Kitabı oku: «Другие люди», sayfa 10
7. Заглянем в органы
Об органах и людях ОГПУ-НКВД и пишут и говорят по-всякому, иногда, к сожалению, в негативном плане. Но мало кто задумывался над тем, от чего так часто, особенно в Заполярье, менялось не только руководство, но и оперативный состав ОГПУ, с июля 1934 года переименованного в НКВД? Сказывался не только тяжелый климат, но и нервная и почти круглосуточная работа, частые командировки по бездорожью, в пургу, в мороз, а то и в комариное буйство. В циркуляре «Об определении инвалидности в связи с условиями службы в ОГПУ» прямо сказано: «Материалы заболеваемости сотрудников ОГПУ показывают значительное распространение на них психоневрозов, туберкулеза и ревматических заболеваний». Именно этот диагноз давал больше всего увольнений от работы в органах. А вот и факты. На должности начальника Мурманского Окротдела НКВД только в 1937–1939 году побывали т. Малинин, т. Горик, т. Ручкин, т. Гребенщиков и т. Уралец, прибывший прямо из секретариата т. Берии. Пятеро за два года, пятеро! А наверху, в наркомате? Два года возглавлял наркомат Генрих Генрихович Ягода и сгорел. Опять же, всего два года горел на работе Николай Иванович Ежов, два года, и все, не выдерживали люди, трудная, тяжелая, нервная работа. Психоневрозы. Ни кто, ни в чем добровольно признаваться не хочет, тянут без конца волынку и треплют людям нервы. С психоневрозами все понятно. А туберкулез? Самое распространенное тюремное заболевание. Одни в тюрьмах сидят, другие работают, а условия-то одни. У сотрудников, правда, есть отпуск, больше свежего воздуха, но, видать, не помогает. И ревматизм. Оперативная работа не кабинетная работа. Наружную службу возьмите. Улица. Сырость. Другой раз за день портянки высушить негде…
В органах тоже живые люди, в сущности, как и везде. А где люди, там грызня. Загляните в документы первичной парторганизации Окружкома, своими глазами увидите, какие там клокочут страсти, как наперегонки клеймят выбывшее начальство, как, сводя счеты друг с другом, не брезгуют даже предосудительными средствами. Того же Егорова хотели осудить за пьянство. А товарищи налегли, ковырнули на парткоме поглубже – оказался троцкист. Вот и сломали жизнь чекисту Егорову. Айзенштадт поскользнулся на трех грехах. Первый. Заступался за троцкиста Коца, когда того гнали из партии, а он цеплялся. Второй грешок. Когда работал в Мончегорском отделе, проглядел врагов народа, Сакварелидзе и Сергеева. Оставил их разоблачение своему преемнику, Ивану Михайловичу Михайлову. Да, да, именно Ивану Михайловичу, он и в Мончегорске поработает, его туда на повышение за блестящую работу в Ловозере перекинут. Но вот и третий грешок Айзенштадта. Как записано в протоколе: «смазал несколько контрреволюционных дел». Ну, и чекисту Айзенштадту тоже жизнь смазали. А Резе? Александр Иванович Резе был уволен из органов в связи с отцом немцем. Уволили и исключили, ясное дело, из партии. Уволили, исключили, жив? ну и живи себе тихо, нет, пошел к Давжинову. Поговорил с Давжиновым. Давжинов его восстановил. Потом выяснили, что в пору службы кочегаром на торговых судах, Давжинов сам ходил за границу, где и стал резидентом двух враждебных разведок. Вот и еще жизнь одного чекиста сломана. Тут уж надо и финнов упомянуть. Они рядом, с ними ухо держи востро! Вот начальник Кировского РО Залетухин взял и разоблачил проникших в органы контрреволюционеров-националистов: Петерсона, Салло, Луома, Тоффери, Суорса и других. Вести их дело было поручено Мятте, Ивану Михайловичу, самому образованному в Окротделе чекисту. Кроме среднего образования Мятте прошел еще и Комвуз в Ленинграде. Будучи финном, знал финский язык. И что же? Не разоблачил ни одного финского шпиона. При допросе финского перебежчика Кивимяки, с оленьим стадом вторгшегося на территорию СССР, «пытался повернуть дело в пользу последнего». Да и живший вместе с Мяттой Халиулин подтвердил его моральное падение. А Тищенко вспомнил, как глубоко пил Мятта в марте 1937 года во время командировки в Зашеек. Вот и обвинили Мятту в саботаже операции против финнов, в национализме, пьянстве, симуляции какого-то, ни кому пока еще не известного, заболевания и контрреволюции. Опытный заместитель начальника Окротдела НКВД Тищенко проследил всю цепочку, и сложилось неплохое групповое дело, а групповые дела особенно ценились и поощрялись: группа создана немецким шпионом Резе, использовавшим националиста Мятту, пьяницу Егорова и троцкиста Коца. И, как признались сами участники «группы Резе», они вместе выпивали, вели политические разговоры, делились мнениями и недовольствиями.
