Kitabı oku: «Лжецаревич», sayfa 9
XXVII. Капля полыни
После представления королю Димитрий поехал или, вернее, его повезли в палаты сандомирского воеводы Юрия Мнишка. Обед был роскошен, вина лились рекой, и гости были веселы и наперерыв старались чем-нибудь угодить «будущему русскому царю».
У недавнего слуги, попавшего в царевичи, кружилась голова от тех знаков внимания и почтения, от тонкой лести, которыми он был осыпан.
Любезны были все, но всех любезнее – апостольский нунций Рангони. Он прямо называл Димитрия «царем московским», уверял, что в удачном исходе нечего сомневаться, советовал возможно скорее воссесть на прародительский престол.
После обеда он обнял, поцеловал Димитрия и, отведя в сторону от гостей, что-то долго говорил ему. В ответ «царевич» только кивал головой, подносил руку к сердцу и, вообще, всем видом показывал свое полнейшее согласие с речью папского нунция.
Краков спит. Улицы пустынны и тихи. Ночь лунная; длинные тени домов укрывают узкие улицы; только местами, там, где ряд домов прерывается, полоса лунного света врезается в темь – издали, глядя на дорогу, кажется, что там бежит какая-то светящаяся река – зато дальше, за полосою, мрак еще черней.
Тяжелые, мерные шаги гулко звучат в тишине. Это идет ночная стража. Вон в полоске света блеснула сталь солдатских алебард, блеснула и уже никого и ничего не видать: тьма улицы скрыла отряд, только шаги звучат еще, но все глуше, глуше.
Едва замолкли шаги, две человеческие фигуры вынырнули из тьмы и вступили в освещенное луною пространство.
Это – мужчины; один высок, другой гораздо ниже. На них платье простолюдинов, У обоих лица закрыты плащами.
– Торопись, царевич, – промолвил высокий, – пожалуй, опять наткнемся на обход.
– Далеко еще, Мнишек? В этих проклятых улицах темно, как в аду – того и гляди, что наткнешься на что-нибудь и разобьешь лоб. А синяки, мне кажется, не совсем-то пристали сану царевича.
– Успокойся, царевич, – отвечал Мнишек, уже скрывшийся во тьме. – Вон дворец иезуитов.
– Ты, кажется, думаешь, что у меня кошачьи глаза?
– Неужели ты не видишь огонька, который там мерцает?
– Ах, вот эта-то желтая точка? Еще не близко!
– Святые отцы нас ждут. Пойдем скорей.
– Как ты думаешь, Рангони уже там?
– Да, наверно.
Путники замолчали и прибавили шаг. Скоро скрип калитки возвестил, что они вступили в обитель отцов-иезуитов.
Свет лампады падал на аналой с лежащими на нем крестом и евангелием, на коленопреклоненного «царевича», на пробритую макушку головы склонившегося к нему иезуита.
– Ты мне исповедал грехи свои, сын мой, и Бог, по милосердию Своему, через меня, Его смиренного служителя, отпускает тебе их.
Димитрий перекрестился. По привычке он хотел, совершая крестное знамение, отнести руку от груди на правое плечо – по-православному, но спохватился и перенес ее на левое плечо – по-католически. От глаза иезуита не укрылась эта оплошность.
– Всем ли сердцем отрекся ты от схизмы, сын мой?
– Всем!
– Всем ли сердцем возлюбил ты истины нашей святой католической церкви?
– Всем! – повторил Димитрий.
– Благо тебе, чадо! С усердием ли будешь служить ей?
– С усердием!
– Будешь ли стараться пролить свет истинной религии во тьму ереси?
– Это станет целью моей жизни!
– Прочти «Credo»7.
– Credo in Unum Deum Patrem… – торжественно начал читать «царевич».
Иезуит слушал, наклонив голову.
– Amen! – заключил Димитрий.
Патер взял с аналоя крест и евангелие и поднес его обращаемому.
– Поклянись над этим святым крестом Господним и над святым Его евангелием, что не ради суетной славы…
– Не ради суетной славы… – повторял за патером Димитрий.
– Не ради корысти…
– Не ради корысти.
– Не ради иных ничтожных благ земных…
Царевич повторял.
– Но ради спасения души своей вступаешь ты…
– Вступаю я…
– В лоно истинной, апостольской, вселенской, католической церкви. В том целуешь ты святой крест.
– Целую святой крест…
– И святое евангелие. Аминь. Теперь следуй за мной, сын мой, я проведу тебя в церковь, – сказал духовник «царевича», когда клятва была закончена.
Что-то щемило сердце Димитрия, когда он следовал за своим духовником. Он смутно начинал сознавать, что то, что он совершает, есть преступление большее, пожалуй, его самозванства: можно обманывать людей, шутить над ними, но нельзя дерзновенно играть именем Божиим, делать крест и евангелие орудиями низменных целей.
В церкви у алтаря уже ждал Рангони в полном облачении.
Несколько поодаль стоял Мнишек.
– Чадо! – сказал Рангони «царевичу». – Церковь приняла тебя в свое лоно. Остается только укрепить этот союз – согласно выраженному тобою ранее желанию – таинствами святого Миропомазания и Евхаристии. Приступим же с благоговением к сему, сын мой!
Царевич опустился на колени. Вокруг него раздавалось чтение и пение латинских молитв, псалмов и возглашений, но он мало прислушивался к ним, он рылся в тайниках своей души, силясь понять, что это, новое, прежде незнакомое, копошится в ней? Он так ушел в созерцание себя, что опомнился только тогда, когда Рангони подошел к нему со святым миром.
Нунций помазал святым миром части тела Димитрия, как требуется по правилам религии, потом, согласно уставу католической церкви, слегка ударил миропомазанного по щеке со словами:
– Мир ти!
Димитрий не знал этого обычая. Он вздрогнул, краска стыда покрыла его лицо; этот легкий символический удар, обозначающий только то, что отныне миропомазанный должен со смирением претерпевать все удары судьбы, показался ему заслуженной пощечиной.
Он пересилил волнение, с благоговейным видом принял Святые Дары, улыбался радостно, когда его поздравляли со вступлением в лоно католической церкви, но он чувствовал на щеке след пальцев нунция, этот след жег щеку; минутами ему казалось, что этот след – клеймо, и каждый, кто взглянет на него, узнает отступника.
«Что ж делать! Цель оправдывает средства!» – думал успокоить себя Димитрий, покидая в сопутствии Мнишка дворец иезуитов, и тотчас же сознал, что этот девиз, которым пользуются последователи Игнатия Лойолы – да и не одни последователи Лойолы! – не может принести успокоения, потому что он – ложь: никакая цель не может оправдывать средства. Преступное всегда преступно, ради чего бы оно ни делалось. И понял «царевич», что отныне на дне его души всегда будет таиться горечь, и – станет ли он царем, обратится ли в прежнего Григория – всегда она будет каплею полыни в ложке меда.
XXVIII. В глуши
В Галиции, верстах в полутораста от Самбора, находилось поместье пана Иосифа Щерблитовского.
Это был «прелестный уголок». Большой панский дом тонул в зелени фруктовых садов. С пригорка, где он стоял, виднелись полосы полей и лугов, пересекаемые неширокой, но глубокой и быстрой речкой.
Обитателей в панском доме, исключив холопов, было всего четверо: сам пан Иосиф, его жена Домицила, сын Станислав и троюродная племянница пани Домицилы – Маргарита.
Вот уже пятнадцать лет, как пан Иосиф не только не переезжал через границы своего поместья, но и не переступал за порог своего дома: жестокая болезнь ног приковала его к креслу. Пан Иосиф очень страдал, но не жаловался на судьбу; тайною же молитвою его было всегда, чтобы Бог послал поскорее ему избавленье от мук и чтоб ему привелось умереть на руках жены и любимого сына.
Но год проходил за годом, а старик все сидел в своем кресле, полуживой, полутруп, в тягость себе самому, обуза, как он думал, для окружающих.
Станислав, младенец в начале отцовской болезни, успел превратиться за это время в красивого стройного двадцатилетнего юношу, панна Маргарита, взятая в дом маленькой девочкой, выросла в семнадцатилетнюю девушку.
Болезнь пана Иосифа была единственным темным пятном на светлом фоне жизни Щерблитовских. Жизнь их текла тихо и мирно.
Днем пани Домицила хлопотала по хозяйству, панна Маргарита сидела за каким-нибудь вязаньем, пан Станислав объезжал поля, охотился или, сидел за латинской книгой, а старый хозяин, больной только телом, но не духом, каждое утро просил пододвигать свое кресло к столу, заваленному рукописями, книгами, и отдавался работе.
Потомок одного из древнейших родов, некогда блестящий придворный кавалер, теперь оторванный от прежней шумной жизни, он не жалел об этом: он нашел себе иную жизнь в научных трудах. Лишенный всяких удовольствий, занятый только наукой, он жил в ином мире, недоступном для его домашних, в мире, полном гармонии.
Пани Домицила и «маленькая Маргаритка», как звал старик племянницу по старой привычке, благоговели перед его ученостью, но этим и ограничивались: постичь «премудрость пана Иосифа» им казалось чем-то невозможным. Старик посмеивался над ними и утешался тем, что, по крайней мере, нашел себе помощника в лице сына.
Станислав, действительно, мог радовать сердце старого ученого: он любил науку, казалось, не меньше отца. Но, мало-помалу, по мере того, как пан Станислав мужал, в нем начала совершаться перемена. Он все меньше и меньше просиживал с отцом, все больше и больше времени стал отдавать охоте; иногда он по целым дням пропадал из дому и приходил домой усталым, забрызганным грязью, но довольным. Его глаза светились удовольствием, грудь дышала свободно, а на молодом лице лежало выражение какой-то молодецкой удали.
Если в это время пан Иосиф говорил ему: «Поди-ка сюда, Станислав, я тебе скажу кое-что новенькое», сын нехотя отвечал: «После, батюшка, я теперь устал, не до наук мне».
Наконец, настало такое время, когда Станислав совсем перестал являться к отцу для занятий; вместе с тем перестал он и пропадать надолго из дома – он забросил охоту, как и науку. Он сделался мрачным и неразговорчивым, худел и бледнел. Прежде, бывало, по вечерам он любил болтать с Маргаритой, теперь эти беседы прекратились.
Отец наблюдал за ним и тяжело вздыхал. Когда Станислав встречался с упорно устремленным на него взглядом отца, он краснел и отворачивался.
Однажды пан Иосиф позвал к себе сына.
– Мне надо поговорить с тобой, Станислав, – сказал он. – Не бойся, не о науках, – добавил старик с грустной улыбкой.
– Я слушаю, батюшка, – пробормотал смущенный юноша.
Отец начал без предисловия.
– Тебя манит жизнь, Станислав?
Сын потупился и отрицательно качнул головой.
– Не отрицай! К чему лгать? – строго заметил отец. – Ничего преступного тут нет, твое желание вполне естественно, и, если кто виноват, что тебе пришлось немножко пострадать, так это один я.
– Ты?
– Да, я. Я был недальновиден: я должен был понять, что то, что может удовлетворять больного старика, у которого жизнь позади, а перед ним – одна могила, не удовлетворит полного сил юношу. Молодость просит жизни. Я был недальновиден… Нет, вернее, я это давно сознавал, но заглушал такое сознание потому, что слишком любил себя: мне страшно было решиться на разлуку с сыном. Теперь я решился.
Старик замолчал и поник головою. Молчал и Станислав. Он переживал теперь странное душевное состояние.
Да! Его, конечно, манила жизнь. Это скучное, однообразное житье в деревне ему надоело. Он чувствовал, что кровь его закипает, когда ему приходили на память рассказы отца о битвах, о шумных пирах, о блеске придворной жизни, о красавицах паненках; он негодовал при мысли, что ему придется, быть может, весь век свой провести вдали от всего этого в глуши родового поместья. Поэтому первым чувством, которое овладело им после слов отца о его готовности на разлуку с сыном, была радость. Но она быстро сменилась другим чувством. Ему вдруг стало страшно той неизвестной, желанной, шумной жизни, которая ожидает его.
Он мысленно представил себя вдали от родного дома и почувствовал себя одиноким, покинутым среди чуждой ему толпы. Сердце его сжалось.
– Нет, батюшка! – воскликнул он под влиянием этого чувства. – Я всю жизнь буду с вами! Зачем нам расставаться?
Пан Иосиф грустно улыбнулся и покачал головой.
– Нет, милый Станислав, я не хочу жертв. Поезжай, посмотри жизнь и, если вблизи она покажется тебе не такой привлекательной, как издали, тогда… тогда возвратись к своему старому, больному отцу…
Голос старика дрожал, когда он говорил это.
Пани Домицила, сидевшая неподалеку, рядом с племянницей, за какой-то работой, только теперь поняла, что пан Иосиф толкует с сыном не о научных «премудростях».
– Как! Ты хочешь, чтоб Станислав уехал? – воскликнула она.
– Да. Ему надо немного отведать жизни.
– Но куда же ты его отправляешь?
– Я отправлю его к своим дальним родственникам, Мнишкам. Они живут богато, не чета нам. Там Станиславу будет, что посмотреть. К тому же у них теперь этот царевич, о котором кричит вся Польша и Литва. Я слышал, что пан Юрий отправился с ним в Краков к королю. Не знаю, вернулся он или нет. Но это все равно, пани Мнишкова и без него радушно примет Станислава… Снаряжай сына в путь, Домицила.
– Когда же он уедет?
– Чем скорее, тем лучше, что ж ему тут томиться. Так, через недельку… Э! Да ты плачешь, старая!
По лицу пани Домицилы текли слезы. В ответ на слова мужа она только отмахнулась.
– Да, старая, дожили мы… Вот, и сына в путь собираем… Да… Старое старится, молодое растет…
– Полно тебе! – говорил пан Иосиф, а у самого губы дрожали.
Панна Маргарита почему-то с чрезвычайным вниманием наклонилась к своей работе; если бы пани Домицила не была так взволнована, то она, наверно, удивилась бы, что искусная в рукодельях ее племянница могла навязать какую-то невообразимую путаницу. Заметила бы она также, верно, и то, что девушка была бледна, как полотно.
За сборами быстро пролетела неделя. Все это время Станислав жил, как в чаду. Недавний страх его совершенно исчез, и он весь был полон ожидания чего-то необыкновенного, чудесного.
В последний вечер, когда сборы были окончены и даже вещи его были уже сданы на руки трем старым холопам, которые должны были его сопровождать, он почувствовал себя грустно настроенным.
Он мысленно прощался с обстановкой своего родного дома, где всякая мелочь ему была с детства знакома. Теперь будет все новое – и люди, и вещи.
В последний раз пошел он посидеть на свою любимую скамью в яблочном саду. Там он встретил Маргариту.
Юноша был рад этой встрече. Ему давно хотелось поговорить перед разлукой с подругой детства. Но всю неделю ему это не удавалось: Маргарита словно нарочно избегала его.
Когда он подошел, она не повернула головы и вертела в руках какую-то травку.
– Ты на меня и взглянуть не хочешь, Маргарита? – шутливо сказал Станислав, опускаясь на скамью.
– Ты так тихо подошел… Я и не слышала… – ответила Маргарита и все-таки не повернула головы.
– Ну, разве так тихо? – проговорил Щерблитовский в замолчал.
Целую неделю он собирался побеседовать с Маргаритой, а теперь, когда настало время беседы, он, как это часто бывает, не знал, что говорить.
Маргарита тоже, по-видимому, не была расположена к разговору.
Станислав, задумавшись над тем, о чем бы побеседовать, мало-помалу отвлекся и стал думать о завтрашнем отъезде, о том, как его примут в доме Мнишка, и тому подобном. Его оторвали от задумчивости слова Маргариты:
– Вот, завтра ты уже и уезжаешь.
– Да. Как быстро прошла эта неделя!
– Ты рад отъезду?
– Гм… Как сказать? Пожалуй, рад.
– А разлука не страшит?
– Что ж делать! Рано ли, поздно ли – придется расставаться.
– Забудешь ты нас всех там!
– Как забыть!
– Да, да, очень легко забыть. Там ведь жизнь иная, людей много… Много паненок красивых.
– Что же из того?
– А то, что забудешь. Особенно меня.
– Это почему?
– Меня забыть легче всего… Я тебе ни мать, ни сестра.
– Полно, Маргариточка! Чего ты глупости говоришь? Ведь, ты обо мне скучать будешь?
– Конечно!
– Ну, и я буду.
Они помолчали.
– Помнишь, Станислав, как мы детьми с этой яблони незрелые яблоки срывали и как нам за это попадало от тетушки? – промолвила Маргарита.
– Как же! Еще ты тогда, помню, не хуже меня умела лазить по деревьям. Весело мы тогда жили с тобой! Хорошее было время!
– Да! Пролетело безвозвратно. Все переменилось. Вот и ты теперь уезжаешь. Бог знает, вернешься ли? – печально проговорила Маргарита.
– Ну вот, не вернусь! Не Бог знает, как далеко я и уезжаю-то.
– Ах, мало ли что может случиться! Тяжело мне, Станислав!
Станислав взглянул на Маргариту: у нее на глазах блестели слезы.
– Полно! Что ты!
Девушка припала лицом к его плечу.
– Нет, ты видно, не так меня любишь, Станислав, как я тебя. Я тебя очень люблю, очень! – говорила она сквозь слезы.
– И я тебя люблю.
Маргарита не слушала его.
– Я бы никогда с тобою не рассталась, не уехала бы ни с того, ни с сего, как ты. Всю бы жизнь готова была провести вместе.
– Ах, Маргаритка, Маргаритка! Какая ты еще глупенькая! Да разве возможно всю жизнь вместе!
– Можно, можно! Любил бы, так бы и было.
– Эк, ты рекой разливаешься!
– Да потому, что люблю! Ах, ты не знаешь, как я тебя люблю! – воскликнула она, подняв голову. – Смотри, голубчик, не забудь свою Маргаритку! – добавила она. – Не забудь, хороший мой!
Она встала со скамьи, быстро наклонилась к нему и поцеловала.
– Не забудь меня, хороший мой! – еще раз крикнула девушка, отбегая.
– Маргаритка! Куда же ты? Ах, какая ты глупенькая! Ха-ха-ха! Ну, чего ради так плакать? Ах, Маргаритка! Ты совсем еще девочка! – крикнул Станислав ей вслед, стараясь поспеть за ней.
Но панночка бежала, как серна, и скоро скрылась за деревьями темнеющего сада.
«Хорошая она, а только совсем еще ребенок. И чего она расплакалась? Ах, Маргаритка, Маргаритка!» – думал юноша.
XXIX. «Дикарек» и красавица
В Самборе ожидали прибытия царевича Димитрия. Вчера прискакал нарочный от пана Юрия с известием, что в обеденную пору следующего дня они прибудут.
В доме сандомирского воеводы шли деятельные приготовления к встрече и приему «высокого» гостя. Все, начиная от самой пани Мнишковой и кончая последним холопом, были в хлопотах.
Молодому Станиславу Щерблитовскому надоело видеть эту суету и беготню, и он спустился в сад. Конечно, мало кто признал бы в этом изящном молодом человеке того деревенского увальня, каким он был недавно в глуши отцовского поместья. За короткое время пребывания Станислава в доме Мнишка его успели перевоспитать, и молодой человек быстро усвоил наставления опытных людей. Не малую роль в его старании поскорей превратиться из «деревенщины» в светского молодого человека играло желание не казаться смешным в глазах прекрасной панны Марины. Ее подшучиванья над ним уязвляли пана Станислава в самое сердце. Когда он первый раз увидел Марину, и красавица, окинув его насмешливым взглядом, смеясь, воскликнула: «Э, кузенчик! Да какой ты еще дикарек!» – он готов был от стыда провалиться сквозь землю. Он стоял перед нею красный от смущения, глядел в пол и ерошил свои густые, плохо подстриженные волосы.
В это время он проклинал и свой непомерно большой рост, и широкие не по летам плечи, и эти руки – ах, эти руки! он их особенно ненавидел – такие длинные, как будто совсем лишние; он не знал, куда их деть, и то закидывал за спину, то оставлял висеть плетьми, то подносил к голове и ерошил волосы.
Красавица, улыбаясь, смотрела на него.
– Ничего, не печалься! Хочешь поступить ко мне под начало? Я живо переделаю тебя в придворного кавалера.
Он несвязно пробормотал, что, конечно, хочет.
– Только, смотри, слушаться меня, – заметила Марина и шутливо погрозила ему пальцем.
Между Станиславом и Мариной установились странные отношения. Высокомерная со своими блестящими поклонниками дочь Юрия Мнишка держала себя совершенно иначе со Станиславом. Привлекал ли этот «дикарь», как она его называла, своим простодушным преклонением перед нею или так, в силу каприза, но она обходилась с ним, как старшая сестра.
Пан Станислав благоговел перед нею и ловил каждое ее слово. Свою робость он давно забыл, беседовал с нею обо всем, что приходило в голову, а недостатка в вопросах среди новых условий жизни не было, и успел выказать перед «сестричкой», как велела ему себя звать Марина, весь оригинальный склад своего свежего ума, полного всякого рода теоретическими сведениями, вынесенными из отцовского кабинета, но совершенно незнакомого с бытовою стороною жизни.
Поклонники Марины, изящные, надушенные, изнеженные, с некоторым своего рода страхом поглядывали на гигантскую фигуру Станислава, когда он во время бала неизменно стоял за креслом красавицы, как верный страж у трона царицы. С этими панами Станислав мало сходился: Марина научила его презирать «этих людишек».
Едва молодой Щерблитовский успел пройти по саду несколько шагов, как встретил Марину.
Дочь Юрия Мнишка была красавицей в полном смысле слова, но это была красота мраморной богини, величественно-холодная.
Иногда Станислав мысленно сравнивал эту свою «сестричку» с другою «сестричкой», с панной Маргаритой, и бедная «Маргаритка» со своими светленькими голубыми глазами и миловидным, круглым лицом казалась такою ничтожной рядом с этой царственной красавицей, что Станиславу становилось стыдно за нее.
– Что, сестричка, и тебе, видно, надоело в доме сидеть да смотреть на беготню холопов, – сказал Щерблитовский, поздоровавшись с Мариной.
– Мне все надоело… – лениво протянула панна.
– Неужели уж все. А балы?
– Балы всего больше.
– Ты чем-то недовольна?
– Пожалуй, ты прав: я, действительно, недовольна. Сегодня приедет царевич, опять начнутся пиры да балы…
– Удивила ты меня, сестричка! Я думал, что довольнее тебя нет человека на белом свете!
– Нет, ты ошибся. Иной жизни мне хочется.
– Верно, мирной, деревенской?
– Ой, нет! В глуши я умерла бы со скуки.
– Так какой же? Кажется, вы живете не скучно.
– Не скучно? Да разве это – жизнь? – презрительно надув губки, промолвила красавица. – Слышать вечно одни и те же льстивые слова, видеть одних и тех же надушенных, завитых мальчишек-панов… Ха-ха! И это ты называешь не скучной жизнью? Нет, милый мой! Я хочу иного. Это – поддельный блеск, а я хочу настоящего. Что мне из того, что предо мной склоняется десяток-другой глупцов? Мне хочется, чтобы предо мною склонились тысячи… Больше! Сотни тысяч.
Станислав еще никогда не видал Марины такою. Грудь красавицы поднималась неровно, на щеках загорелся яркий румянец, а глаза смотрели вдаль каким-то вдохновенным взглядом. Теперь она уже не казалась холодною статуей, это было живое существо, полное сильных и бурных страстей. Молодой пан смотрел на нее с удивлением.
– Так вот ты какая! – проговорил он задумчиво. – Тебе бы царицей быть, сестричка.
Панна как-то странно взглянула на него.
– Да. Я была бы недурной царицей, – тихо промолвила она.
– Вот, выйди замуж за русского царевича! Чего же лучше? – шутливо заметил он.
Марина ничего не ответила.
– Разные люди бывают на свете, – заговорил, помолчав, Станислав. – Мне, вот, все хотелось вырваться на волю из отцовского дома, хотелось жизни отведать, а теперь… теперь мне кажется, что лучшая жизнь – это та, которою я жил в глуши нашего поместья… Там приволье, тишина, мирные занятия науками…
– Фу, что за жизнь! Может ли она привлекать? – воскликнула Марина.
Юноша пожал плечами.
– Как кого. Я бы был счастлив. Особенно, если б подле меня была…
– Кто?
Станислав покраснел, как вареный рак.
– Моя сестричка Марина, – пробормотал он.
Красавица звонко рассмеялась.
– Ха-ха! Уж не влюблен ли ты в меня? А? Признаться, я не думала, что победила твое одичавшее в деревне сердце. Влюблен? А?
– Я люблю тебя… Кто же может тебя не любить? Всякий, всякий! – с жаром вскричал юноша.
– Я вижу, что я на свою голову сделала тебя светским: ты уж и в любезности пустился, – смеялась Марина. – Но за откровенность вот тебе награда… Целуй!
Она поднесла к его губам свою маленькую белую ручку.
Станислав страстно припал к ней. Какое-то новое чувство, похожее на умиление, наполнило душу Марины, когда она увидела вспыхнувшее лицо и полные счастья глаза этого гиганта-«дикарька». Она уже без улыбки слегка коснулась губами до его высокого лба и проговорила почти нежно:
– Ах, ты, мой славный дикарек!
Думали ли они, что мгновение, которое теперь переживали, будет единственным истинно светлым моментом в их жизни?
Сразу несколько холопов прибежали в сад.
– Царевич едет! – кричали они.
Панна Марина и Станислав поспешно покинули сад. Холодная жизнь опять вступила в свои права.