Kitabı oku: «Лжецаревич», sayfa 13
VIII. Дело затевается
Не работается Пелагеюшке. Если б не мать ее, Манефа Захаровна, которая сидит тут же и, нет-нет, да на дочь взглянет, бросила бы совсем боярышня свою работу, подперла бы голову руками и всплакнула бы: слезы на глаза так и просятся.
Вот уж неделя скоро минет с «того дня». Как и пережила она тот день, когда матушка сказала ей, что нужно за шитье приданого приняться, что сосватана она, Пелагея, за молодого боярина Двудесятина! Сперва боярышня обрадовалась – подумала, за Константина ее выдают, – ну а потом, когда узнала, что за Александра, заплакала так горько, что Манефа Захаровна удивилась.
– Полно, девунька! Рано ль, поздно ль придется покидать дом родительский: такова уж доля девичья. Муж у тебя будет добрый… Али уж так тяжко тебе?
– Ах, матушка! Так уж тяжко, так уж тяжко, что и сказать не могу! – рыдая, воскликнула Пелагеюшка, припав лицом к плечу матери.
– Приобыкнешь, доченька, приобыкнешь! Это только сначала так. Утри слезы-то, полно! – довольно равнодушно утешала ее мать.
Но Пелагеюшка унялась не скоро.
На другой день началось шитье приданого. Засели за работу все холопки, сама Манефа Захаровна и Пелагеюшка. О свиданиях с милым теперь нечего было и думать: весь день мать была с нею, разве только ненадолго отлучится по хозяйству да и опять вернется.
А потом эти смотрины! Ох, и этот день подбавил боярышне немало горя!
Через три дня они были после того, как Лазарь Павлович с князем Алексеем Фомичем приезжал ее сватать.
В обеденную пору велела Манефа Захаровна одеться ей в лучший сарафан, холопки туго заплели ей косу, вплетя жемчужные нити вперемежку с алою лентой, надели на шею бусы, на руки – запястья. Словом, разнарядкой так, как ей разве в Светлый праздник приходилось наряжаться.
– Зачем это, матушка? – спросила она.
– А вот, дай срок, скажу, – ответила Манефа Захаровна и сама тоже приоделась.
Она тоже облеклась в лучший сарафан, навесила серьги с изумрудами, вместо повойника надела кику, унизанную жемчугом, украшенную самоцветными камнями. Набелилась, нарумянилась. Хотела это же сделать и с дочкой, но та упросила ее «не класть на лицо румян да белил».
Манефа Захаровна согласилась на это не сразу: казалось ей, что зазорно девице в люди являться неподкрашенной.
– Теперь вот скажу, зачем тебя так нарядили, – сказала боярыня: – Спустимся мы с тобой сейчас к светлице, дадут тебе в руки поднос с кубками, и должна ты будешь угостить свекра своего будущего да жениха – они там уже давно сидят, с отцом беседуют… Ну вот, пойдем…
– Так это, значит, смотрины сегодня? – едва слышно промолвила боярышня.
– Да, смотрины. Ишь, у тебя лик-то пошел весь пятнами. И дура же я была, что не подрумянила тебя! На что ты похожа стала? Ну да уж нечего делать, не румяниться же теперь – и то, чай, нас там ждут, пойдем так.
Пелагеюшка едва имела силы идти за матерью, которая по дороге в светлицу ее наставляла.
– Ты, как войдешь, наперед всего поднеси кубок свекру будущему. Поклон низкий ему отвесь и скажи: «Выкушай на здравие, Лазарь Павлович!» А потом жениху поднеси. А на жениха глаза-то не больно пяль, так украдочкой взгляни и опусти опять очи скромненько… Я за тобой следом пойду и, коли что, легонько подтолкну, а ты примечай.
Не один раз пришлось Манефе Захаровне подталкивать дочку: как предстала боярышня перед гостями, забыла все материнские наставления. Вместо того, чтобы направиться прямо к свекру будущему, остановилась она посреди комнаты и уставилась глазами на жениха. Мать толкает ее, так что даже больно, она не замечает. Хотелось ей в лице жениха найти сходство с Константином, но не приметила она ни одной черты схожей. Не понравился ей Александр Лазаревич. Думалось ей, что и она не понравилась ему: смотрел он так на лицо ее своими светлыми глазами, что ей жутко становилось: холодком веяло на нее от этих глаз. Точно неживым взгляд их казался.
Наконец опомнилась Пелагеюшка, исполнила все, что требовалось, а как вернулась в свою горенку, сейчас в слезы. Мать ее журить стала, зачем она пред гостями вела себя не так, как надо, а она не слышала даже и журьбы материнской. Одна дума была в голове Пелагеюшки: «С этаким век коротать! Лучше б в омут!»
И вот уж несколько дней прошло с той поры, а дума эта не исчезает, напротив, все чаще и чаще на ум приходит и слезы на очи набегать заставляет.
Все трудней работать Пелагеюшке. В глазах от тоски темнеет.
– Это что же ты путаницу какую наплела? Нешто можно так? – раздается над ее ухом недовольный возглас матери.
– А? Где? Ах, да-да! Я сейчас… исправлю… – говорит боярышня и боится, как бы мать не прослышала в ее голосе слез.
– И что это с тобой сталось? Прежде золотые руки были, а теперь ишь напутала. Срам взглянуть! – продолжала ворчать Манефа Захаровна.
– Боярыня! Холсты там привезли, взглянуть надо бы, – сказала вошедшая в горницу холопка Фекла.
– А-а! Хорошо! Я сейчас, – ответила боярыня и вышла из комнаты.
Едва она успела уйти, как Фекла подошла к Пелагее Парамоновне и прошептала:
– А я тебя порадую, боярышня: весточка от дружка милого есть!
Боярышня покраснела от радости.
– Феклуша! Голубушка!
– Да, да! Сумел он со мной повидаться. «Передай, говорит, голубке моей, что извелся я совсем с тоски по ней. Все думал я, как горю помочь, счастье наше вернуть, ну и надумал, да не знаю – Пелагеюшка, пожалуй, согласна не будет»…
– Говори, говори, Феклуша! Ну-ну?
– Да дело такое, боярышня…
– Ах, да говори, Боже мой!
– «Надо, говорит, нам с нею крадью повенчаться… Возьму я ее увозом, повенчаемся мы с нею тайком, поживем месяц-другой где-нибудь, а после к отцу с матерью с повинной»… Ишь, побелела как ты, боярышня! Лица на тебе нет! – испуганно добавила холопка.
– Ничего, ничего, говори, – едва слышно прошептала девушка.
– «А у меня, говорит, уж все приготовлено: и поп найден, и место, куда укрыться, припасено, и человек верный имеется. Ты, говорит, ведь, Феклуша, нам тоже помочь не откажешься? Не бойся, мы тебя под гнев боярский не подведем: возьмем тебя с собой, вместе и с повинной приедем». – Я тебе, боярин дорогой, всегда послужить готова, говорю, потому я и боярышню люблю, и ты завсегда добр ко мне очень. – «Вот и ладно, сказывает, значит, все дело устроится, только б Пелагеюшка „да“ промолвила. Богом молю, скажи ты ей все это и ответ ее передай мне: я вечерком буду подле ворот ваших похаживать. Коли согласится, тогда мы и сговоримся, а коли нет – прямо в Москву-реку».
– Ай! Что ты, Феклуша! Неужели так и сказал?
– Вот те крест, так и сказал! Так как же, боярышня? – промолвила холопка, и маленькие лукавые глаза ее, устремленные на лицо Пелагеи Парамоновны, так и горели: сказав все, она забыла упомянуть об одном, что Константин Лазаревич обещал, в случае благоприятного ответа, подарить ей, Фекле, золотое запястье немедля же да после сулил немалую награду.
– Ах, как и быть, не знаю! – воскликнула Пелагеюшка, сжав голову руками.
– Ужли погубишь его?
– Как можно!
– Так как же?
– Дай подумать.
– Да некогда думать, решать надо: того и гляди Манефа Захаровна вернется. Да вон она уж идет, кажись. Слышишь?
– Да, да! Ай, Господи! Что мне делать?
– Скорей, скорей! Да либо нет? – торопила холопка. Шаги боярыни слышались уже совсем близко.
– Господи! Прости меня, грешницу! Да! – пролепетала Пелагеюшка.
Манефа Захаровна стояла на пороге.
– Прости, матушка боярыня, – затараторила Фекла, – что я здесь малость замешкалась: залюбовалась на работу боярышнику. Что за искусница она! Просто диву даюсь, как это ладно да красиво выходит у ней! Свыше, видно, дар ей такой дан!
– Все от Бога, от кого больше? А Пелагея, точно, умеет работать малость – выучила я ее, – промолвила боярыня, с удовольствием слушая похвалы холопки.
– Какое малость! Посмотришь – глаз оторвать не хочется! И то сказать, ведь и ты, матушка боярыня, мастерица, каких мало, могла выучить. Дивно, дивно! – говорила Фекла, удаляясь из горницы.
Вечером того же дня невдалеке от ворот двора боярина Чванного смутно можно было различить в полутьме две фигуры.
Это были Константин Лазаревич и Фекла.
– Так она согласилась? Слава Тебе, Господи!
– Согласилась, согласилась! – слышался сладенький голос холопки. – Сперва, вестимо, не знала, как быть, ну да я ей растолковала, что ничего тут греховного нет. После этого она и говорит: «Скажи ему, соколику моему, что я за ним всюду пойду и все сделаю, как он сказывает… Себя, – говорит, не пожалею».
– Так и сказала?
– Так, так.
– Ах, милая! – умиленно прошептал Константин.
– Конечно, тут надо было тоже уметь дело повести. Другая на моем месте ничего не сделала б, только впросак попала б, ну а я для тебя постаралась.
– На вот возьми, что обещал.
– Ай, боярин! Ай, голубчик! Да как мне тебя и благодарить, не знаю! Этакое запястье мне, холопке, подарил! С камнями, кажись?
– С камнями.
– И-и! Я и в руках таких не держивала, не то что носить! Одно жаль…
– Что?
– Скоро расстаться с ним придется.
– Почему?
– Да мать больна. Ну, недужному, вестимо, то то, то другое надо. А где взять? У боярыни не спросишь. Вот и придется продать запястье и купить матери чего-нибудь. Эх, жизнь!
– Так на тебе рублевиков, купи матери что надо, а запястье припрячь.
– Ай, боярин, да какая же ты добрая душа! – воскликнула Фекла, пряча рублевики. – Век буду за тебя Бога молить!
– Теперь слушай хорошенько. В четверток ночью, после первых петухов, проберусь я в сад. Ты тем временем тихонечко с боярышней выйди из дому и иди к забору. У меня там лазейка будет устроена. Я вас встречу, выведу на улицу. Тройка коней с верным человеком будет поджидать. В телегу вспрыгнем – и поминай нас, как звали! Поняла? Запомнишь?
– Запомню! В четверток ночью. Стало быть, на пяток в ночь?
– Да, да.
– После первых петухов… Ладно.
– Устроишь все?
– Устрою, будь в надежде.
– Ну, ступай теперь, расскажи при случае все боярышне и поклон ей мой низкий передай. Скажи, что не знаю я, как и дождаться четвертка!
– Все, все скажу. Прощай, боярин, много благодарна тебе.
Они разошлись.
Скоро до слуха Константина донесся скрип калитки и громкое ворчанье старика-сторожа, впускавшего Феклу:
– Эк тебя носит, быстроглазую!
«Кончено! – подумал молодой боярин. – Каша заварена, как-то скушаем? Либо пан, либо пропал! Э! Будет пан! Бог поможет», – решил он, спешно шагая к своему дому.
IX. Весть об «озорстве» Константина
– Так ты говоришь, мать, он дома и не ночевал? – сидя за утренним сбитнем, спросил жену Лазарь Павлович.
– Не ночевал, не ночевал! И постеля не смята ни чуточки, – подняв брови и придав лицу озабоченное выражение, сказала боярыня.
– Гм… – качнув головой, промычал Двудесятин.
– И то еще чудно, что одного холопишки мы недосчитываемся.
– Какого? Не Фомки ли?
– Его самого. А ты почему угадал?
– Рыбак рыбака видит издалека, так и Фомка с Константином: оба – озорники. Этакий шалопут сынок у меня! Что-нибудь да натворят они с Фомкой! Вернется – ужо задам ему! – говорил Лазарь Павлович, но в голосе его не замечалось раздражения, и даже легкая усмешка кривила губы. – Ах, озорной, озорной! Ну, да и то сказать – молоденек, кровь играет. Сам я такой был в его годы, – продолжал он.
– Гость к тебе, боярин, – сказал вошедший слуга.
– Кто это в такую рань?!
– Парамон Парамонович Чванный.
– А-а! Вот диво! Пойти встретить его… – промолвил, поднимаясь с лавки, Двудесятин.
Но гость уже входил в светлицу.
Боярин Чванный был небольшой, худощавый, лысоголовый старик с сероватым морщинистым лицом, с хитрыми глазами, смотревшими исподлобья.
При первом взгляде на гостя Лазарь Павлович понял, что он не в духе.
– Милости просим, гость дорогой! Хозяюшка! Вели-ка сбитеньку подать. А я, грешным делом, только что еще поднялся, – сказал хозяин.
– От сбитня уволь: сейчас дома пил, – сумрачно ответил гость. – Вели-ка лучше кликнуть сынка своего молодшего.
– Константина? Фью-ю! – присвистнул Двудесятин. – И рад бы, да не могу, он и дома не ночевал.
– Вишь ты! Озорник он у тебя. Ведь я на него с жалобой.
– Ну?! Что он такое натворил?
– Помилуй Бог что! Пелагею скрасть хотел.
– Вот те на! Лександрову невесту! Ну и шалый же! И что же, скрал?
– Нет, не удалось – поймали мы его.
– Вот за это можно дурнем его назвать – уж коли задумал выкрасть девушку, так не попадался б. За это стоит ему бока намять! И намну, как домой вернется, – с раздражением вскричал Лазарь Павлович. – Расскажи, как дело было, – добавил он угрюмо.
– А вот как. Хитер твой сынок, а нашлись люди его похитрее. Подговорил он холопку одну мою, всяких наград ей наобещал… Ну, она было и согласилась, а потом совесть зазрила – известно, девка честная, убоялась греха. Пришла она к жене моей, бух ей в ноги да все и рассказала. Так и так, мол; тогда-то и туда-то подъедет боярин Константин Лазарыч и будет ждать, чтоб привела я к нему боярышню Пелагею. Он ее в возок – и прямо к попу венчаться.
– Вон как!
– Да. А опосля с повинной, значит, к родителям.
– Этакий озорной! Этакий озорной! – приговаривала, всплескивая руками, Марья Парамоновна.
Лазарь Павлович молча слушал.
– Ну, Манефа, вестимо, мне все рассказала. Я велел холопке молчать до поры до времени, а как сынок твой приехал в условленное время, я его и поймал и холопа его тоже.
– Неужли он так и дался? – вскричал Двудесятин.
– Какое! Почитай, десятку холопов носы расквасил да зубы повыбил, пока его скрутили. Ну да и холоп, который с ним был, тоже хорош: чистый разбойник! Остервенился, что зверь, чуть меня самого не пришиб.
– Ай-ай! – воскликнула боярыня.
– Фомка лих драться! – довольно улыбаясь, заметил Лазарь Павлович.
– Да уж куда лих!
– Где же они теперь?
– А не знаю, я думал, домой вернулись. Я их ночью же отпустил… Напел сынку твоему вдосталь и отпустил. Холопишку твоего, правда, велел перед тем на конюшне выпороть.
– Это ты напрасно чужого холопа-то, – с неудовольствием сказал хозяин.
– Да коли он разбойничает?
– Я бы сам с ним расправился.
– Да вот расправился бы, коли их и дома нет, – ехидно улыбнувшись, проговорил Чванный.
– Вернутся, чай. Я с ними по-свойски расправлюсь – потому, уж коли воруешь, так не попадайся! – с сердцем вскричал Двудесятин. – Вот сегодня либо завтра вернутся, я им и задам!
Однако ни сегодня, ни завтра, ни через неделю они не возвратились.
Раздражение боярина постепенно сменилось печалью. Он уже готов был простить «озорного» сына, только бы он вернулся. Но Константин пропал вместе с Фомкою, как в воду канул.
Напрасно Лазарь Павлович разослал холопов по всей Москве – пропавшие нигде не находились. Так Двудесятину пришлось уехать в «поле» против самозванца, не повидавшись с сыном.
Он раньше предполагал оставить Константина с матерью, а Александра взять с собою, чтобы «встряхнуть немножко богомола», теперь приходилось ехать одному, оставив дома за хозяина старшего сына.
Боярин Чванный тоже уехал в поход.
X. Варвар-москаль и полька-вакханка
Перенесемся теперь из Москвы за русский рубеж, в Литву, в поместье боярина Белого-Туренина, купленное им по настоянию Влашемских, и посмотрим, счастлив ли он с молодой женой.
Прошло несколько недель со дня венчания Павла Степановича с Лизбетой, и оба они поняли, что напрасно поспешили связать себя брачными узами: они совсем были не пара друг другу. Боярин скоро разгадал натуру своей жены: это была мелкая, страстная натура, неспособная к глубокому чувству. То, что он принимал с ее стороны за любовь, оказалось не более как вспышкою страсти. Страсть улеглась, и вместо любящей жены Павел Степанович нашел в Лизбете пустую, капризную женщину. Со своей стороны, Лизбета была недовольна мужем. Он стал казаться ей скучным, почти противным благодаря его вечно задумчивому лицу.
«Какой он огромный, неуклюжий. Настоящий русский медведь», – часто думала она, смотря на мужа.
Сперва она крепилась, старалась показывать вид, что по-прежнему любит мужа, потом ей это надоело, и она перестала церемониться со своим «москалем».
Она уже, не стесняясь, стала говорить, что ей с ним скучно, что на нее нападает зевота, едва он заговорит. Она стала капризничать и срывать на муже свое раздражение.
Он терпеливо сносил ее капризы, но все больше и больше отдалялся от нее.
Оба страдали, их жизнь грозила стать адом. Только порывы чувственности соединяли их. В маленьком теле Лизбеты таился, казалось, целый омут страсти. Это была прирожденная вакханка. Но мало-помалу и с этой стороны началось охлаждение. Ласки мужа потеряли для нее прелесть новизны, а его пугали ее дикие чувственные порывы.
Так тянулись скучные дни во взаимном недовольстве.
Внезапно в Лизбете произошла перемена. Капризы ее прекратились, она целыми днями теперь бывала в духе, ее глаза стали теплиться каким-то тихим огоньком.
Павел Степанович удивился, но скоро понял, что причина перемены в расположении духа жены совпала с частыми посещениями их дома близким соседом, красавцем и богачом паном Казимиром Ястребцом.
– Он ее развлекает… Этому можно только радоваться… – решил боярин и сам старался приглашать пана Ястребца.
Так продолжалось до тех пор, пока он не узнал ужасной истины о характере отношений между паном Казимиром и Лизбетой.
Это случилось позднею осенью. Выдался довольно ясный день, и боярин Белый-Туренин воспользовался этим, чтобы побродить по саду.
Сад почти сплошь состоял из лиственных деревьев разных пород. Листва частью опала, частью держалась на ветках; казалось, что по всему саду были разбросаны пестрые пятна – от светло-желтой окраски березы до кроваво-красной листвы осины. Косые лучи осеннего солнца прорезали ветви и кидали тени на усыпанную опавшими листьями дорожку.
Ветра не было, и тишина стояла полнейшая. Павел Степанович медленно брел по саду.
Эта тишина успокоительно действовала на него, а он так нуждался в успокоении. Он прежде думал, что нельзя страдать более, чем он страдал, лишившись любимой женщины, но в недавнее время понял, что можно страдать куда сильнее. Чистая совесть помогает снести всякие муки, но если на совести есть маленькое пятнышко – муки удесятеряются. Это на себе испытал Белый-Туренин.
До женитьбы на Лизбете он думал, что грех отступничества покрывается благим желанием спасти честь девушки, но, женившись, он понял, что жертва принесена напрасно: не стоило спасать честь той, кто понятия не имеет о чести. Лизбета не раз в глаза насмехалась над ним:
– Эх ты, глупенький москалек! Неужели ты думал, что твоя женитьба была необходима? Поверь, я так бы все устроила, что никто никогда бы не узнал.
– Но, Лизбета, ведь ты должна была бы всех обманывать?
– Что ж! Для того и дураки существуют, чтобы их обманывали! – презрительно смеясь, отвечала ему жена.
Тут-то тяжесть греха дала себя знать. Павел Степанович сознавал себя глубоко несчастным и преступным, и жизнь стала казаться ему не благом, а злом.
В тот день, о котором идет речь, боярин чувствовал себя настроенным несколько веселее, чем всегда.
Вот уже скоро неделя, как в его доме гостит Казимир Ястребец, и жена в духе, не досаждает ему своими беспричинными капризами. Кроме того, как сказано, тишина ясного осеннего дня благотворно действовала на его душу.
Он прошел главную дорожку, свернул на узкую тропку, вившуюся между кустов. Он шел, задумавшись. Вдруг он расслышал невдалеке от себя страстный шепот, звуки поцелуев.
Боярин раздвинул кусты и остановился как вкопанный: в нескольких шагах от себя, на скамейке, он увидел Лизбету в объятиях пана Ястребца.
Увидя мужа, Лизбета ахнула, выражение какой-то собачьей трусости появилось на красивом лице Казимира. Он выпустил из своих объятий Лизбету, вскочил со скамьи и уставился испуганными глазами на боярина.
Павел Степанович медленно подошел к ним. Он был бледен от гнева.
Полновесная пощечина заставила повалиться пана Казимира на землю. Пан вскрикнул, ползком добрался до ближайших кустов, поднялся и во весь дух пустился из сада.
– Домой! – крикнул Белый-Туренин жене, грубо повернув ее за плечо.
Когда они пришли в дом, боярин снял со стены нагайку.
– Что ты, москаль? – крикнула полька.
Но «москаль» ее не слушал. Он скрутил ей руки, положил жену к себе на колени и высек, как девочку.
– На первый раз будет; запомни хорошенько московскую расправу. Помни, случится еще раз такое – убью! – проговорил он, отпустив наконец высеченную жену, и, не прибавив более ни слова, даже не взглянув на нее, повесил нагайку на прежнее место и удалился.
Лизбета тряслась от злости.
– Дикий москаль! Варвар! Зверь! – приговаривала она, морщась от боли.
Через три дня она сбежала с паном Казимиром.
Павел Степанович не стал ее разыскивать: он понял, что такую порочную натуру нельзя исправить, не стоит о ней сожалеть.
Он не любил жену, и ее измена возмущала его скорее не как мужа, а просто как честного человека. Когда он жил с нею, он тяготился ее присутствием, а, между тем, бегство Лизбеты все-таки заставило его почувствовать себя одиноким.
Раньше была кое-какая цель жизни, теперь ее не стало.
Ему невыносимо сделалось жить вдали от родной земли, среди людей, чужих по языку, по обычаям. Сына Руси потянуло на Русь. Кругом шли толки о царевиче. Истинный он был или ложный, во всяком случае ему можно было служить уже ради того, что он принял имя сына Иоаннова, что он шел свергнуть Бориса, которого Павел Степанович ненавидел как гонителя его «Катеринушки», как виновника его удаления из родной земли. Кроме того, царевич давал возможность Белому-Туренину забыться от «тоски житейской», сложить голову в честном бою.
В одно серое осеннее утро боярин выехал из ворот своей усадьбы, вооруженный, снаряженный для дальнего пути, и направил коня в сторону московского рубежа: он ехал к царевичу.
Догнать самозванца ему пришлось уже на русской земле.
Между тем Лизбета, убежав с паном Ястребцом, повела, благодаря богатству своего возлюбленного, шумную, рассеянную жизнь. Позже пан Казимир, имевший связи, сумел определить ее в составлявшуюся тогда женскую свиту «будущей русской царицы» Марины.
Окруженная блестящею молодежью, вечно веселясь, Лизбета была счастлива по-своему. Нечего и говорить, что пан Казимир скоро был заменен новым паном, тот, в свою очередь, новым, и так потянулся длинный ряд более или менее быстро сменявших друг друга «коханых дружков».