Kitabı oku: «Подарок судьбы», sayfa 5
– Я знаю, Лаврик, ты подумал про меня плохое, грязное, подумал, что все татарки доступны, как молодые жеребушки в косяках, только знай: у каждой кобылицы есть свой жених, и другой не посмеет даже хвоста понюхать. Ты сразу так мне понравился, как родной джигит, которого долго ждала, мы бисера плетем, когда такие думы настигают, под бисера далеко улетишь. А ты пришел – не джигит, смелости нет, ловкости нет. А почему сразу на сердце пал? В твоих глазах я правду увидела про любовь и про жизнь. Помнишь, как сёстры тебя целовали? Ты не думай, они не распутницы, они от жажды. Когда в тайге вместо знакомого родника находишь оплывшую яму, а потом целый день работаешь под солнцем, тогда бывает жажда.
– Сладкая Ляйсан, не обижай меня подозрениями, вся ночь та была как жизнь. Я тронуть тебя боялся, потому что чистоту видел в тебе такую, какой нет на земле, разве только в небесах у особо отличившихся святых дев. Как я мог к этому прикоснуться? Я всю тебя исцеловал, и руки, и животик, и ножки твои. А потом повернул на живот и спинку целовал во многих местах. Когда нёс тебя к своим, все думал, что ошибка это, ты не убита, ты спишь у меня на руках до тех пор, пока Господь увидит наши страдания. И тогда вдохнёт в тебя жизнь, даст кровь, поставит на резвые ножки, и побежишь ты по матушке нашей сырой земле. Я вот теперь часто думаю, зачем Бог поделил людей на татар и русских, и веру разную дал? Проверить, наверно, хотел, сумеем мы жить мирно, или заест нас особливость своей нации. Вот возьми фашистов, вообще-то по нации они немцы, будь мы все однаки – не было бы пушек, бомб, войны этой страшной… Иди ко мне ближе, Ляйсан, мне так тепло от тебя.
…Ты просыпался обычно в самые сладкие минуты, когда душевная Ляйсан, прижавшись к тебе, щекотала волосатые подмышки, просыпался от храпа товарища или неловко поставленной кем-то на стол кружки, от далекого выстрела тоже. Тогда лежал, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть сладкое душевное виденье, в реальность которого ты верил без сомнений.
Ты часто стал думать, что, если умереть сейчас, то можно встретить Ляйсан на небесах в райских кущах. Что это за кусты такие, поп никогда не объяснял, но рай расписывал так, как будто бывал там каждую неделю. Вот надо было расспросить его, или сам должен дорогу сыскать, или приведут ангелы дежурные. И затаилась в глубине сердца эта заноза: погибнуть геройски и навстречу любимой ввысь. Испуг от такой мысли вскоре прошёл, но вера осталась: надо умереть геройской смертью, как Ляйсан.
Немецкие танки прорвались на рассвете, смяли передний край, наши пока пушки разворачивали, а они уж вот, у крыльца. Ты выдернул из-под нар тяжелый подсумок с гранатами и метнулся вперед, только прыгающие лучи танковых фар очередями били в лицо. Упал в воронку, выдернул чеку, а он уже рядом, клацает гусеницами. Ты только на мгновение высунулся, и тут же изо всех сил кинул тяжёлую железяку. Свет фар метнулся в сторону, танк затих, потом заговорил несколькими голосами, похоже на наши матерки. Ты не стал себя обнаруживать, пусть их добивают автоматчики, а на тебя уже второй прёт, и скорость такая, что смотреть некогда. Кинул сразу пару гранат, и на дно. Танк кружится на месте, стоны и крики. Потом с нашей стороны, ты это слышал, дали команду встречать танки на подходе. Бежавший к своим на помощь танк остановился, погасил фары. На разные голоса стали звать живых и раненых. Ты высунулся, а он, сволочь, далеко, не докинуть. Пришлось ползти, вгрызаясь в землю. Пару раз стрельнули, но это наудачу, так порядочный солдат не бьёт. Прополз ещё метров двадцать, вокруг стрельба вовсю, а у танка возня, своих грузят. Ну, ты и лупанул. Взрыва не видел, оглушённый, упал на родную землю и решил, что все, погиб рядовой Акимушкин геройской смерть.
