Kitabı oku: «Теорема Столыпина», sayfa 6
Что такое социальный расизм?
Должен признаться, что в свое время я далеко не сразу свыкся с тем, что лучшие люди России эпохи Екатерины II и Александра I были искренне убеждены в неготовности крепостных к немедленному освобождению.
Несомненно, «классовая» корысть имела место, но было и твердое убеждение в том, что весь комплекс житейских навыков и привычек крестьянства, вся система осмысления ими окружающего мира не позволят им хоть сколько-нибудь сносно жить без власти помещика, без его руководства и управления.
Помогла и знаменитая беседа кн. Е. Р. Дашковой с Дидро, где она уподобила получившего свободу крепостного с положением внезапно прозревшего на скале посреди моря слепого человека, который до этого не знал об опасностях окружающего мира.
Убедителен был и Карамзин, который в 1811 г., рассуждая о перспективах эмансипации, в частности, отметил: «Освобожденные от надзора господ, имевших собственную земскую исправу, или полицию, гораздо деятельнейшую всех земских судов, станут пьянствовать, злодействовать, – какая богатая жатва для кабаков и мздоимных исправников, но как худо для нравов и государственной безопасности!
Одним словом, теперь дворяне, рассеянные по всему государству, содействуют монарху в хранении тишины и благоустройства: отняв у них сию власть блюстительную, он, как Атлас, возьмет себе Россию на рамена – удержит ли?.. Падение страшно.
…Не знаю, хорошо ли сделал Годунов, отняв у крестьян свободу, но знаю, что теперь им неудобно возвратить оную. Тогда они имели навык людей вольных, ныне имеют навык рабов; мне кажется, что для твердости бытия государственного безопаснее поработить людей, нежели дать им не вовремя свободу, к которой надобно готовить человека исправлением нравственным»47.
Впечатлили и слова Смоленского губернского предводителя дворянства кн. Друцкого-Соколинского, писавшего в 1849 г. Николаю I, что договорные отношения помещиков с крестьянами едва ли возможны из-за «низкого нравственного и умственного состояния народа, не имеющего понятия о свободе в смысле гражданском, а понимающего ее как вольность, в смысле естественного права, – народа, не признающего, что земля есть собственность помещиков или даже общая их с помещиками, но убежденного, что земля есть Божья; убеждения такие грозят гибелью государству»48.
Все эти мысли, а также приведенные выше «9 пунктов Текутьева», ясно показывают, что дворянство воспринимает крестьян как представителей какого-то другого, низшего вида Homo sapiens (слова «неандертальцы» тогда не было), никоим образом неравного им.
И этот феномен следует назвать социальным расизмом.
Он, конечно, имел место не только в России: «Восприятие народа как духовно нищего, характерное для Екатерины и наиболее образованных представителей ее окружения, отнюдь не было чисто русским явлением, но своего рода общим местом Просвещения. Как отмечает современный исследователь, язык, которым просветители пользовались при разговоре о простом народе, был часто тем же, каким пользовались при разговоре о животных и детях. Считалось, что, как дети, простой народ нуждается в руководстве и контроле, и даже его просвещение, образование возможны лишь до определенных пределов»49.
Русские дворяне многократно варьировали мысль Руссо о том, что сначала нужно освободить души рабов, а уже потом их тела (например, те же Дашкова и Карамзин). Это, в сущности, лучше всего говорит об интернациональном характере подобных идей.
Однако разница с Европой была очевидна – далеко не во всех странах у дворянства был такой объем власти над крепостными, как в России, что априори увеличивало социальное расстояние между ними и, соответственно, объем социально-психологического «презрения».
Впрочем, не будем забывать, что у нас было множество мелкопоместных дворян, которые и сами рядом со своими мужиками землю пахали (чего не было в Европе) и по образу жизни не слишком от них отличались – вспомним хотя бы финал «Капитанской дочки». И я пока не готов ответить на вопрос, в какой мере они разделяли чувства Текутьева в отношении крестьян.
Тем не менее, очевидно, что социальный расизм был оборотной стороной крепостного права и, в частности, стимулировал его постоянное самовоспроизводство. Ведь каждый вышестоящий, как мы знаем, считал себя важнее тех, кто был ниже. Бывало, что старший конюх мог пороть конюхов, а дворецкий – подчиненных ему слуг50.
