Kitabı oku: ««Предисловие к Достоевскому» и статьи разных лет», sayfa 6

Yazı tipi:
3. Труд писателя
 
И забываю мир – и в сладкой тишине
Я сладко усыплён моим воображеньем,
И пробуждается поэзия во мне:
Душа стесняется лирическим волненьем,
Трепещет и звучит, и ищет, как во сне,
Излиться наконец свободным проявленьем –
И тут ко мне идёт незримый рой гостей,
Знакомцы давние, плоды мечты моей.
И мысли в голове волнуются в отваге,
И рифмы лёгкие навстречу им бегут,
И пальцы просятся к перу, перо к бумаге.
Минута – и стихи свободно потекут.
 

Об этом не писал Лермонтов. Не писал Толстой. Не писали Тургенев, Некрасов, даже Гоголь. Хотя многие, почти все русские поэты, писали о том, как они понимают долг поэта и значение поэзии в человеческой жизни. Но о том, как приходит вдохновенье, какое счастье приносит творчество, – об этом не писал никто. После Пушкина это осмелился сделать только Достоевский.

Занятия литературой – дело интимное, кричать о нём, рассказывать о своей работе мучительно (как в те далёкие времена, так и теперь) – и самый неприятный для пишущего вопрос: «Над чем вы сейчас работаете?» Никто не спросит: «Кого вы сейчас любите?» – все понимают, что вопрос этот нескромен. А спрашивать, о чём пишет писатель, в тысячу раз более нескромно, но почему-то принято.

Счастье остаться наедине со своим трудом знает, вероятно, каждый художник, музыкант, писатель. Но говорить об этом неловко и, может быть, на самом деле не нужно: это право гения – и только гения. Достоевский использовал это право – он открыл читателям счастье творца; не каждый, может быть, и до сих пор умеет понять, представить себе это счастье; но мне всё кажется: кто прочтёт Достоевского – поймёт.

В «Униженных и оскорблённых» Достоевский единственный раз в жизни подробно расскажет, как вышла его первая книга – именно «Бедные люди», как «поднялся шум и гам в литературном мире. Б. обрадовался, как ребёнок, прочитав… рукопись».

Память о том, как принял его первую книгу Белинский, осталась с Достоевским навсегда. Прошло уже больше десяти лет, прошли тягчайшие годы жизни Достоевского; он мог, наконец, вернуться к литературе – и сразу же, в первой книге, написанной после большого перерыва, он вспоминает сам и напоминает, какой счастливый подъём испытал, работая над «Бедными людьми». Главное его признание – о творчестве: «Нет! Если я был счастлив когда-нибудь, то это даже и не во время первых упоительных минут моего успеха, а тогда, когда ещё я не читал и не показывал никому моей рукописи: в те долгие ночи, среди восторженных надежд и мечтаний и страстной любви к труду; когда я сжился с моей фантазией, с лицами, которых я создал, как с родными, как будто с действительно существующими: любил их, радовался и печалился с ними, а подчас даже и плакал самыми искренними слезами над незатейливым героем моим».

Почти никто из писателей не оставил такого открытого признания в любви к своей работе; нужно сделать над собой немалое усилие, чтобы так глубоко впустить в свою душу незнакомого и, может быть, вовсе не сочувствующего тебе, не стремящегося понять тебя читателя. Почти никто – но Пушкин!

 
Миг вожделенный настал: окончен мой труд многолетний.
Что ж непонятная грусть тайно тревожит меня?
Или, свой подвиг свершив, я стою, как поденщик ненужный,
Плату принявший свою, чуждый работе другой?
Или жаль мне труда, молчаливого спутника ночи,
Друга Авроры златой, друга пенатов святых?
 

Эти длинные строки с паузами посреди каждой строки – такая пауза называется цезурой; эти прекрасные торжественные слова: «миг вожделенный», «подвиг»; эти сознательно переставленные слова: «труд многолетний», «Авроры златой», «пенатов святых» – читаешь и проникаешься уважением, робостью, преклонением перед подвигом творчества.