В июле месяце 1937 года было принято историческое Постановление о репрессировании «бывших кулаков, уголовников и других антисоветских элементов». Конечно, были и такие, кто не понимал, как говорится, отказывался понимать, почему надо репрессировать «бывших» кулаков, если они уже «бывшие», стало быть, вчистую раскулаченные. Будто и репрессировать больше некого. Тем более, что уже третий год гремела на подмостках столичных и провинциальных театров пьеса «Аристократы», по первому названию «Перековка», где наглядно можно было увидеть, как благотворно действует на уголовников и бывших кулаков строительство Беломорско-Балтийского канала. Отпетый уголовник Костя-капитан и деклассированная Сонька, вкусив радость созидательного труда, к последнему акту перековывались в превосходных во всех отношениях граждан, навсегда покончив с асоциальным прошлым. И этих «бывших» опять репрессировать? Но Постановления пишутся не для обсуждения. И вот уже 30 июля Нарком внутренних дел Николай Иванович Ежов подписывает приказ № 00447, где детально изложено, что и как надо делать во исполнение Постановления. В Ленинград к комиссару госбезопасности I ранга Леониду Михайловичу Заковскому, человеку свежему, недавно переведенному из Белоруссии, приказ Наркома Ежова поступил 31 июля, и уже 5 августа началась операция «по репрессированию бывших кулаков, уголовников и т. д.»
Ответственным за исполнение приказа было назначен совсем недавно введенный в ранг первого заместителя наркома внутренних дел комкор I ранга Фриновский Михаил Петрович. Вообще-то «фрины» это, как известно, жгутоногие пауки. Была ли красивая фамилия Михаила Петровича природной, или это был его псевдоним еще из уголовного прошлого, история умалчивает. Зато история хорошо помнит, как, исполнив ответственное задание, Михаил Петрович пошел на повышение, стал Наркомом Военно-Морского флота. Флотоводцем он отродясь не был, хотя, в свое время, инспектировал речные суда на Амуре. А вот знающие люди говорят, что якоря и русалки, вообще богатейшая татуировка на теле комкора, были живым напоминанием о лихой и бесшабашной юности. Военно-морским министром комкор I ранга Фриновский не оставил по себе следа ни на море, ни в памяти военных моряков, только пополнил собой скорбный список очень больших военачальников, погибших перед войной. Адмиральского звания т. Сталин ему давать не стал, так и ходил нарком по Военно-морскому наркомату во френче и в галифе среди одетых в кители и клеши подчиненных. Видимо, т. Сталин не забыл, что имеет дело с бывшим уголовником, подлежащим мерам, предусмотренным июльским Постановлением ЦК и Совнаркома. Арестованный в конце рабочего дня 6 апреля 1939 года наставник флотоводцев и комкор после долгих запирательств и увиливаний чистосердечно во всем признался и 4 февраля 1940 года был расстрелян одновременно со своим бывшим руководителем, Генеральным комиссаром госбезопасности в прошлом и Наркомом водного хозяйства в настоящем, Николаем Ивановичем Ежовым.
На Мурмане, как оно и бывает в провинции, все начиналось с задержкой, с раскачкой, неторопливо, но уже в сентябре и Териберка и Терский берег первыми рапортовали об успешном начале операции. В Мурманск стали доставлять выявленных элементов.
Именно в это время в Ловозере появился новый начальник РО НКВД орденоносец Иван Михайлович Михайлов. Трудно ему было с ходу включиться в большое дело, времени на оглядку, на раскачку было совсем мало, даже его и не было вовсе. К этому времени проворные коллеги уже сгребали по верхнему слою граждан, поругивавших советскую власть и местное начальство, разного рода жулье, или тех, кто запятнал свою биографию даже отдаленным членством в контрреволюционных партиях, не говоря уже о вольной, или не вольной, службе в Белой армии.
Прибывшая на помощь бригада следователей НКВД из Ленинграда на конкретных примерах учила, как надо искать и разоблачать врагов. Тыкали носом в личные дела, учили видеть темные пятна в биографии, а если их там не было, то учили находить их в повседневной жизни, в быту и на работе. Выявляли тех, кто бывал за границей или встречался с теми, кто там бывал, или пас оленей, долгое время не признававших государственной границы Советской России с Финляндией и Норвегией.
8. У камелька о странностях прогресса
В свои полные двенадцать лет больше всего в жизни Светозар любил сидеть рядом с отцом и мамой перед горящей печкой, потрескивающей смолистыми дровами.
Разъезды Алексея Кирилловича по тундре, командировки, и в Москву в Комитет Севера, на углу Воздвиженки и Моховой, и в Ленинград, в Комитет Севера, и в Петрозаводск, вошедшие в практику бесконечные вечерние совещания, да и дежурства Серафимы Прокофьевны в родильном доме, а то и крепкие холода, заставлявшее истопить печь уже днем, а еще и гости, лишали Светозара любимого вечернего сидения с родителями у печки, перед открытой дверцей топки.
Усаживались после того, как прогорала первая закладка дров, печь уже дышала легким жаром, и на груду раскаленных углей и не прогоревших головешек закладывали еще четыре-пять поленьев.
Светозар подтаскивал к печке два венских стула, предназначенных для Серафимы Прокофьевны и Алексея Кирилловича, его же место было внизу, на полу, между ними, на маленькой скамеечке, специально построенной отцом. Мальчик смотрел в огонь, лицом чувствуя игру огненных всполохов, а плечами и спиной тепло тел отца и матери.
Иногда отец просто читал вслух. Особенно Светозар полюбил не один раз прочитанную «Черную курицу».
Но особое удовольствие доставляло самому Алексею Кирилловичу чтение новой в его собрании саамской сказки, привезенной с дальних погостов. Возвращаясь из поездки, голодный, продрогший, объявлял с порога, вытряхивая снег из промерзшей дохи: «А что я привез!» Это означало только одно – новую сказку. «Матрехин, возница, вот уж ни как не ожидал, такой молчун, а тут вдруг сказкой подарил. Видно, настроение было хорошее. Прямо в санях и записал». Записывал Алексея Кириллович сказки на том диалекте, на каком ему их рассказывали, в надежде опубликовать со временем вместе с переводом и текст оригинала, на Кильдинском, или Бабинском, или Нотозерском, или Терском наречии, а то и на говоре Екостровских лопарей, близком к Кильдинскому диалекту, но все-таки со своей краской. Кстати сказать, как раз в своем докладе, прочитанном в Комитете языка, Алексей Кириллович убедительно развеял заблуждение относительно Екозерского говора, который совершенно неосновательно относили к Бабинскому диалекту, в то время как он плоть от плоти Кильдинского.
Когда рассаживались у печки на своих привычных местах, сначала все сидели молча. Жар из открытой топки, как жертвенный огонь, и согревал, и очищал мысли и душу от будничных забот. Отсветы живого пламени чуть румянили щеки, освещали их лица и зажигали огоньки в глубине глаз. Такими похожими друг на друга их никто никогда не видел.
Светозар всей полнотой своей страждущей души просто вкушал счастье, прижимался к родительским коленам и ждал, когда отец начнет рассказывать.
Серафима Прокофьевна смотрела на живую пляску огня, на языки огня в печке, вздрагивала от револьверного, как ей казалось, треска сосновых дров, боялась, что выскочивший уголек попадет сыну в лицо, и думала о том, что именно этот огонь выжигает в ней память о первой жизни, о первом замужестве, таком тяжелом, перегруженном и подлинными невзгодами и ненужным повседневным вздором. Ей уже начинало казаться, что она вспоминает какую-то чужую жизнь.
Это был тот самый отдых в конце пути, о котором ей говорил Алдымов, согревая своим телом в холодной теплушке. И как хорошо, что тогда, тринадцать лет назад, в свои тридцать семь, она не утратила способность любить, не испугалась быть любимой.
Лишь встретив Алексея Кирилловича, она узнала, что мужчина в жизни женщины это не тягостное испытание, не испытание пределов терпения. Этот немолодой ученый с вздыбленной густой шевелюрой и аккуратно выстриженными округлыми усами и бородкой, прикрывавшими свежее, не по годам молодое лицо, казалось, не прилагая никаких усилий, умел оградить ее от всех житейских трудностей и забот. Занятый выше головы, сначала в мурманском Губплане, потом в краевом музее и множестве каких-то комиссий, он умудрился взять ссуду и уже на второй год их общей жизни приступил к строительству вот этого дома на каменистой улице Красной, расположенной на второй береговой террасе, если считать от залива. Еще со времен бурного заселения города в начале 20-х годов это место, откуда был виден весь Мурманск, расползшийся вдоль берега, именовалось «колонией». Дом вырос, словно сам собой. Год прожили в вагоне, прямо на станционных путях, а после рождения Светозара в тесной комнате в переполненном бараке. Пеленать сына приходилось, согревая своим дыханием самодельный шалаш из одеял, на подобие саамской кувасы, так было холодно. После всего, что пришлось перетерпеть, свой дом казался просто дворцом. А главное, печь! После вагонной буржуйки, источавшей кислый запах тлеющего каменного угля, злосчастной американской «керосинки» и чадящей плиты в бараке, печь, согревавшая разом весь дом, была истинным чудом, никакого дыма, и хватало всего пары небольших охапок по пять-шесть поленьев на то, чтобы в умеренные морозы в доме два дня держалось тепло.
– Светик, а ну-ка скажи, как на духу, у тебя в школе прозвище какое-нибудь есть, или не удостоен? – однажды спросил Алексей Кириллович.
– Меня в школе «лопарем» зовут… – со вздохом признался Светозар. Ловко орудуя кочергой, он переложил головню на еще не прогоревшие сосновые поленья и уперся подбородком на поставленную перед собой в упор железяку.
– Вот как!? Это за какие же такие заслуги? – отец потрепал сына по голове.
– Это не за мои заслуги, а за твои. Рейнгольд Славка и Севка Валовик говорят, что твой музей только лопарями и занимается.
– А они хотят, чтобы мы кем занимались? – спросил отец.
– Они говорят, что пока не пришли сюда русские, Мурман был краем диким и мертвым…
Смех отца прервал сына.
– Давно пора ваш класс снова к нам в музей вытащить, а еще лучше, мне у вас в школе лекцию прочитать. Да, серьезное упущение. Во-первых, лопари это скорее прозвище, данное саамам загнавшими их на край земли финнами. А заниматься ими надо, и безотлагательно. Все дело в том, сыночка, что каждый народ на земле несет в себе какую-то частицу всей правды о человечестве. Саамы хранят тысячелетний уклад и тысячелетнюю мудрость своего народа и своей земли, а сейчас настал для них трудный час, или – или… Нужно по возможности понять и обязательно сохранить саамское племя, пока они еще похожи на самих себя, пока еще не стерлись в неразличимую неопределенность их дух, их ощущение жизни.
– Пап, но по сравнению с нами, смотри, у них нет ни техники, ни науки, они же слабенькие, – сказал Светозар.
– Были бы, как ты говоришь, слабенькие, не выжили бы. Стало быть, сильны, только другой, не нашей силой. Человек обретает все большую и большую силу, и становится просто опасен. Пора думать, чем эту опасную силу можно смягчить.
– И чем же? – спросила Серафима Прокофьевна.
– Известно. Культурой. Нет никакого другого смирения для обуздания дикой силы в природе, и в человеческой природе тоже.
– Алеша, если уж речь о культуре, – негромко сказала Серафима Прокофьевна, – может быть надо поспешить с их переселением из этих дымных и нечистых берлог в нормальные дома…
– Для нас с тобой, Сима, нормальный дом это одно, а для кочевого народа нормальный дом как раз такой, который можно собрать, погрузить на сани и в путь!
– А разве оседлый образ жизни не прогрессивней кочевого? – блеснул школьной премудростью Светозар.
Давай сначала разберемся с прогрессом. Придумали на место старого бога нового – прогресс. А это уже не один бог, а много. Есть прогресс в материальной культуре, в обустройстве жизненного обихода. Это одно. Есть прогресс в социальном устройстве общества. Это другое. А возьми прогресс духовной жизни. Здесь все уже не так и просто. А ведь есть еще прогресс в человеческих отношениях. Здесь история прогресса сильно замедляется. От людоедства вроде бы ушли, рабство осудили. Прекрасно. Но почему же тысячи лет одна жестокая эпоха сменяется другой, и снова жестокой. Почему возлюбленный прогресс оплачивается нарастающим числом жертв? Так куда же мы движемся? Может быть, задуматься.
– Ты о судьбах человечества, а я о тех, кто рядом сейчас живет. И как врач как раз хочу самого скорейшего изменения жизни лопарей, ты же видел, как они живут, а в каких условиях рожают, – сокрушенно проговорила Серафима Прокофьевна.
– Ты права, но мы говорим о разных вещах. Я занимаюсь саамским букварем с полным сознанием того, что он позволит им сохранить свою неповторимость в этом мире. В истории едва ли не каждого народа наступает пора, когда он приближается к грани, за которой лежит утрата своего неповторимого лица. Иногда этот переход растягивается на века, иногда происходит в исторических мерках почти в одночасье. Время, нужно время, чтобы разгадать этот совершенно удивительный народ. И если они себя ни кому не навязывали, не требовали чтобы кто-то еще жил так, как испокон веков живут они, это не значит, что их жизнь не часть мировой истории и культуры. А, по моему убеждению, это драгоценный исторический опыт. Но историю пишут народы-завоеватели, огнем и мечом утверждающие свой взгляд на мир, свои правила жизни. Сильнейшие почитались лучшими. Какое заблуждение! У Клио девушка беспечная, стирает с карты мира целые народы. Где печенеги? Историческая память сохранила их кровавые подвиги, после чего они исчезли так, что и следа не найти. А финикийцы, владевшие всем Средиземноморьем? Безраздельные владельцы! Где они? Остались предания о солеварнях, первых морских судах, остался мертвый язык, на котором некому разговаривать. Да, конечно, Карфаген, Ганнибал, Пунические войны, битва при Милах, битва при Каннах… Когда римляне овладели Карфагеном, они вырезали пятьсот тысяч!.. Приврали, надо думать, но приврали для славы, чтобы потрафить все той же Клио, обожающей душек-военных. А в Библии? Самсон ослиной челюстью побил две тысячи филистимлян. Ай, да молодец! Памятник и ему и бессмертная слава. И ни слова о том, что умирать одинаково страшно всем, будь ты филистимлянин, финикиец или печенег. Логика истории? История так многообразна, что каждый может видеть в ней то, что хочет. Почему же не обратят свой взор к народам мирным, не искавшим себе славы в лужах и морях крови? Они разве не по «логике истории» появились на свет? Извольте познакомиться, – саамы, они же лопари. В их преданиях нет подвигов душегубства, нет хвастовства завоеваниями. Это ли не достойно изумления и глубочайшего почтения? Жизнь саамов это древнейшая, не менявшаяся, быть может, тысячелетия жизнь, доставшаяся нам не в преданиях и документах, не в памятниках, а въяве. Наблюдая эту жизнь, размышляя о ней, мне пришла в голову совершенно безумная, но, кажется, счастливая мысль. Ты говоришь, Сима, что у них нет школ, нет больниц, – глядя перед собой, произнес Алексей Кириллович, хотя Серафима Прокофьевна ни о школах, ни о больницах не говорила, – но у них нет, и не было, судов, у них нет, и не было тюрем! Три тысячи лет без тюрем, без полиции, без насилия! Что такое история? Это история властителей, вождей, князей, ханов, королей, царей. И у каждого стража, у каждого дружина, войско, чтобы диктовать свою волю, подавлять, понуждать к покорности. Как это, в конце концов, однообразно и скучно. Саамы, может быть, один из немногих народов, чья тысячелетняя история не написана кровью! А как они относятся к женщине? Жену зовут только ласковыми именами, за обедом лакомый кусок ей, первый глоток рома – ей. Жена и дочери едят со всей семьей и с гостями. У горделивых кавказцев женщины только прислуживают за столом джигитов. А женщины в Персии? Уж я повидал. Заживо погребены под чадрой, платками, шалями, спрятаны за дувалами и за стенами гаремов… Лопарь приходит в гости и кланяется сначала хозяйке. Чем вам не отменный петербургский стиль! Отвечая вам, он смотрит на хозяйку, точно разговаривает с ней по старшинству. Жестокие правила Востока охраняют женщину от неверности. Но супружеская неверность у саамов дело неслыханное. Я говорил с Ловозерским священником, еще до его ареста, за пятнадцать лет его служения в Ловозерском приходе ни одного незаконнорожденного, ни одного внебрачного ребенка. Ты говоришь, как убоги у них жилища. Да, в деревянной примитивной топе живут несколько семей. Они не тяготятся этим соседством и не стремятся к уединению. Наши коммунальные квартиры это наша беда, испытание, если не пытка. А они еще и гостя норовят к себе заманить. Как они говорят? «Кого бог полюбил – тому гостя послал». «Страннику дал – на промысле в десять раз взял». «Путника накормил – десять лет голода не будешь знать». Чем больше народа в топе, тем хозяин счастливей. Такая сближенность, тяготящая нас, у них, быть может, основа чувства родства и единства. И родство это подлинное и действенное. В русских деревнях, в общинах, какое дело самое конфликтное, и с подкупом, и с дракой, и с обидой и затаенной из рода в род враждой? Дележ наделов. Кому какой покос, кому какой выпас, кому какой клин?
Саамы сотни лет, до появления здесь нас, делили промысловые угодья и пастбища для тысяч своих оленей. Каждый погост имеет свой надел. В чужом наделе промышлять нельзя. Это закон. Нельзя! И баста! Его все знают, и никакой милиции-полиции, никаких судов, никаких межевых столбов и рубежей. «Воловьи Лужки наши!» «Нет, Воловьи Лужки наши!..» Им этого не понять. Надел каждого погоста распределяется между семьями. Делят все, озера, реки, пастбища, луга, все, исключая горы. Все горы общие. Кто решал? Распределяют зимой, когда все саамы на своих погостах. Решали на суйме, решения справедливые и безапелляционные. Большая семья – большое озеро, маленькая семья озеро поменьше. Лапландец сознает, что он не собственник угодья, он им пользуется временно, по приговору своего общества. Собственность не делает его ни жадным, ни злым, они не знают слова алчность. Богатство и бедность это наши понятия. Лопарь, имеющий двадцать тысяч оленей и две сотни оленей, живут примерно одинаково. В двадцать седьмом я познакомился с Семеном Бархатовым, двадцать тысяч оленей. Ветхий тулупчик из оленьих шкур. Тобурки на босу ногу. В топе у него такие же, как везде, нары, разве что оленьих шкур на них постлано потолще. Та же посуда из бересты, правда, два-три лишних чайника, да несколько норвежских каменных кружек, – вот и все богатство. Свобода от собственности! Революция сбила эти цепи с душ человеческих, а у них и не было этих цепей. Идеал античного философа – все свое ношу с собой! Это ли не достойно удивления и уважения. А где нет владычества собственности, там нет господ. Могут сказать, дескать, господа бывают разными, получше, похуже, глупые, умные, добрые, злые, бог им судья, но главная беда, что они плодят и плодят рядом с собой отвратительную породу завистливых трутней. И наши славные саамы были свободны не только от господ, но, что не менее важно, среди них не зародилось пакостного племени «при господах». Эта публика пострашней чумы! Знаешь, Светик, сколько было стольников у вдовствующей царицы Прасковьи?