Из той воронки выволокли тебя ребята, осмотрели: цел, только вид глуповатый, контузило малость. Какой-то офицер подбежал, руку жмет и обнимать тянется. А Гоголадзе ему три пальца показывает, мол, три танка уничтожил. То ли от пережитого, то ли от страху крутнулась голова, и пал солдат под ноги товарищей.
Новый ротный командир вызвал к себе в землянку и спрашивает прямо:
– Я, боец Акимушкин, человек сугубо гражданский, меня фашист заставил школьную указку поменять на каску, – сказал и улыбнулся: – Стихами уж с тобой заговорил. Ты мне жизнь свою обскажи, чтобы я понять мог, что ты за человек. Ну, давай признаемся, что геройства в тебе не должно быть, парень ты смирный, но воюешь исправно. А ведь родине ничего больше с тебя не требуется, ты же не Маршал Жуков, чтобы каждую минуту решения принимать. Мы с тобой исполнители, сказали – сделали. А ты в одном месте нашумел так, что в дивизии разбирались, потом еще. Как понимать, что ты творишь, геройство это или хуже того?
– Чего-то не пойму я, товарищ лейтенант, геройство по какой статье в глупость попало?
– А по той, дорогой мой Акимушкин, что раз ты проскочил, второй раз с этими танками, а в третий раз тебя прихлопнут, и всех делов, еще одна звездочка на дощечку. Тебя что гонит на верную смерть, ты можешь мне признаться, ведь я по годам в отцы тебе гожусь. Я так разумею, что ты после гибели своей подруги решил смерть искать. А нам солдаты нужны. Завтра скажу старшине, чтобы тебе подыскал работенку попроще.
Козырнул и вышел.
А с утра твоя жизнь круто изменилась, старшина подвел к повозке, на которой стоял немытый термос, показал коня, сбрую, выдал продукты для обеда. Вот тогда и появился чернявенький из батальона, вроде как подучить. И началась новая жизнь.
И все чаще возвращался ты в тот день, когда все для тебя закончилось, и служба, и редкие разговоры с татарочками, и поиск все новых сусличинных нор для жирного кондера, за который ребята хвалили начинающего повара. Говорливый Гоголадзе, отложив облизанный котелок и благородно икнув, подозвал тебя:
– Акимушкин, ты только живой останься, я тебя в лучший ресторан Тбилиси устрою шеф-поваром, будешь готовить чахохбили, цыплёнка табака, тушки перепелов, нашпигованных неизвестно чем, но все кушают и хвалят. Тебя будут приглашать знаменитые гости в зал, подносить тебе рог благороднейшего вина. А возможно, – Гоголадзе приподнялся на локте. – Возможно, Акимушкин, сам товарищ Сталин зайдет в этот ресторан, и тогда охрана скажет: «Товарищ Сталин, готовить будет лучший повар Акимушкин». Товарищ Сталин спросит: «Не тот ли это Акимушкин, который один на три танка ходил?». Охрана ответит: «Тот самый, товарищ Сталин!». «Тогда почему у него за этот подвиг только орден Красной Звезды? Замените эту звезду – на Золотую Звезду на колодочке».
Батальон валился от хохота, а ты мыл посуду и собирался готовить ужин.
Вот едешь ты в тот день к батальону, кондёр готов, уже остывает. Душа твоя, видно, во время взрыва выскочила, чтобы не погибнуть, а тело, ну, что, на то оно и бренное, что ему страдать. Вот только почему ты помнишь себя летящим, да высоко, да в такой благодатной атмосфере, что даже куфайка не шелохнется. И видишь ты с высоты изгибы рек, противотанковые рвы, отдельных солдатиков видишь, летящих рядом, видно, туда же. А потом как будто ударило тебя, хорошо, что к этому времени душа вернулась, а то бы так без черепа и остался. Вот что это было? У кого спросить?
…В деревню добрался потемну, у первого встречного спросил, схоронили Филю или все еще дома. Сказали, что вроде яму долбили долго, не должны зарыть. Пошел домой. Народу почти не было, так, несколько старушенок, Филька лежал посреди горницы на себя не похожий. Мать увидела тебя в комнатных дверях, вскочила, сорвала с ноги пим и бросила тебе в лицо:
– Проклят ты матерь своей, пшел из дома, и ремки свои забери, вон, в углу в мешке.