Труд писателя – мука, но он же и счастье, недоступное тому, кто хочет в свободное время быть свободен от своего труда. Писатель никогда не свободен, он не знает полного отдыха; писатель и счастлив, и несчастлив своим трудом в минуту, когда, кажется, и не думает о нём. Смешно и глупо было бы обижаться на людей, не понимающих этого, как и на людей, считающих труд писателя пустым занятием. Но – всё-таки обидно. И Достоевский в «Униженных и оскорблённых» рассказал о том, как самые близкие, любящие люди иногда ранят непониманием: «Наташа… таинственно отвела меня в сторону и со слезами умоляла подумать о моей судьбе… взяла с меня клятву, что я не сгублю себя как лентяй и праздношатайка».

Наташа не так виновата, как может показаться: Иван Петрович ведь скрывал от неё свою литературную работу, скрывал и от её родителей: «…я же просто стыдился сказать им, чем занимаюсь. Ну, как, в самом деле, объявить прямо, что я не хочу служить, а хочу сочинять романы…»

Простые, скромные люди старики Ихменевы не могли понять, что занятия литературой – серьёзное дело; им всё хотелось бы, чтобы их Ваня где-нибудь служил, получал отличия, занимался более понятным и общепринятым делом, чем писание романов. «Сочинитель, поэт! Как-то странно… Когда же поэты выходили в люди, в чины? Народ-то всё такой щелкопер, ненадёжный!» – так думали старики, потому что и для них, прекрасных, честных людей, всё-таки главное в жизни были чины и деньги, утешать их приходилось рассказами о почестях, которыми были награждены Ломоносов, Державин, Сумароков, а убедить их могли только деньги, полученные Иваном Петровичем за первую его книгу.

Обрадовавшись за своего воспитанника, бросившись читать статьи Белинского, поклоняться ему, хотя и мало что понимая в его творчестве, старик Ихменев возненавидел тех из литераторов, кто враждовал с Белинским (речь идёт о газете Булгарина «Северная пчела», хотя называет её Достоевский «Северным трутнем»), – одним словом, почувствовав и разделив славу, успех Ивана Петровича, старик всё-таки беспокоится за него: «Послушай, Ваня, а ведь я всё-таки рад, что твоя стряпня не стихами писана. Стихи, братец, вздор; уж ты не спорь, а мне поверь, старику; я добра желаю тебе; чистый вздор, праздное употребление времени!.. Положим, что Пушкин велик, кто об этом! А всё-таки стишки, и ничего больше… Я, впрочем, его и читал-то мало… Проза другое дело! Тут сочинитель даже поучать может…»

Главное, о чём беспокоятся старики, – чтобы их Ваня добился успеха не на свой, а на их лад; и не верят-то они возможности такого успеха, и надеются на него… Но вот наконец Иван Петрович приносит книгу – начинается долгожданное чтение вслух.

Старики озадачены: Николай Сергеич «ожидал чего-то непостижимо высокого, такого, чего бы он, пожалуй, и сам не мог понять, только непременно высокого; а вместо того вдруг такие будни и всё такое известное, всё точь-в-точь как то самое, что обыкновенно кругом совершается… выставлен какой-то маленький, забитый и даже глуповатый чиновник, у которого и пуговицы на вицмундире обсыпались, и всё это таким простым слогом написано, ни дать ни взять как мы сами говорим… Странно!»

Этот рассказ о «Бедных людях» чрезвычайно важен для Достоевского. Он уже не просто делится с читателем великой и чистой радостью, которую даёт творчество; он спорит с той критикой, которая рассуждала почти как старик Ихменев: надо писать о возвышенном, о поучительном, не опускаться в тёмные углы несчастных, литература должна стоять выше действительной жизни, и язык литературы должен быть пусть даже и не совсем понятен, но возвышен. Если бы Достоевский приписал все эти рассуждения тем, кто действительно произносил подобные речи, – критикам враждебного ему направления, тогда бы он должен был отвечать своим литературным врагам с иронией, с ненавистью и злобой. Но когда рассуждает добрый и любящий старик Ихменев, вся вина которого только в том заключается, что он не знает, как надо писать, и от всей души желает Ивану Петровичу добра, в том смысле, как он понимает добро, – то есть успеха и денег, – как же может автор гневно спорить с таким противником? И он с доброй улыбкой рассказывает о сомнениях старика, тронутого повестью и растерянного несоответствием того, что он услышал, с тем, как представлял себе настоящую литературу:

«– Ну, брат Ваня, хорошо, хорошо! Утешил. Так утешил, что я даже и не ожидал. Не высокое, не великое, это видно… Но знаешь ли, Ваня, у тебя оно как-то проще, понятнее! вот именно за то и люблю, что понятнее! Роднее как-то оно; как будто со мной самим всё это случилось. А что высокое-то? И сам бы не понимал…»

Так рассуждает старик Ихменев, непрерывно оговариваясь: вот в других книгах «оно с первой строки, братец, видно, что, так сказать, орлом воспарил человек… Слог бы я выправил: я ведь хвалю, а что ни говори, всё-таки мало возвышенного…»

Жена Ихменева, Анна Андреевна, пока слушала книгу, «искренно плакала, от всей души», но потом так же искренне удивлялась: «Ах ты, господи, вот ведь за что теперь деньги стали давать!»

Но что бы ни говорили старики, Иван Петрович видел их волнение, их слёзы, – видел то, о чём в одиночестве мечтал, когда придумывал своих героев, – и он был счастлив, слушая вовсе не понимающих его, но любящих стариков.

Самое же важное для него – отношение Ихменевых к святому для Ивана Петровича имени Белинского. Это имя возникает в романе несколько раз – всегда в минуты душевных потрясений: радости, горя. Впервые мы услышали о Белинском в радостное, счастливое для Ивана Петровича время: сам Б. прочёл первый роман Ивана Петровича и «обрадовался, как ребёнок». Тогда и старик Ихменев восхищался Белинским, принялся читать его статьи, верил, что отзыв Белинского – уже залог будущего литературного успеха, как бы свидетельство грядущих литературных достижений, справка о таланте.

Потом, в тот страшный вечер, когда Наташа ушла из дома, старик Ихменев расспрашивал Ивана Петровича, куда он пропал, почему давно не приходил, и, услышав, что писатель был нездоров, ответил:

«То-то нездоров! Говорил я тогда, предостерегал, – не послушался! Гм! Нет, брат Ваня: муза, видно, испокон веку сидела на чердаке голодная, да и будет сидеть. Так-то!»

Выходит, что старик был прав: «талант – это ещё не деньги в ломбарде»; похвала Белинского не обеспечивает ни успеха, ни денег, и разговор этот кончается вопросом старика:

«– Ну, а что, как там у вас?.. Что Б., всё ещё критику пишет?

– Да, пишет…

– Эх, Ваня, Ваня! – заключил он, махнув рукой. – Что уж тут критика!»

В последнем восклицании старика – и жалость к Ивану Петровичу с его «голодной музой», и невысказанная, но томящая Ихменева горечь: ничем не может помочь даже самая лучшая критика человеку, у которого горе, – вот с дочерью беда, так что уж тут критика! И, наконец, третий разговор о Белинском будет, в сущности, разговором о судьбе таланта, о судьбе честной литературы.

Снова – в один из самых тяжких для Ивана Петровича дней – старик повторит свой вопрос: «А что Б., всё ещё критику пишет?»

