! Или не почил? – не смея надеяться, наконец-то выдавила из себя, некогда – горячо, в течение, нескольких дней, любимая жена профессора.
– Да, плевать мне на ваше почил – не почил, он мне имя великое поставил. Такое имя! Такое, что боюсь даже теперь вам сказать, что со мной будет и как дальше всё покатится под фанфары.
Мадам Звездина, хотя вполне может быть даже еще и мадмуазель гордо выставила вперед свою огроменную грудь, перекрыв ею все проходы и подходы к другим проходам по квартире.
Худющая женщина Ева, как дикая кошка металась, рвалась вперед, подпрыгивала выше лампочки, ни на минуту не оставляя своих безуспешных попыток, чтобы просочиться хоть в какую-нибудь щель.
Хотя для неё было желательнее и предпочтительнее, что бы это была всё-таки информационная щель, чтобы как можно быстрее выяснить, что же произошло, смертельно «позитивненького» на небосклоне её несчастливо-нелюбимой семейной «жизнёшки» и, увы, еще пока не её «квартирёшки».
Это были любимые слова Колготкинского репертуара – лексикона, а не, то, что мы там себе чего-то надумали, чтобы новое «чё» надумать. Я имела в виду, это – придумку нами новых слов.
Нет, мы совсем не такие. Мы просто часто подслушиваем, но очень редко подглядываем.
Колготкина не сдавалась и задавала всё те же вопросы:
– Мария, да плевать мне на ваше великое, дурацкое имя, ответьте мне лучше про него. Расскажите мне всю правду, он того или не того?
– Да, кого того? Или не того? Кто кого? Чё, вы мне голову задуряете? – занедовольничала новоиспеченная Звездина, явно ничего не понимающая.
Но, на всякий случай домоуправительница быстренько закрыла все двери на ключ.
Ключ спрятала в надежном месте, в свой лифчик. Закрыла она и дверь в туалет, подперев её костылем забытым, кем-то из посетителей. А кто знает, здоровая, ли она эта Колготкина? И есть ли у неё справка из ветлечебницы? А тут в доме благородные собаки! А знаете, сколь денег их лечить-то надо?
– Да, я про мужа, Маша! Он почил наконец-то или не почил, этот старый кобель? – всё ещё не теряя драгоценной надежды на драгоценный подарок от судьбы, дрожащим голосочком вопрошала, лучше к худшему, одним словом ко всему, наготовленная Ева.
– Посмейте только, ненаглядная жена, его почить. Этого великого учёного по именам и хвамилиям. Да я сама на руках снесу его к Владимиру Иличу.
– Это к этому еще одному такому же похабнику, Кокоткину? Это еще на кой ляд вы его туда потащите? Он и без вас не вылезает из этого омута науки.
– Эй, на барже, как вы выражаетесь, мадамка? Всё-штаки некрасиво выходит, что вы здеся плетёте, а еще жена великого ученого…
– Всё, простите, меня, простите… Больше ни за что…
– К Ленину я его снесу! В мамзолей! И заставлю их всех, нашего великого Скупирдомыча, то же забазамировать, еслив чё…
– Как забазамировать?! – Ева выпучила глаза на Марию, и в очередной раз потеряла свой наичудеснейший дар своей расчудеснейшей речи и в очередной раз скатилась до уровня Звездины.
А та, вытирая слезы краешком своего фартука, натужным баритоном запричитала на всю квартиру:
– Просто взять и набазамировать, чтобы до мумии Владимира Илича! Вы, же сами, Эва, знаете, какося он его любил! Какося, же он его любил! С какой зверской силой он его любил! Ленина и его Надьку. И мать Ленинскую тоже так любил, что чуть, что и к ним с цветами на могилку. Он же всех своих собак называл в его честь. А вы же сама знаете, Колготкина, что для вашего мужа приставляют его собаки?! Вот, ежлик он Сталина не очень любил, значица, ни одной собаки в его честь и не назвал. Пущай дажить и не просют его. Правильна, я говорю?
Уже уставшая и переставшая надеяться на чудо и светлое будущее в академической квартире, Колготкина неожиданно воспряла духом после последних слов Звездины и в безутешном горе с горючими слезами, бросилась на домработницкую грудь.
– Где, он? Где лежит, мой сокол сизокрылый? Я хочу его видеть.., – рыдала безутешная Ева.
– Вот так-то лучше, а то взяли моду шарашиться, незнамо где, и даже посуду не мыть, – довольная управительница Звездина открыла Еве душу и все, запертые от неё двери.
– Где? Где он лежит?
– Да, где? Да, там, на кровати лежит, если опять не упал.
– Марьюшка, так его же надо было сразу связать, и ручки ему связать и ножки. Ведь он же всегда был такой неугомонный. Возьмите, голубушка, верёвочку покрепче и свяжите его. На кровать его затаскивать не надо, так пусть лежит.
Ева прошла на кухню и как любящая, страдающая от горя жена села плакать, и в нервном расстройстве есть макароны со сковородки, и пить чай с вареньем и бубликами.
– Идите, вы сами…
– Куда идите, Марьюшка?
– К нему идите и связывайтесь там сами, как хотите…
– Нет, знаете, Мария, это ваше дело. Я сама боюсь, я – жена, чтобы сама его связывать.
– С каких это пор, оно стало наше дело, вязать чужих мужиков?!
– Да, как, же так? Я что ли, по-вашему, должна, что ли?
– Вы жена, вы его и вяжите. А мне он кто? Он мне угадился четыре раза.
– Мария, вы, вы не последовательны в словах! Вы только, что сами говорили, что на своих руках снесёте его к Ленину…
– Так, тож когда он преставится, тогда и снесу…
– А он, что, по-вашему, разве не преставился?
– Когда?
– Что когда?
– Да, не дурите мине, Эвочка, голову! Вот, до чего же вы любите голову людЯм задурять. Вот сами не знаете чё ото всех хочете…
– Вот, я-то очень хорошо знаю, чего я хочу. А вы, Мария, или как вас там называют, информируете меня наконец-то о кончине моего мужа?
– Это, которого?
– Я говорю о последнем.
– Почём мне знать про всех ваших последних добровольно помёрших супругов? Я – Звездина! А не кака та не понять кака сплетница.
Ева начала злиться.
– Я говорю, о последнем. О пос-лед-нем, – сквозь зубы прошипела Ева.
Закончив «трапезьдничить» (еще одно из слов Колготкинского лексикона), она поднялась со своего места и двинулась в прихожую, чтобы найти там крепкую веревку.
Звездина – Мария двинулась за ней, чтобы охранять хозяйское имущество. Мария – Звездина так ничего и не желала понимать. Но сильно желала немного поиздеваться над безутешной Колготкиной.
– Ой, ли, люли! Люли-люли, нате вам ваши пилюли. Да, кто про вас знат, кто у вас тут будет последний? При вашей – то ужасной разборчивости, – зудела, не унимаясь домработница.
Колготкина постаралась взять себя в руки и продолжить одновременно и поиски веревок и выяснение всех обстоятельств.
– Хватит юродствовать, дорогая. Конечно, же, я говорю про моего любимого Эроса.
– Да, говорите вы про него скока хочете, а вот кто мне посуду мыть будет? С вашими разговорами бы только бездельничать…
Звездина гордо развернулась и не менее гордо снесла свое грузное тело на кухню, мыть посуду.
Якобы вдова академика осталась в прихожей одна. Нервничая, она трясущимися руками, начала быстро шарить по полочкам и ящичкам в поисках прочных веревок для связывания своего любимого. Она добралась до самого нижнего ящичка, и, согнувшись в три, нет, в четыре погибели, усердно рылась там, как вдруг над её ухом возник «огнедышащий тройным перегаром» безвинно усопший – живой и невредимый Эрос и чмокнул её в ушко побагровевшими губищами.
– Эвочка! Ты?!
Эвочка так и упала навзничь на пол, слетев со своих, согнутых в коленках, затёкших от неудобной позы, кривеньких и худеньких ножек, а в руках она крепко держала два мотка веревок.
– Это вы? – только и смогла прошептать, уже чуть было не новоиспеченная молодая вдова.
И закрыла глаза. Больше ей мечтать было не зачем…
Эрос, как закоренелый интеллигент, тут же на крыльях любви бросился на помощь даме. Не просчитав верно траекторию полёта, он упал и улегся рядом с любимой, на том же придверном коврике.
Его распухшие от усердных винных возлияний, уже не губы, а губищи продолжали свое дело, и нащупав ими в очередной раз следующее ухо своей жены, он, сладострастно причмокивая, вожделенно сопел и шептал, упавшей в обморок Колготкиной:
– Эвочка! Я это! Я! А кто же боле? Родная моя, как я соскучился! Проследуем же, солнце моё, радость моя, в покровах темноты на наше супружеское ложе. И займёмся там утехами любви.
Во время его заключительных фраз, Колготкина уже стояла в проёме бронированных шпоном дверях, хотя академик всё еще лежал, с закрытыми глазами на полу и соблазнял молодую женщину. Глядя, на соблазнителя сверху вниз, она ему в ответ не только ухмылялась.
– Ага, утехи любви! Если бы вы ими также занимались, как красочно говорите. А то кроме разговоров об утехах, до самих утех дело никогда не доходит.
– Эвочка, вы неправы. В абсолюте, вы неправы. Во всех энциклопедиях мира, вы найдете сообщения о том, что женщины любят ушами…
– Ага, а мужчины желудком с глазами, – перебила его Колготкина.
– Ну, Эвочка! Радость моя! – канючил лежащий на полу профессор, не находя в себе сил, чтобы подняться. А руку помощи ему не протягивал никто.
– Ладно. Вставайте уже, идите, ждите меня в опочивальне, я приду. Когда – нибудь.
Расстроенная Ева открыла входную дверь и ушла туда, откуда пришла.
Воодушевленный её словами, профессор кое-как переполз в спальню и прождал там супругу до глубокой ночи.
Не потеряв надежды, полюбить в этот день хоть что-нибудь, хотя бы желудком, научный деятель пришлёпал на кухню, где громко и звонко гремела кастрюльками, страшно счастливая балерина. На её голове уже красовалась белая повязка.
Вот тут-то и отвел душу, изголодавшийся профессор, под самую завязку насладившись утехами «желудочной любви».
Он так обожрался, что до самого утра из опочивальни раздавались его громкие стенания, шумные охи-вздохи, вскрикивания и всхлипывания.
Уже под утро, вконец измученный обжорством академик, вывел черным фломастером на стене, прямо, по поверхности обоев, воззвание к себе.
«Эрос! Не отягощайтесь, раб Божий, объедением и пьянством! И всё у вас будет…
Он хотел дописать ещё одно слово" в порядке!», но не сумел. Обессиленный, он сполз по стеночке, и, свернувшись в клубочек, прямо на полу сладостно уснул сном праведного в своих глазах праведника.
Все его соседи и соседушки по дому, живущие снизу, сверху и по бокам не смогли от зависти заснуть ни на секунду. Они тихо, без единого слова, лежали по своим кроваткам. Кто-то делал вид, что спал, и лежал с крепко зажмуренными глазками, а кто-то и не думал притворяться и лежал с вытаращенными. И все молча, при этом рассуждали об одном и том же.
– До чего силён, поганец! А ведь сразу на эту вошку и не подумаешь, на что она способна! Червь червём, а погляди ты, чего вытворяет. Надо присмотреться, что он там жрёт. А может, что пьет, а? Проконсультироваться у него надо что ли, может действительно чего и от имени зависит, а?
Никому до самого утра не было ни сна, ни покоя.
Да, наш человек умеет и любит ненавидеть другого человека, и завидовать умеет еще хлеще, чем ненавидеть. А орать друг на друга-то как все громко умеют! Благо в стране на всех телевизионных каналах позаботились об этом! Обо всех позаботились! По всей стране!
Вдруг кто в обед истошные вопли пропустил, так вечером свою изрядную порцию децибел получит. На этом не экономят. Как нашему человеку без злости и криков то быть?
Совсем никак, судя по телеку! И называется такой ор – беседой, дебатами, разговорами. Так, наверное, и мечтают, чтобы вся страна всей страной орала во всё своё орало, не затыкаясь, как все они орут в своем телевизоре.
И в интернете тоже, желающие надорвать свои кишки от крика, обзывательств и оскорблений, а не от работы, от телека ни сколько, не отстают.
Я представляю, как истошно они орут, когда всякое дерьмо пишут!? Так, в письменном виде орут на все просторы интернета, оглохнуть можно!
А может эта одна психбольница, и все они там под одним номером живут-666, а? И телек, и этот интернет!? Куда им до любви со своей вселенской ненавистью?!
А Звездина пела и ликовала. Она любила. Себя и своё громкое, гордое имя.