Контекст этой проблематики делает понятнее известная мысль Екатерины II о том, что русские дворяне с детства получают уроки жестокого обращения с крестьянами. «Едва посмеешь сказать, что они такие же люди, как мы, и даже когда я сама это говорю, я рискую тем, что в меня станут бросать каменьями; чего я только не выстрадала от такого безрассудного и жестокого общества, когда в комиссии для составления нового Уложения стали обсуждать некоторые вопросы, относящиеся к этому предмету»51.
Поначалу императрица, безусловно, рассчитывала на то, что ей удастся хоть как-то смягчить положение крепостных. Однако быстро выяснилось, что крепостных – вслед за «невежественными дворянами», которых оказалось куда больше, чем она могла предположить, – хотят иметь и купцы, и казаки, и духовенство: “Послышался… дружный и страшно печальный крик: “Рабов!”»52.
Вот как это объясняет С. М. Соловьев: «Такое решение вопроса о крепостном состоянии выборными русской земли в половине прошлого века происходило от неразвитости нравственной, политической и экономической.
Владеть людьми, иметь рабов считалось высшим правом, считалось царственным положением, искупавшим всякие другие политические и общественные неудобства, правом, которым потому не хотелось делиться со многими и, таким образом, ронять его цену. Право было так драгоценно, положение так почетно и выгодно, что и лучшие люди закрывали глаза на страшные злоупотребления, которые естественно и необходимо истекали из этого права и положения»53.
Конечно, объяснять участникам Комиссии 1767 г., что крепостничество – это стыдно, было бессмысленно.
Далее Соловьев пунктиром отмечает долгий и очень сложный путь преодоления этих взглядов: «Представления, которые должны были мало-помалу подорвать ценность этого права и положения в глазах лучших людей, только еще начинали, и очень слабо начинали, проникать в общество; то было представление научное о государстве, о высшей власти и отношении ее к подданным, отношении, не похожем на отношение помещика к крепостным и отнимавшем у последнего царственный колорит; потом представление о рабстве как печати варварского общества, представление, оскорбительное для людей, имеющих притязания на образованность; представление о народности, о чести и славе народной, состоящих не в том, чтоб всех бить и угнетать, а в содействии тому, чтобы как можно меньше били и угнетали.
Чтобы все эти представления, усиливаемые все более и более европейскою жизнью народов, сообща и распространением просвещения мало-помалу подкопали представление о высокости права владеть рабами, для этого нужно было пройти еще веку»54.
Напомню, что Россия считалась варварской страной в том числе и потому, что в странах Запада рабами могли быть представители другой расы, но никак не белые люди.
Положение защитников крепостнического статус-кво было непростым. После Полтавы Россия вступила в Европу – нравилось это последней или нет (конечно, не нравилось). Понятно, что лучшим представителям элиты, в том числе Екатерине II, не хотелось быть там на положении Чингиз-хана или Сулеймана Великолепного, притом, что большинство дворян было вполне довольно именно таким положением, находя в этом своеобразное удовольствие. Оно даже и не подозревало о существовании Монтескье и «главного русофоба» Руссо и прекрасно себя чувствовало в качестве полноценных владельцев себе подобными.
Однако для людей, владевших пером, опровержение обвинений европейцев в «варварстве» стало очень важной задачей.
Основная линия защиты состояла в том, что самодержавие объявлялось особой формой монархии, большая сила и жесткость которой определялась громадными размерами страны; ведь и Монтескье считал, что чем больше территория, тем сильнее должна быть центральная власть.
Крепостничество также трактовалось как особенность России, в которой иностранцы в силу незнакомства с нашей спецификой понять ничего не могли, притом, что благосостояние «вольных» земледельцев Европы считалось худшим, нежели русских.
Шли годы. За последнюю треть XVIII в. человечество на Западе прожило не одну жизнь. Началось крушение Старого Мира – революции в Америке, а затем Великая Французская начали отсчет современности.
Со времен Уложенной Комиссии многое изменилось и в России. Она пережила Пугачева, две войны с Турцией, поучаствовала в трех разделах Польши, раздвинула свои границы и после Итальянского и Швейцарского походов с точки зрения внешнего могущества находилась, условно говоря, на пике имени А. В. Суворова.
В 1801 г. на престол вступил новый император. Его отец и дед были убиты, называя вещи своими именами, собственной дворней, пусть и свободной юридически. Александр I искренне желал – по крайней мере поначалу – ограничить свое самодержавие и изменить положение крепостных крестьян.
Тем самым борьба с «клеветниками России» обрела не просто актуальность, но прямую злободневность, поскольку теперь с ними неявно солидаризовалась верховная власть.
И вот в 1803 г., через несколько месяцев после закона о вольных хлебопашцах, по которому помещики получили право освобождать крестьян с землей за выкуп, Карамзин публикует свое «Письмо сельского жителя».
Это – одна из первых печатных деклараций зарождающегося русского консерватизма, которая, собственно говоря, и появилась именно тогда, когда возникла потребность «консервировать» самое необходимое из нужного – крепостное право.
Какое чтение!
Как за полвека изменился русский язык – при том, что слово «русский» еще пишется с одним «с»!
Карамзин поступает квалифицированно и остроумно – он создает то, что сейчас в науке именуется имитационной контрфактической моделью.
То есть он исходит из допущения, что планируемые Александром I реформы уже проведены, и описывает ситуацию, которая должна стать их результатом.
Рассказчик (повествование идет от первого лица), не дожидаясь «повеления свыше», несколько лет назад сразу дал своим крестьянам чуть ли не полную вольность, и вот что из этого вышло.
«Я вырос там, где живу ныне. Путешествие и служба совершенно раззнакомили меня с деревнею; однакож сделавшись рано господином изрядного имения, и будучи, смею сказать, напитан духом филантропических авторов, то есть, ненавистию ко злоупотреблениям власти, я желал быть заочно благодетелем поселян моих: отдал им всю землю, довольствовался самым умеренным оброком, не хотел иметь в деревне ни управителя, ни прикащика, которые нередко бывают хуже самых худых господ, и с удовольствием искреннего человеколюбия написал к крестьянам: «Добрые земледельцы! Сами изберите себе начальника для порядка, живите мирно, будьте трудолюбивы и считайте меня своим заступником во всяком притеснении»55.
Возвращаясь после долгого отсутствия «к пенатам родины» (первое слово тогда писалось с большой буквы, а второе – с маленькой!), автор-филантроп был убежден, что найдет «деревню свою в цветущем состоянии; как поэт воображал богатые нивы, пажити, полные житницы, избыток, благоденствие, и сочинял уже в голове своей письмо к какому-нибудь рускому журналисту о щастливых плодах свободы», которую он дал крестьянам.
Вместо этого он увидел «бедность, поля весьма дурно обработанные, житницы пустые, хижины гниющие…». Старики, которых он помнил «еще с ребячества», открыли ему причину этих метаморфоз.
Отец героя жил в деревне и сам следил за тем, чтобы не только его, но и крестьянские поля хорошо обрабатывались. Урожаи поэтому были выше, чем у многих соседей, барин богател, а крестьяне не беднели.
А та «воля», которую «филантроп» дал последним, «обратилась для них в величайшее зло: то есть, в волю лениться и предаваться гнусному пороку пьянства». Из-за неумеренного «служения» в «храмах русского неопрятного Бахуса», т. е. в кабаках, будни у них превратились в праздники и они теперь могут повсеместно «избавляться от денег, ума и здоровья… ибо в редкой деревне нет питейного дома»56.
После этой минорной интродукции разворачивается описание торжества политэкономии сентиментального крепостничества, имеющего, что характерно, все признаки советского «производственного» фильма, вроде «Кубанских казаков»: «Я возобновил господскую пашню, сделался самым усердным экономом, начал входить во все подробности, наделил бедных всем нужным для хозяйства, объявил войну ленивым, но войну не кровопролитную (интересно – а какую? – М. Д.); вместе с ними, на полях, встречал и провожал солнце; хотел, чтобы и они и для себя так же старательно трудились, вовремя пахали и сеяли; требовал от них строгого отчета и в нерабочих днях; перестроил всю деревню самым удобнейшим образом; ввел по возможности опрятность, чистоту в избах, не столько приятную для глаз, сколько нужную для сохранения жизни и здоровья».
В результате «и друзья земледелия и друзья человечества могут с удовольствием взглянуть на мои поля, село и жителей его»57.
Разумеется, в полном соответствии с жанром, его деревня, подобно колхозу из фильма «Трактористы», приходит к изобилию и процветанию – все благодарны ему за трезвый образ жизни, получаемое от работы удовольствие, обретение «зажиточности» и т. д.
В письме присутствуют также и другие атрибуты пасторального текста – школа, достойный священник, аптека, в которой они вдвоем «творят чудеса», сад, парк, сельские праздники у господина, который лично выкопал у проезжей дороги колодец, обложил его белым камнем и, лежа на дерновом канапе, с удовольствием глядит, как люди «пьют его воду»…
Словом, нищая деревня превращается в миниатюрную Аркадию.
Модель построена.
Автор дал крестьянам возможность жить свободно, без господского надзора, без барщины, де-факто воплотив то, к чему призывают иностранцы и чего хочет новый император, – и ошибся. Деревня пришла в упадок, и исправить положение смогло только возвращение к старому привычному модусу отношений барина с крестьянами.
Одержанная победа позволяет автору оценить как мнения иностранцев о России, так и планы Александра I относительно изменения положения крестьян, в которых он видит стремление соответствовать чужим стандартам и угодить Европе.
Эти планы исходят из тезиса об идентичности русских и европейцев. А это в корне неверная посылка: «Иностранные глубокомысленные политики, говоря о России, знают все, кроме России. Я рассуждал так же в городском кабинете своем, но в деревне переменил мысли»58.
Карамзин не входит в детали своего знания России, однако кое-какими сведениями делится. Как и капитан Текутьев, автор – антируссоист.
Иностранцы относят «беспечную леность» русского крестьянина на счет «так называемого рабства» – кому захочется усердно работать, если помещик всегда может отнять имущество?
Однако крестьянам «такая философия» неизвестна – «они ленивы от природы, от навыка, от незнания выгод трудолюбия».
Самостоятельно преодолеть эту природную лень они не в состоянии, помочь им сделать это и тем самым заставить понять собственную пользу может лишь помещик: «Один опыт мог уверить их в щастии трудолюбия. Принудьте злого делать добро: отвечаю, что он скоро полюбит его. Заставьте ленивого работать: он скоро удивится своей прежней ненависти к трудам…»
Он требует от них работы, но только такой, «для которой человек создан, и которая нужна для самого их щастия». Они ленились, пьянствовали и жили в бедности, а теперь «работают весело, пьют только в гостях у своего помещика и не знают нужды.
Сверх того обхождение мое с ними показывает им, что я считаю их людьми и братьями по человечеству и Християнству… Нет, не могу сомневаться в любви их!
Это уверение, любезный друг, приятно душе моей; но еще гораздо приятнее, гораздо сладостнее то уверение, что живу с истинною пользою для пяти сот человек, вверенных мне судьбою. Прискорбно жить с людьми, которые не хотят любить нас: всего же несноснее жить в свете бесполезно.
Главное право руского дворянина быть помещиком; главная должность его быть добрым помещиком; кто исполняет ее, тот служит отечеству как верный сын, тот служит монарху как верный подданный: ибо Александр желает щастия земледельцев»59.
Итак, у Карамзина позиция очень петровская («Яко дети, неучения ради…»). Отвергая идею освобождения крепостных, Карамзин излагает обычные аргументы – то, что «вольные», т. е. государственные, крестьяне живут не лучше помещичьих, что господа отнюдь не такие звери, какими видят их иностранцы и т. д.
Да, перемены возможны, но в будущем: «время подвигает вперед разум народов, но тихо и медленно: беда законодателю облететь его!». Автор желает крестьянам «единственно того, чтоб они имели добрых господ и средство просвещения, которое, однако, одно сделает все хорошее возможным».
Поэтому царский указ о деревенских школах – «исполинский шаг к вернейшему благоденствию поселян», потому что «они руские: следственно имеют много природного ума; но ум без знания есть сидень».
Он сам завел школу и начал учить крестьянских детей не только грамоте, но и «правилам сельской морали, и на досуге сочинил катихизис, самой простой и незатейливой, в котором объясняются должности поселянина, необходимые для его щастия»60.
Нетрудно видеть, что «Письмо сельского жителя» – важный текст, но я коснусь лишь того, что имеет отношение к нашей теме.
«Письмо» – зримое свидетельство пути, который проделала русская культура за полвека. Не говоря о том, что в середине XVIII века просто некому было так писать по-русски, очевидно, что за это время заметно увеличилось число тех, кто со знанием дела могли оценить отсылки автора к «иностранным наблюдателям».
Текутьеву, откровенному, как честная кинохроника, и в голову не придет уверять кого-либо, что крестьяне ему братья, рассуждать о «должности поселянина» и «доброго помещика», и уж тем более он не станет оправдываться перед какими-то иностранцами.
Вместе с тем сходство между двумя текстами очевидно.
Карамзин касается тех же болевых точек хозяйства, что и Текутьев, – насколько это было возможно с учетом особенностей жанра – от удобрения до священника и шептунов с колдунами, и даже сам написал инструкцию – «катехизис»; при этом оба хотят иметь грамотных крепостных.
Я не обсуждаю меру правоты или заблуждений Текутьева и Карамзина.
Я констатирую прогресс нравов и русского языка при отсутствии радикальных перемен в восприятии крестьян. Время Александра I далеко ушло от эпохи Елизаветы в плане культуры, но не в отношении к «земледельцам».
Да, Карамзин завел школу. Да, он считает их «братьями по человечеству и христианству», насколько искренне – другой вопрос. Во всяком случае, от человека его калибра мы были вправе ожидать такого заявления. Вспомним, как Екатерина II сетовала на то, что окружающие не понимают ее, когда она говорит, что крестьяне «такие же люди, как мы».
Ясно, однако, что большинство дворян эту точку зрения не разделяло.
В нашем распоряжении есть любопытный документ той эпохи, нюансирующий проблему социального расизма.
Известный историк и правовед тайный советник П. В. Хавский (1771–1876), сын протоколиста Егорьевского земского суда («из обер-офицерских детей»), начавший службу подкопиистом того же суда, в конце жизни так описывал одно из самых главных событий своей биографии: «В 1802 году, декабря 31, на 19-м году моей жизни произведен был я из канцеляристов в коллежские регистраторы, т. е. в первый офицерский чин 14-го класса по чиновному состоянию…
Радостное впечатление это осталось даже и теперь, при 83-х летах моей жизни. Указ прочитан мне в присутствии Земского суда; члены сего суда поздравляют; своя братия не офицеры поздравляли с именем Ваше благородие.
Шпага при бедре моем отцовская. Надобно было идти в Егорьевский собор к присяге, как теперь помню это было в праздничный день, и после обедни народ остановился слышать присягу.
По окончании присяги, народ дал дорогу новому офицеру. После сего кстати и некстати казался у всех высших добрых для меня помещиков, а более всех благодетелей моих городничего Якова Исаковича Ганнибала и исправника Федора Ивановича Демедема…
Итак, новый офицер везде принят был как свой брат дворянин.
Между прочим нельзя таить и той радости, что меня уже теперь нельзя наказывать по старому порядку палками, взять за волосы и таскать по канцелярии и потчивать пощечинами. Хотя старый обычай и исчезал. Кандалов и стула с цепью не было в заведении Земского суда.
Часто в разговорах между благородными дамами, особенно имеющих взрослых дочек, кусали меня вопросами: что я новый офицер еще не могу купить семьи людей и никого купленных крепостных людей иметь для услуги? Дай Бог Вам быть и настоящим дворянином.
В 1805-м году Декабря 31 получил чин губернского секретаря 12 класса государственной службы. Здесь по праву имени секретаря можно было покупать крестьян с землею, и я сделался помещиком Егорьевского уезда сельца Завражья, купив дворовых человек с землею»61.
Нет нужды комментировать этот текст – все предельно ясно.
Да, бывают моментальные фотографии из начала XIX в.!
Но какой концентрированный сгусток эмоций!
На скольких страницах среднестатистического романа удалось бы раскрыть описываемые здесь чувства?
Вернемся, однако, к той мысли Карамзина, которую дворянство в массе разделяло, – о том, что «дворяне, рассеянные по всему государству, содействуют монарху в хранении тишины и благоустройства», которую Николай I переформулировал в знаменитой фразе о том, что у него есть 100 тысяч бесплатных полицмейстеров, т. е. помещиков. Точно так же они и сами смотрели на себя.
Отчасти так и было.
18 февраля 1861 г. дворянство на правах собственности владело третью населения Российской империи. Де-факто это делало помещиков органами правительственной власти, поскольку освобождало государство от забот по управлению миллионами крепостных крестьян.
Поддерживая порядок у себя в поместьях, они действительно вкладывали свою лепту в сохранение оного в масштабах страны. При этом возникла тенденция представлять крепостное право в виде некой сделки – правительство-де «вооружило» им помещиков, одновременно обязав их опекать крестьян, кормить при неурожаях, «обстраивать и защищать от всяких обид».
Так, «Земледельческий Журнал» в 1821 г. определяет помещика как «наследственного чиновника, которому верховная власть, дав землю для населения, вверила чрез то и попечение о людях населенных. Он есть природный покровитель сих людей, местный их судья, ходатай за них, попечитель о неимущих и сиротах, наставник в благом, наблюдатель за благоустройством и правами».
Еще яснее выразился в 1849 г. упоминавшийся выше Смоленский губернский предводитель: «В нашем обширном отечестве, более десятка миллионов народонаселения управляется своими помещиками под руководством законов. Правительство не имеет с ними никаких прямых отношений».
Помещики, соединяющие в себе административную, полицейскую и судебную власть, отвечают государству «за целость миллионов народа» и их имущества, причем это «не стоит ничего ни правительству, ни народу (! – помета Ю. Ф. Самарина – М. Д.)»62.
При этом де-факто тезис «крестьян нельзя освобождать, пока они не просвещены», в конкретных российских условиях дополнялся констатацией: «А поскольку они никогда не просвещены, то их никогда нельзя освобождать».
Ибо, несмотря на разговоры о школах, дворянство, за редкими исключениями, вроде графа М. С. Воронцова, ничего не делало для этого – и в большой мере сознательно.
Напомню, что Воронцов, командовавший в 1815–1818 гг. русским оккупационным корпусом во Франции, ввел там для солдат ланкастерские школы взаимного обучения. Опыт оказался успешным, школы стали входить в моду, и с ведома и одобрения Александра для солдат гвардейского корпуса была учреждена центральная школа, в которой обучалось до 250 человек. Организацией занимался Н. И. Греч, заведовал ею поначалу И. Г. Бурцев (член «Союза Благоденствия»). Греч вспоминает: «Учение продолжалось с удивительным успехом. В конце второго месяца солдаты, не знавшие дотоле ни аза, выучились читать с таблиц и по книгам; многие писали уже порядочно. Нельзя вообразить прилежания, рвения, удовольствия, с каким они учились: пред ними разверзался новый мир».
Думаю, непросто найти лучшее описание приобщения взрослых людей, прошедших в прямом и переносном смысле огонь и воду, к грамоте, к единственному известному человечеству пути преодоления мифологического сознания.
В июле 1819 г. школу посетил император. Он присутствовал на экзамене и остался очень доволен. Об этом свидетельствовали не только щедрые награды организатору и учителям, но – и это главное – приказ об учреждении таких же школ во всех полках гвардии. Собирался их открыть во 2-й армии П. Д. Киселев, ставший весной 1819 г. начальником ее штаба.
Однако «Семеновская история» все изменила. Царь, которого никто так и не смог убедить в том, что возмущение семеновцев было спонтанной реакцией на притеснения полковника Шварца, сразу же вспомнил о школах для солдат и даже решил, что Греч замешан в возмущении. Пикантность ситуации состояла в том, что в Семеновском полку школы не было, она должна была открыться через несколько дней после восстания (о чем самое высокое начальство узнало не сразу). Но судьба солдатских школ в гвардии была решена.
Даже такой человек, как П. Д. Киселев, тогда начальник штаба 2-й армии, которому Пестель читал главы «Русской правды», писал: «По моему мнению, образование действительно полезно только для людей, призванных командовать другими; обязанные же повиноваться могут без него обойтись и даже слушаются лучше». Не менее красноречив и категоричный совет дежурного генерала Главного штаба А. А. Закревского Киселеву, сделанный в разгар следствия над солдатами-семеновцами: «Школы заводи только на нужное число письменных людей и не распространяй на всю армию»63.
Эти мысли – ключ к пониманию многих российских проблем. Ибо, несмотря на вековые разговоры о непросвещенности русского народа, дворянство, повторюсь, практически ничего не делало для того, чтобы изменить эту ситуацию.
Потому что неграмотными людьми управлять проще. До поры.
Показательный пример. Когда императрица Мария-Терезия начала вводить в Венгрии свой знаменитый Урбарий, серьезно смягчивший крепостное право, то на пути реформы, кроме противодействия чиновников и помещиков, возникло неожиданное препятствие: «Бедные, забитые крестьяне, привыкшие с тупым равнодушием относиться к своей судьбе, в течение долгого ряда поколений не видевшие ничего, кроме всяких притеснений и обид, никак не хотели понять истинной цели и смысла вводимых положений и с характерным в таких случаях упорством старались видеть тут желание как-нибудь еще ухудшить их и без того невозможное положение».
Тогда Мария-Терезия в 1770 г. издала указ об учреждении начальных училищ во всех деревнях. Финансировать эти школы должны были владевшие землями помещики и духовенство, поскольку, по ее мнению, именно они в первую очередь «воспользуются выгодами, проистекающими от просвещения народа»64.
В России доминировали другие подходы.
В то же время восприятие проблемы народа постепенно лишалось одномерности. Анненков отмечает, что летом 1845 г. на знаменитых «посиделках» западников в Соколове впервые прозвучала мысль о необходимости изменения отношения к простому народу.
«Литература и образованные умы наши давно уже расстались с представлением народа как личности, определенной существовать без всяких гражданских прав и служить только чужим интересам, но они не расстались с представлением народа как дикой массы, не имеющей никакой идеи и никогда ничего не думавшей про себя».
В 1842–1843 гг., пишет Анненков, многие образованные люди еще исповедовали «тип горделивого, полубарского и полупедантического презрения к образу жизни и к измышлениям темного, работающего царства… Особенно бросался он в глаза у горячих энтузиастов и поборников учения о личной энергии, личной инициативе, которых они не усматривали в русском мире. Почасту отзывы их об этом мире смахивали на чванство выходца или разбогатевшего откупщика перед менее счастливыми товарищами.
Кичливость образованности омрачала иногда самые солидные умы в то время и была по преимуществу темной стороной нашего западничества… Привычка к высокомерному обращению с народом была так обща, что ею тронуты были даже и люди, оказавшиеся впоследствии самыми горячими адвокатами его интересов и прав»65. Автор имеет в виду прежде всего К. Д. Кавелина.
По мнению Анненкова, очень важную роль в изменении отношения к народу и «его умственной жизни» сыграл «столь много осмеянный некогда славянофилами Тургенев. Первые его рассказы из «Записок охотника»… положили конец всякой возможности глумления над народными массами. Но почва для «Записок охотника» была уже подготовлена, и Тургенев выразил ясно и художественно сущность настроения, которое уже носилось, так сказать, в воздухе»66.
Но, полагаю, Анненков несколько преувеличил.
К 1856 г. относятся следующие мысли Б. Н. Чичерина: «Приколотить кого-нибудь считается знаком удальства, и нередко случается слышать, как этим хвастаются даже лица, принадлежащие к так называемому образованному классу. Вообще людей из низших сословий дворяне трактуют как животных совершенно другой породы, нежели они сами.
Дворянская спесь, столь безрассудная и вредная для общественного быта, имеет корень в крепостном праве. Дворянин знает, что он дворянин, т. е. человек по своему рождению предназначенный жить чужой работой, – и потому он личный труд считает для себя бесчестием.
В самом деле, каким образом мелкопоместный дворянин может снизойти на какое-нибудь коммерческое предприятие или работу, поставляющую его в личную зависимость от другого, когда у него самого есть две, три души, обязанные служить ему всю жизнь, и которых он может безнаказанно сечь, сколько ему угодно?
Со своей стороны крестьянин, который и под вековым гнетом не потерял еще хороших своих качеств, сделался также ленив и беспечен, как барин, скрытен, лукав и лишен всякого понятия о нравственном своем достоинстве.
Без сомнения, крепостное право много содействовало тому, что чувство нравственного достоинства человека и гражданина исчезло у нас совершенно, а без него нет в человеке ни благородных стремлений, ни живой и энергической деятельности, ни чувства законности и справедливости»67.