Kitabı oku: «Ольга Берггольц. Смерти не было и нет. Опыт прочтения судьбы», sayfa 2
Чтобы не попасть под уплотнение, Берггольцы подселили в свой двухэтажный дом родственную семью Грустилиных. Там же стали жить семьи Балдиных и Лапшиных. Валя Балдина будет Ольгиной близкой подругой почти всю жизнь. Ее любовь и разлука с арестованным писателем Николаем Баршевым – один из трагических сюжетов второй части «Дневных звёзд».6
Отношения «хозяев» и жильцов были настолько теплыми, что жильцы после революции единодушно выбрали Христофора Бергхольца домоуправом. По свойственной ему хозяйственности и аккуратности он по мере сил обихаживал и ремонтировал весь дом, следил за ним вплоть до своей смерти.
Сестры Берггольц стали учиться в 117-й школе на Шлиссельбургском проспекте. Ольга училась хорошо. Но семейная жизнь родителей так и не наладилась. В дневниковой тетради 8 сентября 1921 года Мария Тимофеевна Берггольц пишет о своей боли: «Дети мои, девочки Ляля и Муся, спасите меня. Нет предела моим страданиям. Как завороженная живу я чувством к Вашему отцу и не могу его победить, не могу справиться с собой. Ведь он меня уже давно не любит, даже больше, он тяготится мной. Он бросает это мне в лицо. Очевидно, он сам старается убить во мне мое чувство, которое так же тяготит его. Теперь он даже рассказывает, как он покупал за 500 р. женщину, но отказался, потому что она приняла деньги. Это он мне рассказывает. Что же он обо мне думает?..» И еще. «28.02.1922. Сегодня за чайным столом Федя высказался, что все и вся ему надоело, опротивело, и даже иной раз не пошел бы домой…»
От перенесенных горестей Мария Тимофеевна заболела туберкулезом.
«Мамочка моя! Счастье, жизнь, свет души моей, мать моя! Нет, нет, ты будешь жить!.. – писала Ольга в детском дневнике в апреле 1923 года. – Но как ты исхудала! Как впали твои ласковые глазки, как обострилось твое дорогое личико, какая ты стала жалкая, тщедушная, слабенькая!» Чтобы вымолить для матери спасение, девочка идет в часовню Скорбящей Божьей Матери, что неподалеку от дома. «Я горячо, нет, страстно, молилась, – записывает после она. – Я трепетала, когда, стоя на коленях перед Небесной Владычицей, я молила ее о здоровье дорогой моей матери».
Не чувствовала ли грядущие несчастья матери двена-дцатилетняя Ольга, когда за год до этого выводила в школьной тетради красивым детским почерком:
Почему ты одна, почему ты грустна
И несчастна средь шумных друзей?
Потому что твоя возвышенней душа,
И стремленья верней и честней.
Мария Тимофеевна будет беречь каждый листок со стихами, написанными рукой ее Ляли. Спустя годы Ольга скажет: «…мать восторженно поддерживала во мне желание быть поэтессой. Она сама имела ниже чем среднее образование, но много читала, ее идеалом были “тургеневские” девушки, она мечтала вращаться среди артистов и писателей. Каждый мой стишок она ужасно расхваливала».
Но восторженная детская любовь к матери у Ольги с возрастом охладеет. Главное место в сердце займет отец – жизнелюбивый и грешный, с чувством юмора, вспыльчивый, ревнивый, обожающий женщин, вино, искусство. Разгульный нрав вполне совмещался в нем с самоотверженной преданностью своему делу; в любое время дня и ночи он бежал помогать своим пациентам.
В тринадцать с небольшим лет Ольга в своих дневниках с грустью оборачивается на ушедшее детство, когда, казалось, впереди – вся жизнь. Ей открывается вся мимолетность времени. Из этой светлой подростковой печали спустя десятилетия вырастут лучшие страницы «Дневных звезд». Она пишет в дневнике о том, как на чердаке дома очутилась вместе с забытым игрушечным медведем – любимой игрушкой младенческих лет.
«Воскресенье, 10-го февраля 1924. Сегодня, когда я пошла на чердак перед собранием, снимать передники и платья, в самом углу, у окна, я увидала всего покрытого пылью, без головы – моего друга детства, большого папочного медведя, на колесах и с палкой. Если нагнуть голову медведю, то он громко начинал рычать. Я нагнула ему остаток головы, и он громко, точно жалобно зарычал, я нагнула еще и еще, жадно вслушиваясь в его рев. Воспоминания волной обрушились на меня. Я вспомнила себя совсем-совсем маленькой, в красном бумазейном платьице, с короткими рукавчиками. Я катаю этого самого медведя, совсем нового, по темному коридору, нагибаю ему голову, он рычит, и мне так весело, так приятно. Я гляжу в окошко, все покрыто паутиной, и удивляюсь, почему в солнечном луче так много разноцветных пылинок, и что это такое. Я стараюсь поймать эти пылинки, подставляю под луч Мишку, всовываю в луч руку и гляжу, как ее тень (руки) отражается на полу. Я ловлю этот разноцветный луч в подол, огорчаюсь, что его там нет; вбегаю в луч, машу и прыгаю там, а потом отбегу и смотрю, как весело заплясали там пылинки. Идет тетя Лиза, я везу на нее Мишку, и рычу вместе с ним: “у… у…” Она делает вид, что испугалась, и я, довольная, снова бегу играть с золотым лучом. Счастливое, счастливое, невозвратное время. Где ты? Куда улетело? Неужели умчалось вместе с тем золотым лучом, исчезло навсегда? Неужели не пляшут в тебе веселые, блестящие пылинки?.. Стараясь не запачкать белье, я нежно поцеловала старого, пыльного, дорогого мишку».
Один за другим звучат звонки, предупреждая девочку, что детство неизбежно уходит.
Сначала смерть бабушки.
20 декабря 1924 года умерла Ольга Михайловна. Мария Тимофеевна записала: «…умерла мать Федина. Смерть ее была для нас неожиданна. Смерть ее всколыхнула мою душу и подняла волну укора совести, и до сих пор переливается эта волна в душе моей. С ее смертью неизбежная перемена в нашей семье…»
Девочка впервые столкнулась с уходом из жизни близкого человека: «20 декабря, 1924 г. 6 ч. ½. Да, умерла и не проснется никогда. Никогда. Ни-ког-да… Страшно. Холодно. Милая, родная, далекая, прости меня… За все прегрешения вольные и невольные… не могу… Ох, не верится. Дико… Сейчас там читает монашка гнетно… Папа пришел сейчас… Потрясен. Ведь за пять минут до смерти говорила».
Вслед за бабушкой ушел дед, окончательно подводя черту под прошлым, под детством, – Ольга это понимает:
«23 сентября 1925. …Я плачу, но редко и скупо. Ах, я хотела б плакать до обморока. Ушло мое детство. Он меня очень любил, дедушка-то… Нет, зачем я так пишу. Так пишу, как сочиняю… Какая я гнусная. Дедушка, дедушка… Теперь всё, всё должно пойти по-новому. И я, я буду мертва?! Нет!..
<…> Сегодня год бабушке… Была в церкви. Чем-то затхлым, далеким и тяжелым пахнуло на меня. А на кладбище снег девственно бел и весь искрился под радостными, ярко-желтыми лучами солнца. Такой белый снег, и такие милые, робкие желтые лучи!.. Было тяжело, когда над могилой гундосил поп, – “для чего?”, думалось… Вспоминается, как год тому назад было больно и страшно. А теперь… нет!.. Было тяжело именно оттого, что не нужно все это: служба, крест, слезы…»
«Милый Ленин…»
«Не нужно всё это: служба, крест, слезы…»
А что нужно? Что приходит на смену?
Ольгу, как и все ее поколение, родившееся в начале двадцатого века, захлестнул поток истории. Она все больше и больше проникалась духом перемен.
7 ноября 1923 года вместе с одноклассниками она идет на демонстрацию. От школы, украшенной флагами, мимо фабрик и заводов, расцвеченных кумачом, – у каждого на груди красный бант, – с пением «Интернационала» колоннами двинулись «в город». К ним присоединяются новые и новые потоки демонстрантов. С Невской заставы шествие доходит до Аничкова моста. «Пришли на площадь Урицкого, бывшую Дворцовую, и тут-то и начался самый интересный момент нашей демонстрации, – пишет Ольга. – Мимо проезжали автомобили – грузовики, с установленными на них колоссальными игрушками. Была, например, такая игрушка: был сделан громадный рабочий, который молотом бил по осиновому колу, вбитому в гроб. Проходили мимо карикатурно-смешные Юденич, Колчак и другие вожди белых, с которыми воевала Советская Республика; в автомобиле разные петрушки, клоуны, одетые в буржуев; были устроены коммунисты, грозившие кулаками буржуям. Вообще, это времяпровождение на площади Урицкого имело больше успеха, чем в “Вене”. До этой демонстрации говорили, что будет показан радио-монограф, который слышно на 15 верст кругом, но его не показывали. Через некоторое время, под звуки опять того же “Интернационала”, школьники двинулись обратно, переговариваясь между собой о виденных новинках. Многие были довольны, но некоторые жалели испорченных сапог, и все хотели есть…
Где-то вдалеке грохотали пушки, приветствуя шестую годовщину Революции».
Старшие в ее семье относились к новой власти презрительно-брезгливо. Ольга не находила сочувствия своим устремлениям ни у отца, занятого работой и любовными похождениями, ни у страдающей от одиночества матери, ни у маленькой еще Муси.
…В начале 1924 года умер Ленин.
В школе, где училась Ольга, смерть Ленина была воспринята совсем не так, как об этом писали потом в воспоминаниях: «22 Января. Вторник. Сейчас пришла Ел. Павл. и объявила: “Тов. Ленин приказал долго жить”, и все обрадовались, – с горечью констатирует Ольга. – Но я не обрадовалась: мне жаль Ленина. Почему? Не знаю. Но, мне страшно признаться, мне казалось, что я схожусь с ним во взглядах. Ой! Спи с миром, Вл. Ильич! Ты умер на своем посту».
Реакция в семье такая же, как и в школе: «Как захохочут папа и мама, когда узнают или прочтут это. Ну, пусть. Назовут “комсомолкой”. Ха-ха-ха!»
Советская власть еще не располагала теми возможностями, которые появятся у нее позже. Еще не было в каждой школе пионерских и комсомольских ячеек – сюда только время от времени приходили члены райкома. Еще не вбивалась населению по радио единственно правильная партийная точка зрения. Начинался НЭП. Многим казалось, что 1917 год с Лениным и революцией, с демонстрациями и красными знаменами на улицах уйдет сам собой, вправится, как вывих истории, и все будет пусть по-другому, но по сути – как прежде. Ведь одна за другой открывались лавочки, ходили по улицам зеленщики и молочницы, ездили все так же извозчики, издавались в крохотных издательствах книги. Ленин в глазах обывателя был уже пережитком жестокой эпохи, что ушла вместе с революцией и Гражданской войной. Да и жалели о нем в основном рабочие, как писали в отчетах ОГПУ.
А Ольга – натура романтическая – пишет стихотворение на смерть Ленина. Убежала на кухню и на одном дыхании написала горячие строки. На другой день она уже читала их в школе, на траурном утреннике.
Как у нас гудки сегодня пели!
Точно все заводы встали на колени.
Ведь они теперь осиротели.
Умер Ленин…
Милый Ленин…
Все девочки плакали, не без гордости замечает она, плакали именно от чтения ее стихов. А какой-то человек из райкома партии сказал ей, что такие стихи мог написать только настоящий комсомолец.
Ольга показала стихотворение отцу, и тот отнес его в стенгазету фабрики «Красный ткач» (бывшая фабрика Торнтона), где работал врачом в амбулатории. В день, когда стихи опубликовали, Ольга бежала на фабрику с бьющимся сердцем. Это была ее первая публикация!
На стене фабкома висела стенная газета с ее стихотворением. Оно было напечатано в самом центре, над ним – склоненные траурные знамена и подпись: «Ольга Берггольц». Рядом опубликованы воспоминания людей, которые лично знали Ленина, когда он молодым пропагандистом вел занятия в рабочих кружках. И Федор Христофорович, хотя и не симпатизировал идеям Ленина, гордился, что дочь пишет стихи, которые всем нравятся, а уж на какую тему, это ему было не так важно. Человек он был легкий и к жизни относился просто.
Однако для четырнадцатилетней Ольги Берггольц смерть Ленина стала началом новой веры, теперь уже коммунистической. Отныне Ленин полностью вытеснил из сознания девушки прежнюю христианскую веру. Революция превратится для нее в мечту и страсть. Она видит себя то на баррикадах Великой французской революции, то тоскует, что не попала на Гражданскую войну, то представляет себя рядом с настоящими героями.
В день Парижской коммуны Ольга записала в дневнике: «Так и хочется на баррикады! Хочется алых знамен, грохота пушек, криков победы – “vive la commune”. И обидно, горько – обидно, что не была, не помню, что была на баррикадах. А может быть, и была. Да, была, была! Я верю в переселение душ – т. е. верю и не верю. Но из-за этого – гнуснейшее настроение».
Чувство, что героические времена прошли мимо, не покидало ее. Но и новый мир обещал грандиозное будущее. Новая эстетика ложилась на экзальтированное, с элементами жертвенности юное сознание. Каждый митинг заканчивался пением «Интернационала», «Вы жертвою пали…» или забытого ныне, но тогда очень популярного «Реквиема» Л. Пальмина.
Не плачьте над трупами павших борцов,
Погибших с оружьем в руках,
Не пойте над ними надгробных стихов,
Слезой не скверните их прах!
Не нужно ни гимнов, ни слез мертвецам,
Отдайте им лучший почет:
Шагайте без страха по мертвым телам,
Несите их знамя вперед!
Тема героической гибели во имя народа и страны скоро станет одной из ведущих в советской пропаганде – и в школах, и на радио, и в газетах. Власть воздействовала не на разум – на чувства народа, на коллективное сознание. Чистая поэтическая натура Ольги с восторгом отозвалась на высокие слова и патетику строителей нового мира.
Конец детства. «Смена»
…Девочка за Невскою заставой,
та, что пела, счастия ждала…
Ольга Берггольц
Прежний дом постепенно рассыпался. Со смертью бабушки и дедушки зашатались устои берггольцевской семьи. Ольге хотелось бежать из домашней рутины в жизнь, наполненную высоким смыслом.
Ее стихи и очерки стали появляться в газете Ленинградского губкома РКСМ, которая выпускалась для детей и подростков. Когда в 1926 году на Невской заставе началась перестройка Палевского проспекта, юнкор Ольга Берггольц опубликовала в газете «Ленинские искры» радостный очерк о строительстве новых домов для рабочих возле ее родного дома: «Палевский проспект. Маленькие такие домишечки, деревянные, почти у каждого дома – садик как в деревне. И теперь рядом с ними новые дома – солидные, каменные. А ведь было время, когда Палевского проспекта совсем не было: было большое болото, поперек проходил железнодорожный вал. Это было лет тридцать тому назад. Теперешние отцы семейств на месте теперешних жилищ ловили карасей… По праздникам в этих местах происходили кулачные бои. Население было некультурное; не было ни клубов, ни домпросветов, ничего того, что теперь имеет Невская застава. И вот единственным развлечением темных рабочих и обывателей Невской заставы были жестокие кулачные бои, во время которых было немало жертв. Выходила “Смолянка” на “Александровцев”… Дрались долго и жестоко. Пока одна сторона не побеждала другую…»
Любимый Ольгин дедушка Христофор Бергхольц – бывший управляющий фабрики Паля. Родительский дом стоит на землях эксплуататора. Отдает ли девочка, пишущая бодрый очерк о новом быте, себе в этом отчет? Конечно. Но для того, чтобы шагнуть в новое время, ей надо отречься от собственного прошлого. Домики, скверики, палисадники, беседки Невской заставы кажутся теперь Ольге старообразными и уродливыми.
Палевский жилмассив (построенный в 1925–1926 годы) был одним из первых опытов советского градостроительства. Но трехэтажные аккуратные домики с отдельными входами в квартиры совсем не походили на будущие дома-коммуны с обобществленным бытом, которые будут построены несколько лет спустя. Может быть, сказывалось, что строительство шло в эпоху НЭПа. Тогда же был выстроен Дом культуры текстильщиков, открывшийся к десятилетию октября к 1927 году, – один из лучших образцов ленинградского конструктивизма.
В это же время шестнадцатилетняя Ольга узнает, что в центре Ленинграда действует литобъединение для рабочей молодежи «Смена», где собираются молодые поэты и писатели. Она пришла туда «с безумной робостью» в самом начале 1925 года. Пришла втайне от родителей. Занятия проходили не реже двух-трех раз в неделю. Лит-объединение располагалось под самой крышей дома – первого по Невскому проспекту, прямо напротив Адмиралтейства; до революции в этом здании была гостиница «Лондон». Потом занятия стали проходить в Домпросвете на Мойке, в знаменитом Юсуповском дворце. Совсем недавно здесь в одной из комнат был убит Григорий Распутин. Прошло каких-то десять лет, но для молодых людей, живущих в новом мире, это была вечность. Их новый мир только начинался.
С Невской заставы в центр надо было ехать на двух трамваях, набитых под завязку. Все знакомые улицы и площади теперь назывались по-новому. Невский проспект стал проспектом 25 Октября, сад перед Адмиралтейством – садом Трудящихся.
Сменовцам было по шестнадцать – восемнадцать лет. Сюда приходили Борис Корнилов, Александр Решетов, Александр Прокофьев, Геннадий Гор. Руководили ими поэты, которые были чуть старше их самих: Илья Садофьев, Виссарион Саянов, а потом Валерий Друзин.
Старшие поэты были членами ЛАПП (Ленинградской ассоциации пролетарских писателей). Стихи Виссариона Саянова, где было много блатной лексики, называли тогда молодыми и бодрыми; известность ему принес сборник «Фартовые года». Об этой книге Николай Асеев писал: «Она трогает и задевает искренней задорностью тона, верой в правильность собственного пути и близостью этого пути к шумному шарканью комсомольских подошв по весенним улицам».
Молодые ленинградские поэты еще не боялись признаваться в любви к поэтам предшествующего поколения. Саянов считал Гумилева, расстрелянного большевиками в 1921 году, своим учителем. Запретную книгу с подписью Николая Гумилева всю жизнь хранил еще один его ученик – Николай Тихонов. В это время он часто выступает перед юными поэтами-сменовцами, его поэтические баллады пользуются огромной популярностью. Ольга относилась к Тихонову в двадцатые – начале тридцатых годов с огромным уважением.
«Среди ленинградских поэтов, членов ЛАППа, уже тогда выделялся Александр Прокофьев, – писал Геннадий Гор. – Я впервые увидел его на собрании группы “Смена”, куда он пришел читать стихи… Прокофьев брал свои слова не из книг и газет, а прямо из живой, говорящей стихии, из уст народа. Он видел мир глазами деревенского парня, прошедшего через революцию и гражданскую войну, и писал обо всем, что пережил и знал, с огромной лирической силой. Его лирика поражала емкостью, самобытностью и резко отличалась от художественной лирики поэтов, перепевавших либо Гумилева, либо Блока»7. В 1919 году он бежал от белых, вступил в Красную армию, с 1922 по 1930 год работал в ЧК и ОГПУ. От себя добавим, что спустя годы он возглавит Ленинградский Союз писателей и превратится в классического советского чиновника. Но ранние его стихи были еще приподнято-романтичны, что покоряло читателей. Так, стихотворение 1929 года «Товарищ», положенное на музыку Олегом Ивановым в 1970 году, стало популярно у последующего поколения молодежи.
Чтоб дружбу товарищ пронес по волнам,
Мы хлеба горбушку – и ту пополам!
Коль ветер лавиной и песня лавиной —
Тебе половина и мне половина!
Ольге очень нравился юный поэт Геннадий Гор, поклонник обэриутов, начитанный, умный и интересный собеседник. «Вид немного шпанский, ну да ничего, – хорошенький», – записала она в дневнике от 20 февраля 1926 года.
В те же дни она впервые услышала стихи Бориса Корнилова. Читал он с нижегородским оканьем, ходил в пальто нараспашку и в кепке, сдвинутой на затылок.
Дни-мальчишки, вы ушли, хорошие,
Мне оставили одни слова, —
И во сне я рыженькую лошадь
В губы мягкие расцеловал.
Стихи Ольге понравились, но к самому Корнилову она осталась безразлична. У нее разворачивался полудетский роман с Геннадием Гором: «…а когда стояли над Невой и “ждали трамвая”, пропуская один за другим, он целовал меня все горячей и горячей, обняв крепко-крепко… Он как-то радостно и нежно хымкал, говорил нежно, взяв мою руку в свою…»
«Замедление времени» – так назовет спустя годы свои воспоминания о литобъединении и его участниках Геннадий Гор. Он был менее всего похож на своих товарищей из «Смены»: самозабвенно увлекался Павлом Филоновым, часто навещал его в мастерской, восхищался стихами Константина Вагинова и прозой Леонида Добычина. «И Добычин, и Вагинов жили и писали на периферии эпохи, слишком сложные и камерные, чтобы воодушевлять студентов и молодых рабочих. Они были писатели для писателей»8, – признавался он в своих воспоминаниях.
«…Комсомолец Гор, в юнгштурмовке, с кожаной портупеей и пышными тогда еще волосами. Его слушали всегда с интересом, чувствуя, что это не просто красноречивый, но и чем-то особенный, одаренный юноша, и не ошиблись…»9 – таким запомнил его Леонид Рахманов.
В тридцатые годы Гор напишет роман «Корова», в котором тема коллективизации будет решена в сюрреалистическом ключе. От нападок и обвинений в формализме его спасет Горький. Когда же в 1936 году начнутся гонения на так называемых формалистов и его имя зазвучит в газетах, Гор испугается уже не на шутку – однако успеет «эмигрировать» в жанр советской фантастики. Но во время блокады он пишет потаенные стихи о ленинградском голоде, стихи, которые будет прятать до конца своих дней. Их опубликуют только после его смерти, уже в наше время.
Геннадий Гор боялся всю жизнь. Не случайно Андрей Битов, встречавшийся с Гором в семидесятые годы, назвал свои воспоминания о нем «Перепуганный талант». «Только никому не говорите, – шептал он в дверях, вытирая платком лысину… – вот моя первая книжка. Это опаснейший формализм. Это единственный экземпляр»10.
Су́дьбы поэтов «Смены» складывались по-разному. Одни уходили в детскую литературу, другие в перевод. Саянов, Прокофьев и Тихонов превратились в литературных начальников. Однажды Шкловский, по воспоминаниям Каверина, в конце тридцатых годов слушая на собрании выступление Николая Тихонова, саркастически заметил: «Жить он будет, а петь – никогда!»11 Судьба же лучшего из них, поэта Бориса Корнилова, завершилась в 1938 году: он был расстрелян.
А Ольга Берггольц по сути еще в 1926 году предсказала свою поэтическую судьбу. Однажды на вечере Союза поэтов, который вел Корней Иванович Чуковский, она попросила у него разрешения прочесть свое стихотворение «Каменная дудка». Чуковский согласился.
Я каменная утка,
я каменная дудка,
я песни простые пою.
Ко рту прислони,
тихонько дыхни —
и песню услышишь мою.
Лежала я у речки
простою землею,
бродили по мне журавли,
а люди с лопатой
приехали за мною,
в телегах меня увезли.
Мяли меня, мяли
руками и ногами,
сделали птицу из меня.
Поставили в печку,
в самое пламя,
горела я там три дня.
Стала я тонкой,
стала я звонкой,
точно огонь, я красна.
Я каменная утка,
я каменная дудка,
пою потому, что весна.
«Чуковский очень обрадовался, – вспоминала Берггольц. – Он обнял меня за плечи и сказал: – Ну, какая хорошая девочка! Какие ты стишки хорошие прочитала! – А потом повернулся ко всем и проговорил: – Товарищи, это будет со временем настоящий поэт».
Изначально природе ее творчества было свойственно немного наивное, но счастливое принятие жизни и нового мира. Совсем скоро «как весну» она будет петь про стройки коммунизма, заводы, каналы, колхозы, дороги, Днепрогэс.
Но однажды из каменной дудки зазвучит совсем иной голос…