Ты спорить не стал. Понятно, что не по-твоему вышло, не захотели эти люди подход к брату найти, а ведь обещали разговорчивого человека с собой взять. Им бы тебя взять, но там свои порядки. Вот и порешили Фильку. Вышел в улицу: куда пойти? Из родных никто не примет, раз мать прокляла. И увиделось тебе окошко, освещенное пламенем из русской печки. Кто тут жил – ты знал, а ведь Фрося единственный на земле человек из его жизни. Перелез через жердочки в воротцах, стукнул в дверь – не заперто, вошёл, снял большую шапку, поклонился, поздравствовался.
Мужик, что лежал на кровати, с интересом сел и уставился на гостя. Баба в кути выглянула из-за занавески, потом было снова спряталась, но вышла, поклонилась.
– Это, Самуил Яковлевич, мой законный муж, Лаврентий Павлович.
Мужик на кровати аж привстал:
– Даже так?
И тут же засуетился:
– Вы так удачно зашли, Лаврентий Павлович, как нельзя лучше удачно, потому что я утром уезжаю в Житомир, там уже собрались все наши, требуют мое присутствие. Потому квартира освобождается, можете ее занимать вместе с законной, так сказать, супругой.
Фрося с клюкой в руке подошла к тебе, дыша свежим тестом и разгоряченным телом:
– Уж ты прости меня, Лаврик, за мою измену. Хошь – в морду ударь, хошь – в ноги паду.
Ты остановил:
– Не надо.
Фрося удивилась?
– А как же? Чо, и бить не будешь?
Ты очнулся.
– Бить не умею, только убивать. А ты не боись. Я к тебе пришел насовсем. Жить.
Фроська мигом оживилась:
– Тогда так, – скомандовала она. – Последнюю ночь Самуил и на печке перекантуется, а тебя, мой дорогой муженек, я к стенке положу, чтоб не соскользнул. Ты разболокайся, мне осталось две булки вытащить Самуилу на подорожники.
Когда Фрося утром проснулась, Самуил уже ушел. В избе долго плескалась, подошла к кровати голая, раздобревшая:
– Лаврик, протри спину до сухоты, а то мерзнуть буду. Э, нет, ты меня не валяй, мне в совет бежать, это ты лежа на спине деньги получашь. Пенсию твою я знаю, проживем, у меня жалованье какое-никакое.
Ушла, погасив лампу и напустив полную избу темноты. Ты вроде уже задремал, как вдруг увидел своего ротного командира, убитого в том бою, и тот спрашивает:
– Что же получается, Акимушкин, я на тебя как на человека надеялся, а ты покушать ребятам вовремя не сумел доставить. Ты накормил роту перед боем или нет?
У тебя сильно закружилась голова, но солдат обязан ответить. Ты до дрожи в теле напрягся, чтобы хоть часть памяти вернулась, просил себя, требовал, умолял: так накормил или нет? Что ответить себе и ротному? Ты вытянулся в кровати и шепотом доложил:
– Товарищ старший лейтенант, я же приготовил кашу с мясом, и привез к позиции. А потом… Потом же вас всех поубило, я один остался.
– Подожди, боец, когда снаряд попал в кухню, тебя в повозке не было. Ты где был? Почему и тебя вместе с нами не убило?
Ты вытянулся и улыбнулся, будто командир мог увидеть твою улыбку:
– Я в это время летал, товарищ старший лейтенант.
– Как летал? – лениво спросил ротный.
– Высоко. Все видел, и бой, и разрывы, и как наши ребята пролетали рядом со мной.
– Акимушкин, ты мне сказки не рассказывай, ты мне ответь: ребята поели перед боем?
Теленок за печкой поскользнулся на влажной подстилке и стукнулся на коленки. Ты очнулся, голова болела, но ротный исчез.
В обед прибежала Фрося, радостная и раскрасневшаяся с мороза, сказала, что звонил из района новый секретарь райкома Гиричев и просил тебя, Лаврушу Акимушкина, завтра прибыть к десяти часам.
– Фроська, это же крёстный мой, родной дядя!
– Лаврик, миленькой, поезжай, просись, чтоб перевез нас в район, тут с ума сойти можно?
Ты возмутился:
– Фрося, как можно просить переехать, а кто в колхозе останется? Нет, таких речей ты от меня не жди. А вот зачем я ему потребовался – в том вопрос.
Фрося за ночь перешила шерстяные брюки чеботаря, рубаху поубавила, пиджак подрезала и в спине на четверть вырезала. Ты наблюдал и удивлялся: все-таки здоровый мужик был этот Самуил.
– Фрось, здоровый мужик был этот Самуил. Что же ты с ним не собралась?
Фроська смачно плюнула на горячий утюг и с ожесточением стала разглаживать свежие швы:
– Лавруша, это штаны у него большие и пинжак широкий.
Она поставила утюг на кирпич и бросилась в распахнутую постель:
– А мужик ты у меня первый и единственный, и лучше не бывает. Я и бабам говорю: вот хоть и по второй группе, а не подумашь, что инвалид.
Ровно в десять строгая женщина открыла ему высокую дверь в кабинет, и Савелий Платонович, прихрамывая, вышел изо стола. Обнялись.
– Про горе и позор наш общий знаю, даже сам имел неприятности. Когда у полкового комиссара родной племянник оказывается дезертиром, хорошего мало. Спас Черняховский, он только принял армию и оказался в дивизии, когда дело рассматривалось. Попросил, полистал и разорвал. Вот такой был человек. Со мной побеседовал минут двадцать и забрал в политуправление армии. Как твое здоровье?
Ты хотел рассказать о странных видениях и снах вперемешку с действительностью, но испугался: если крёстный заставит лечиться, то Ляйсан никогда не вернётся в его сны.
– Военкомат получил несколько путевок на лечение в лучшие госпитали, если есть желание, я могу попросить, да ты и подходишь.
– Нет, крёстный, не поеду. Я тебе объясню, ты умный и грамотный, ты поймешь. Вот есть жизнь, я роблю, хожу, вроде разговариваю, а внутри у меня другая жизнь, светлая, радостная, душа моя говорит с любимыми людьми, мы с ними встречаемся даже. Больше всего достал меня ротный наш командир. Я сам видел, как его разорвало осколками при первом снаряде, а он теперь допытыватся, накормил я тогда ребят перед боем или нет. Ты помнишь ту татарочку Ляйсан, не подумай, что у нас что-то было такое, людское. А вот что-то все-таки случилось, потому что и она меня с первой встречи полюбила, и я ее тоже. Так не бывает у людей, я же слышал рассказы: как только добрался до девки – все, готова. А мы голыми лежали всю ночь рядом, и летали в такие дали, в такую красоту, где рай, и цветы, и кони ходят. Она коней шибко любила. Очнемся, поцелуемся, обнимемся, и опять летим. Когда на фронте с ней встретились, она мне рассказала, что и без меня летала, как будто я рядом. Вот скажи, дядя, ведь и со мной такое же! Мы так радовались. А потом она погибла. Больше всего мне радости, когда она приходит, сколько счастья не бывает у людей, сколько у меня. Если бы она жива была, Господи! Ты ведь слышал, как она провода закусила?
– Это я знаю. На Тайшенову оформлено представление на звание Героя, но затерли где-то документы, сейчас по моей просьбе этим занимаются. И вот что еще хуже: у Тайшеновых все погибли, двое сыновей и три дочери.
– Я знал, видел, но надежа была, что те пули мимо пройдут.
– Это война, сынок. Старика Естая мы отправили в хорошую семью татарскую, он великий человек, мужественно все пережил. О тебе. В госпиталь ты обязательно поедешь, готовься, это через месяц-полтора. С женой сошёлся? Правильно. Как мать? Знаю, что не общаетесь, но деревня же, все известно.
– Живет. Ей за отца пособию платят.
– Да, приедешь домой, передай Анне Ивановне, что Володя и Геннадий живы и здоровы, служат в Венгрии, к весне вернутся.
В плохом настроении вышел ты из райкома, у коновязи заметил старика, сильно похож на Естая. Подошел, присмотрелся: точно он!
– Здравствуй, дорогой Естай.
Старик вынул изо рта трубку:
– Лицом видел, чай пил, а кто – не помню.
– Лаврик я, до войны приезжали с братом Филькой за шишкой к вам, тогда все познакомились.
– Вот теперь всё на местах. Воевал?
– Воевал. Ранило и комиссовали.
– У меня тоже всех комиссовали, дали бумажки. Я им сынов и дочерей, а мне коробочки с железками. Несправедливо! Но была война, сынок, каждый человек должен встать между войной и родиной, только так спасёмся. Я плачу о детях и горжусь.
– Дядя Естай, мне сказали, что тебя отправили в хороший дом. Ты живёшь там?
– Ушёл. Чужой человек в доме, не гость, не хозяин. Сказал спасибо и ушёл.
– А куда ушёл-то?
– Домой собрался. Ты видел мой дом, там такое богатство, там могила жены, там дети мои ножками пошли по земле. Не могу оставить, вернусь.
– Да как же один-то?
– А ты? Я вижу, что глаза твои горят, как горели они в тот вечер, когда ты с Ляйсан в лес ушёл. Разве не хочешь ты пойти жить со мной и работать там, где она родилась и целовала тебя? Не красней, она сама призналась, просила Аллаха, чтобы благословил ее любовь к православному.
Тебя колотила крупная дрожь, ты взмок, сбросил шапку.
– Да я ползком поползу к тому месту, где видел Ляйсан, только возьми. У меня жена есть, к ней съездим, согласится – возьмем, а нет – её воля.
Подъехал татарин в хорошей кошевке, снял тулуп, обнял старика, пожал твою руку:
– Дорогой Естай, решение твое для меня закон, говорю по-русски, чтобы товарищ слышал. Весь твой скот, кони, упряжь – все прибрано и сохранено, как только обживешь дом, все пригоним, сена привезем, овса.
– Бейбул, этот парень наш, мне родной, жених был Ляйсан, захотел ко мне жить.
– Как решишь, дорогой. Поехали!
Знакомой дорогой ехали в тайгу, вот тут поворот, тут спуск к реке. Всё как тогда, только девчонки уже не встретят озорным смехом. Лес начал темнеть, первый признак весны. Ты опять увидел тот казан над костром, в котором девчонки готовили мясо, увидел туесок кумыса, поднятый из колодца, увидел губы девчонок в белых каемочках кумыса – резкого, холодного, хмельного. Почему-то Ляйсан повела тебя к табунку молодняка, жеребята играли, бодая друг друга, терлись шеями, обнюхивались. Подожди, такого же не было, не ходили вы к молодняку! А потом одумался: не надо противиться, Ляйсан знает, что надо показать будущему хозяину. И пошел вслед за ней, только видел, что трава под ее босыми ножками не трепещет, не клонится, не мнется, а радуется, колышется во след, и цветки лесные, скромные, густыми горстями разросшиеся на некошеных палестинах, которые она обошла и не коснулась даже, нежно склоняли перед ней свои головки. Тебе страшновато стало одно время, уж больно похоже на жизнь, ведь хаживал он с Ляйсан, и травы мяли, и цветы видели, но только это не жизнь, это сказка. Знаешь, что нет Ляйсан среди живых, а видишь, любуешься ею, и она радостная, так и плывет над землей. Не скоро ты сообразил, что нету между вами разговора, хотел спросить Ляйсан, почему она молчит, но собственного голоса не слышал, испугался, хотел закричать громче, но Ляйсан приложила пальчик к губам. Ты заметил, что пальчик чистенький, не израненный, не изуродованный мелким осколком. Ляйсан улыбнулась, еще раз пальчик к губкам тобой целованным приложила и погрозила. Ты понял, что надо молчать пока, она сама заговорит, когда можно будет.
– Худой сон смотрел, Лаврик? – спросил Естай.
Ты улыбнулся:
– Сон хороший, только непонятный.
Естай вынул трубку:
– Сны Всевышний дает человеку для размышления. Что видел – обдумывать надо за чашкой чая долго, потом понял, почему. Когда дочерей вижу, долго думаю, ночь, день. Хочу говорить с ними, но молчат, только плачут и жалеют меня.
Ты не удержался:
– Естай, и Ляйсан ты видел?
– Всех дочерей видел, а сынов нет. Батыр не должен нарушать покой отца, это они знают. А девчонки – их Аллах дает на радость. Горе тому человеку, который лишит отца этой радости.
Ты вылез из тулупа:
– Дядя Естай, Гитлер должен за все ответить, это он отнял девчонок.
Старик заворочался в своей шубе, покашлял:
– Перед кем ответит? Разве есть на небесах Бог, который примет его как сына своего? Аллах прогонит, Христос близко не пустил за христианскую кровь, Будда не простит преступника. Гитлер будет носиться по пустоте, искупая каждую каплю человеческой крови, русской, татарской, грузинской, еврейской.
– Приехали! – крикнул Бейбул, и Естай заплакал, скинув шубу, вылез из кошёвки и встал на колени перед своим домом, когда-то полным жизни и счастья. Никто не тревожил его, Бейбул жестом остановил тебя, кинувшегося к старику.
– Он молится, не мешай.
Потом пошли в дом, разожгли большую печь, перенесли из кошёвки мешки с продуктами, Бейбул подал тебе карабин:
– Будешь на охоту ходить, лося едва ли возьмешь, а козочек постреляешь. Татарин не умеет жить без мяса, это вы, русские, способны на картошке прозимовать, – усмехнулся Бейбул. Тебе это не понравилось:
– Зачем ты так о русских? Ты на фронте был?
Бейбул улыбнулся:
– Не спрашивай, если не хочешь знать лишнего. Не был. И Естая не одобрял, когда он всех детей на гибель отправил. Это ваша война, ваша власть ее затеяла. Почему татарин, который уже столько веков не воюет, должен умирать за чужую власть? Вот это воистину наша земля, после Ермака наши князья выкупили ее и жили по своим законам. И дали клятву не воевать. Зачем я нарушу эту клятву предков?
Тебя затрясло, мысли путались в голове, но ты поймал главную:
– Ты не джигит, Бейбул, ты спрятался за тоненькие тела девчонок, они сгорели, а ты греешься у того костра.
Бейбул удивился:
– Ты посмотри, с виду дурак дураком, а как красиво судит. Ладно, Лаврик, обижать тебя не буду, только больше об этом не говори. Власти знают про меня все, у меня друзья от Тюмени до Омска, так что забудь.
На второй день поправляли загоны, завалившиеся без хозяина, а потом поехали за сеном. Три воза лесного, духмяного, мелколистного сена, такого, хоть чай заваривай. Дед Максим так и делал на сенопокосе, выбирал из рядков цветочки, былинки, мелко рвал руками, потому что железу никак нельзя к этому прикасаться, и заваривал в маленьком котелке. Ты прямо сейчас поймал этот запах, задохнулся, и слеза пробила: как славно было житьё, как спокойно и ровно. Разом всё изломалось, никто и не понял, как.
Собравшись домой, Бейбул подошел к тебе крепким шагом:
– Не сердись на меня, Лаврик, если обидел – прости, я среди русских рос, а про войну – особый случай. Я не воевал, но это не значит, что прятался. Другие задачи были. А говорил так – тебя дразнил. Прости, брат.
– Ладно, ты приезжай к нам, старику скучно будет.
Бейбул засмеялся:
– Я ему завтра скот к вечеру пригоню, не сам, мои люди, так что скучать некогда. Прощай, Лаврик.
– Прощай, Бейбул.
В ту ночь ты долго не спал, ворочался в жарко натопленном доме на огромной перине, Естай сказал, что на ней девчонки спали. И правда, ты принюхался и принял запах Ляйсан, так пахли её волосы, её подмышки, когда вы миловались на кошме под соснами. Запах становился всё сильнее, сжимал горло, потом стало легко, и ты понял, что вырвался из объятий перины и поднялся над аулом. Только в кальсонах и рубахе, а тепло, и воздух теплый, и звуки теплые. Ты знал, что увидишь Ляйсан, она прилетит к тебе, чтобы обнять, улыбаться, помолчать. Тебе вдруг показалось, что сегодня Ляйсан скажет тебе что-нибудь, нельзя же всё время молчать. И ведь тебе хочется столько ласковых слов сказать этой маленькой девочке. Ты уже всю её незаметно осмотрел, нет нигде и следов ранений, чистая летающая девочка.
Они прилетели все три, в просторных белых балахонах, с распущенными черными волосами, обняли тебя и тихонько сказали:
– Здравствуй, Лаврик, здравствуй, наш родной.
Ты обрадовался и засмеялся:
– Девчонки, дорогие, как я рад, что вы пришли все вместе. Я знал, что сегодня будет что-то особое. Знал, что будем говорить с Ляйсан.
– Будем, любимый, и сестры знают, о чём. Ты тоскуешь на земле, но пока нельзя сюда, это мы узнали. Ты будешь жить с отцом, ничего не говори ему про нас, всё, что надо, он знает. Привези сюда свою жену. Я не ревную любимый, у настоящего татарина может быть много жен, и любить он их может, как его душа хочет. Привези. А потом мы встретимся, и ты все расскажешь.
Ляйсан поцеловала тебя в губы, и ты вдруг вспомнил кровяной холод ее разорванного рта и жемчужные зубки в страшном обрамлении. Проснулся в холодном поту, встал с постели, увидел стоящего на коленях Естая, он освещен был луной, глядевшей в окошко.
– Подойди сюда, сын мой, – позвал старик. – Встань со мной рядом, я молюсь перед Аллахом за души своих детей, Аллах говорит мне, что их души чисты и непорочны, они в раю. Молись и ты своему Христу, пусть он проследит, чтобы никто не нарушил покой моих девочек.
Ты сказал тихо:
– Я молюсь… Дядюшка Естай, можно, я буду звать тебя отцом?
Старик помолчал:
– Называй «Эти», сынок, это и будет отец. Мы с тобой давно породнились, пусть будет так во имя Аллаха!
Ты еще сомневался, как говорить с Естаем о Фросе, ведь Ляйсан просила не открывать их тайну. Потом насмелился:
– Дорогой Эти, отец мой названный, хочу просить твоего совета. У меня в деревне жена, мы обвенчаны, а живем врозь…
– Это нехорошо, – перебил Естай, – я сегодня хотел дать тебе хорошего коня и отправить в деревню. Привезешь жену, пусть будет семья, и пусть будут дети. Ляйсан не родила тебе сына, а мне внука, она не будет против, если твоя жена будет спать с тобой в ее постели.
Ты заплакал и уткнулся головой в колени названного отца:
– Благослови, Эти, я привезу Фросю.
Ехать пришлось на дрожках, потому что снег растаял, земля размякла, на дороге колёса врезались в песок. В деревне подвернул к избе тётки Савосихи. Та встретила в дверях, испуганно спросила:
– Лаврик, откуда у тебя такая добрая лошадь в дрогах? Говори, не мучай!
Ты не понял, почему она в расстройстве, ответил:
– Живу в татарском ауле рядом с деревней, вот хозяин дал Фросю привезти. Как тут она, не балуется без меня?
Савосиха высморкалась в фартук:
– То у нее спроси, мне делов мало за молодухами подсматривать. У матери не был? Не ходи. Она умом тронулась или как – не пойму, все по Филе плачет, отца не вспоминат даже. Ребятишек отпустили из армии, дак оне на производство устроились, увильнули от колхоза. Так матере написали. Тоже ревёт. А тебя проклинат, черных слов откуда только берет. Ты не ходи. Если за Фроськой приехал, собирай её и долой с глаз.
Подъехал к дому, вожжи примотнул к столбику, стукнул в дверь. Фрося выскочила в одной станухе, уж спать собралась, криком взялась:
– Лаврушенька, муж ты мой венчанный, а я уж думала, насовсем бросил меня.
Посадила на скамейку, сняла грязные кожаные казахские сапоги, измазанные в грязи поповские брюки, налила в большой таз теплой воды, заставила раздеться догола, поставила ногами в таз, и нежно обмыло все тело. Тебе стало тепло и уютно, как бывает только дома. Сняла с горячей плиты сковородку с жареной картошкой, отрезала кусок хлеба. Села напротив и смотрела, как ты жадно ел: за весь день маковой росинки во рту не было. Потом положила на кровать к стенке, прижалась всем телом и заплакала:
– Лаврушенька, простил ли ты меня или только вид изделал? Я места не изберу, все думаю, что бросишь, а как пропал совсем, так и решила, что из-за меня.
Ты слушал ее спокойно, гладил рукой по голове:
– Забудь про то думать, тем паче, что новая жизнь у нас впереди.
И рассказал все про Естая, про знакомство с ним через Филю, про случайную встречу в районе и неделю жизни в его доме. Про девчонок и Ляйсан решил пока помолчать, минута не та.
– За тобой приехал, собирай свои манатки, избу заколотим, и утричком в дорогу. