Казалось сперва, что в избе никого не было.
Но на вопрос:
– А что, можно у вас переночевать?
Поднялись сразу несколько фигур и маленький корявый крестьянин спросил, бодрясь:
– А вы чьи?
– Мы изыскания делаем: линию наводим.
Этого было достаточно.
Крестьянин, успокоенный, скрывая даже удовольствие, ответил с напускным равнодушием:
– Что ж?.. Милости просим… Самовара только нет… Окромя писаря и во всей деревне нет.
– А попросить у писаря?
Крестьянин почесал затылок, подумал, опять почесал и решительно проговорил:
– Не пойду!
– Чего не пойдёшь? – спросила спокойно, в упор, пожилая, измождённая высокая женщина, оставляя работу у станка.
И, помолчав немного, она бросила мужу укоризненное восклицание и начала торопливо натягивать на себя тулуп.
В дверях, накидывая уже платок, она сказала нам:
– Будет самовар! – и исчезла.
Мы разделись, внесли наши вещи, достали свечи, хлеб, закуски и, присев за стол, принялись за свой обед.
За день ходьбы аппетит нагуливается хороший и, хотя и мёрзлое, мы едим усердно, жуём, глотаем и в то же время знакомимся с окружающим.
Корявый крестьянин, – глава, – оставался и при более ярком освещении всё таким же корявым.
Всклокоченный и напряжённый он напоминал собой загнанного петуха, совершенно помятого, но готового, несмотря на это, отстаивать и дальше свою позицию.
Эта взвинченность – явление заурядное в теперешней обстановке деревни: нужда лезет во все щели и в конец обесцененной работой не заткнуть этих щелей.
Старшая дочь села за станок. Такое же испитое, зелёно-жёлтое лицо.
Остальные обитатели, один другого меньше, до пятилетнего и у всех тот же болезненный, изнурённый вид.
Впечатление какого-то походного, где-нибудь на войне, лазарета выздоравливающих тифозных.