Возник этот вопрос не случайно. Он только что узнал о новой квартире Ивана Петровича, о том, что она «сыра и, может быть, ещё хуже прежней, а стоит шесть рублей в месяц». Получается, что старик был прав, предрекая Ивану Петровичу гибель от литературы, он снова винит её же: «…довела до чердака, доведёт и до кладбища…» Тут мысль его естественно обращается к Белинскому, Иван же Петрович вынужден ответить: «Да ведь он уже умер, в чахотке…»

Все дальнейшие расспросы старика только доказывают его правоту:

«– Умер, гм… умер. Да так и следовало. Что ж, оставил что-нибудь жене и детям? Ведь ты говорил, что у него там жена, что ль, была… И на что эти люди женятся!

– Нет, ничего не оставил…

– Ну, так и есть! – вскричал он с таким увлечением, как будто это дело близко, родственно до него касалось и как будто умерший Б. был его брат родной. – Ничего! То-то ничего!.. Легко сказать: ничего не оставил! Гм… славу заслужил. Положим, может быть, и бессмертную славу, но ведь слава не накормит… Так умер Б.? Да и как не умереть!»

Да, старик оказывается прав: в этом безумном, перевёрнутом мире, где у честного человека, обозвав его вором, отнимают последнее имение; где знаменитый писатель, сказавший своим читателям правду, которая перевернула сердца людей, вынужден ютиться на сыром чердаке; где любовь может принести не счастье, а позор и унижение, – в этом мире, конечно, блистательный, талантливый и, главное, благородный человек умирает от чахотки, оставляя семью в нищете. Иначе не может быть, и старик Ихменев хорошо понимает это: «Ты ведь говорил, Ваня, что он был человек хороший, великодушный, симпатичный, с чувством, с сердцем. Ну, так вот они все таковы, люди-то с сердцем, симпатичные-то твои. Только и умеют, что сирот размножать! Гм… да и умирать-то, я думаю, ему было весело!..»

Так устами старика Ихменева Достоевский выражает свою главную мысль: в мире зла, естественно, могут жить только злые, плохие люди. Честным, великодушным, людям «с сердцем» нет места в этом мире.

Но ведь и сам Николай Сергеевич Ихменев – «человек с чувством, с сердцем». Не случайно он говорит о Белинском «близко, родственно», «как будто умерший Б. был его брат родной». Петербург не для тех, кто умеет относиться к незнакомым людям, как к братьям. Мир торжествующего зла, фантастический мир, где всё не так, как должно быть, всё наоборот от естественного, от человеческого, этот мир не терпит честных людей. Они – все! – и даже самые яркие, талантливые, – и тем более талантливые! – обречены быть «униженными и оскорблёнными».

Весь последний разговор происходит на Вознесенском проспекте. Мы видим «туманную перспективу улицы, освещённую слабо мерцающими в сырой мгле фонарями… грязные дома… угрюмых, сердитых и промокших прохожих…» – и, наконец, «чёрный, как будто залитый тушью, купол петербургского неба».

Перед нами Петербург XIX века, описанный совершенно точно, реалистически достоверно. Город этот, однако, не менее страшен, чем у Гоголя, потому что жизнь в нём не приспособлена для честных и чистых людей. И пушкинский Петербург тоже встаёт в памяти, когда читаешь следующие строки: «Мы выходили уже на площадь: перед нами во мраке вставал памятник, освещённый снизу газовыми рожками, и ещё далее поднималась тёмная, огромная масса Исакия, неясно отделявшаяся от мрачного колорита неба».

Достоевский имеет в виду памятник Николаю I работы Клодта, поставленный на Исаакиевской площади после смерти царя, в 1859 году. Но ведь только что герои говорили о смерти Белинского – а он умер в 1848 году. Когда же происходит действие романа? И о каком памятнике идёт речь? Запутавшийся читатель невольно переносится мыслями к другому памятнику – впереди, ближе к Неве. Николай I как бы догоняет скачущего впереди всадника, о котором уже сказала своё слово русская литература. Мы знаем: тот памятник имеет обыкновение сниматься с места и с грохотом преследовать униженного, оскорблённого человека, потерявшего под натиском стихии всё самое дорогое, что он имел в жизни. Памятник громко скачет по улицам, и его «тяжелозвонкое скаканье» сводит с ума несчастных: не для них выстроен город, не их эта столица.

Так облик г о р о д а подсказывает читателю и судьбу героя.

Мы уже не сомневаемся: судьба старика Ихменева не может оказаться благополучной. И, главное, неизбежные несчастья ждут его дочь, его Наташу, и верного её друга Ивана Петровича. Какие же ещё беды готовит им князь Валковский?

Отступление третье. О двадцати минутах жизни

«Этот человек был раз взведён, вместе с другими, на эшафот, и ему прочитан был приговор смертной казни расстрелянием за политическое преступление. Минут через двадцать прочтено было и помилование и назначена другая степень наказания; но, однако же, в промежутке между приговорами, двадцать минут или по крайней мере четверть часа, он прожил под несомненным убеждением, что через несколько минут он вдруг умрёт. Он помнил всё с необыкновенной ясностью и говорил, что никогда ничего из этих минут не забудет. Шагах в двадцати от эшафота, около которого стояли народ и солдаты, были врыты три столба, так как преступников было несколько человек. Троих первых повели к столбам, привязали, надели на них смертный костюм (белые длинные балахоны), а на глаза надвинули им белые колпаки, чтобы не видно было ружей; затем против каждого столба выстроилась команда из нескольких солдат… Выходило, что остаётся минут пять, не больше. Он говорил, что эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти пять минут он проживёт столько жизней, что ещё сейчас и нечего думать о последнем мгновении, так что он ещё распоряжения разные сделал: рассчитал время, чтобы проститься с товарищами… чтобы подумать в последний раз про себя, а потом чтобы в последний раз кругом поглядеть… Он умирал двадцати семи лет, здоровый и сильный…

Невдалеке была церковь, и вершина собора с позолоченною крышей сверкала на ярком солнце. Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лучи, от неё сверкавшие; оторваться не мог от лучей: ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он через три минуты как-нибудь сольётся с ними. Неизвестность и отвращение от этого нового, которое будет и сейчас наступит, были ужасны, но он говорил, что ничего не было для него в это время тяжелее, как беспрерывная мысль: «Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, – какая бесконечность! И всё это было бы моё! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счётом отсчитывал, уж ничего бы даром не истратил!»

Это написано в 1868 году – в романе «Идиот». А было всё это с Фёдором Михайловичем Достоевским 22 декабря 1849 года в Петербурге на Семёновском плацу – там, где теперь новое здание Театра юных зрителей, красивый сквер и памятник А. С. Грибоедову.

Считается, что он не любил вспоминать эти минуты и один только раз, в романе «Идиот», описал их, чтобы уже не возвращаться к этому воспоминанию. Но чуть ли не в каждом романе Достоевского есть упоминание о приговорённом к смертной казни. Мы уже видели это упоминание в «Униженных и оскорблённых» – когда Наташа ушла из отчего дома, Иван Петрович услышал в её голосе «столько отчаяния, как будто она шла на смертную казнь».

«Так, верно, те, которых ведут на казнь, прилепливаются мыслями ко всем предметам, которые им встречаются на дороге», – эта мысль мелькает у Раскольникова, когда он подходит к дому старухи процентщицы с топором, висящим под пальто на заранее пришитой петле.

Да, вероятно, Достоевский не хотел вспоминать этих минут. Но не помнить о них он не мог, и эта память против его воли выступала на страницах его книг.

Что же привело молодого, так счастливо вошедшего в литературу писателя на эшафот?

15 января 1846 года вышел в свет «Петербургский сборник» Некрасова, где были напечатаны «Бедные люди». К Достоевскому пришла слава. Но ведь он написал только одну повесть, а слава накладывает обязательства. Нужно было писать ещё и ещё, утвердить своё имя в литературе. Достоевский пишет ещё и ещё: повести «Двойник», «Господин Прохарчин», «Хозяйка»… Теперь, когда мы знаем, что написал он потом, не трудно понять: все эти вещи были как бы черновиками, набросками – в них уже проглядываются будущие темы Достоевского: и тема Раскольникова, и мучительная раздвоенность женской любви, и главная мысль Достоевского о совести, без которой нет человеческой души. Но после «Бедных людей» всё это выглядело слабым. В начале 1847 года Достоевский расходится с Белинским, понимая, что не оправдал его надежд, мучительно размышляя над своим будущим литератора и человека. Весной этого же года Достоевский начал посещать собрания кружка Петрашевского, происходившие по пятницам. Здесь обсуждались самые важные проблемы современности: необходимость реформы крепостного права, суда, печати. Петрашевцы были сторонниками идей знаменитого утописта Фурье, и Достоевского увлекла идея бескровного переустройства общества, идея любви к человечеству и создания всеобщего счастья. В. И. Ленин назвал теорию сторонников Фурье «социализмом без борьбы». Вот этому-то социализму и готов был служить Достоевский своим талантом писателя. Он не был революционером – своим единственным оружием он считал слово, печатное и устное. В кружке Петрашевского он принимал участие в основном в прениях на литературные темы. Но приближался 1848 год, изменивший многое не только в жизни Достоевского, а в жизни всей Европы.

В этом году и в начале следующего Достоевский написал петербургскую повесть «Белые ночи» и начал роман, который ему не суждено было закончить: «Неточна Незванова». Обе эти вещи не имеют никакого отношения к революции, но обе они свидетельствуют о том, как вырос и окреп талант Достоевского, как он постепенно начал выходить на свой путь в литературе – путь проникновения в глубины человеческой души.

Достоевский думал об одиноких, забытых в петербургских углах мечтателях, об ужасе их одиночества, о странных поворотах любви, о судьбах людей искусства, о детских изломанных жизнях, о трагической любви женщины, лишённой права на любовь, – обо всём том, о чём он ещё напишет, но через много лет, пережив ужас смертного приговора, и каторгу, и солдатчину.

А тем временем во Франции назревала революция, пала Июльская монархия, была объявлена республика, и Николай I подписал приказ о мобилизации русской армии. Поднялась волна народных восстаний в Австрии, Пруссии, Венгрии, в итальянских герцогствах и королевствах. Николай I понял, что «дерзость угрожает в безумии и нашей богом вверенной России». Царскому правительству было уже не до того, чтобы усмирять революцию во Франции: следовало выявить и искоренить зародыши революционной борьбы в России.

Кружок Петрашевского, разумеется, был потрясён событиями в Европе. Теперь на пятницах велись не просто разговоры, кружок становился политическим клубом с программными докладами, с обсуждением самых острых проблем дня: политической экономии, религии, нового устройства общества. Достоевский участвовал в деятельности кружка только как литератор: он прочёл два доклада чисто литературных и третий – «О личности и человеческом эгоизме». Его по-прежнему интересовал больше всего человек, его психология, и в докладе своём он предвещал будущие идеи Раскольникова, Ивана Карамазова; худшее зло мира он видел в индивидуализме человека, который считает, что ему «всё позволено».

Достоевский не принимал идеи восстания, убийства царской фамилии, он стремился к переустройству общества словом, но был готов создать тайное общество с тайной типографией, и такое отделение кружка Петрашевского уже было создано семью его членами, в числе которых был и Достоевский. Но судьба петрашевцев была уже решена. 15 апреля 1849 года состоялось заседание кружка, на котором Достоевский прочёл вслух только что полученное из Москвы, но ещё неизвестное в Петербурге письмо Белинского к Гоголю. Среди слушавших его людей был и агент правительства, который донёс, что письмо «произвело общий восторг… Всё общество было как бы наэлектризовано».

Через неделю, 22 апреля, утром Николай I наложил свою резолюцию на «записке» о деле Петрашевского: «Приступить к арестованию». Вечером была последняя пятница Петрашевского. Под утро Достоевский проснулся оттого, что в его комнате брякнула сабля. Тридцать четыре петрашевца были арестованы в эту ночь и препровождены в Петропавловскую крепость.

Достоевский провёл девять месяцев заключения в «Секретном доме» Алексеевского равелина, где за двадцать четыре года до него томились декабристы.

В 1854 году Достоевский писал, что «вёл себя перед судом честно, не сваливая своей вины на других, и даже жертвовал своими интересами, если видел возможность своим признанием выгородить других». Он называл имена тех, кого уже не было в живых, но кто оставался живым для него и остался для нас: Пушкин, Грибоедов, Фонвизин… Он говорил: «Я люблю литературу и не могу не интересоваться ею… Литература есть одно из выражений жизни народа, есть зеркало общества. Кто же формулировал новые идеи в такую форму, чтоб народ их понял, – кто же, как не литература!»

В крепости Достоевский «выдумал три повести и два романа» – ещё в те месяцы, когда ему не разрешали ни читать, ни писать. Он всегда был писателем, а следствию непременно хотелось считать его инженером-топографом: Достоевскому предъявили план Петербурга, где были тушью отмечены места, предназначенные для баррикад, и нанесено расположение гвардейских частей. Достоевский не составлял этого плана. Он думал о литературе, он верил: литература – сильное оружие, и его нужно использовать в борьбе за «пришествие всеобщего счастья».

В тот день, когда он пережил смертный приговор, и ожидание расстрела, и новый приговор, он торопливо, в присутствии тюремщика, писал брату: «Боже мой! Сколько образов, выжитых, созданных мною вновь, погибнет, угаснет в моей голове или отравой в крови разольётся! Да если нельзя будет писать, я погибну. Лучше пятнадцать лет заключения и перо в руках!»

Ночью 24 декабря 1849 года закованный в кандалы Достоевский был отправлен на каторгу в открытых санях, с жандармом. Это было его первое путешествие по России: через Петербургскую, Новгородскую, Ярославскую, Владимирскую, Нижегородскую, Казанскую, Вятскую, Пермскую и Тобольскую губернии. В Тобольске, на этапном дворе, к узникам пришли жёны декабристов: Анненкова, Фонвизина, Муравьёва. Им удалось устроить свидание с политическими на квартире смотрителя тюрьмы, накормить их обедом, подарить каждому тёплые вещи и Евангелие. Достоевский берёг эту книгу всю жизнь и последний раз раскрыл её в день своей смерти.

Наталья Дмитриевна Фонвизина (пройдут годы, и, овдовев в Сибири, она станет женой декабриста Пущина – того самого, друга Пушкина) выехала из Тобольска прежде узников, чтобы проводить их по дороге в Омск.

Когда сани Фонвизиной остались позади, путь лежал в Омскую крепость – «Мёртвый дом». О чём думал Достоевский на пути в Омский острог? Мы этого не знаем, но можем предположить.

Конечно, мысли его были заняты ближайшим будущим – годами, которые ему предстояло провести на каторге и затем – в солдатчине. Но не мог же он не вспоминать о том, что осталось позади. А там – ещё совсем недавно – был кружок Петрашевского, молодые, горячие споры, рассуждения о том, как построить иную, счастливую жизнь.

Теперь, пройдя через долгие месяцы тюрьмы и двадцать минут на эшафоте, Достоевский понимал, что молодые споры принесли слишком много горя. Но он не хотел отступить от своей цели – цель же была одна: добиться, чтобы народ был счастлив. Чем и как добиваться? Достоевский и раньше знал, что его единственное оружие – слово. И вот теперь, отправляясь на каторгу, он больше чем когда-нибудь верил в своё призвание писателя, в своё предназначение, в ту миссию, которую ему суждено выполнить. Мысль о долге писателя поддерживала и хранила его все страшные годы в «Мёртвом доме».

Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.

Yaş sınırı:
12+
Litres'teki yayın tarihi:
12 aralık 2022
Yazıldığı tarih:
1980
Hacim:
472 s. 5 illüstrasyon
ISBN:
978-5-85388-097-9
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu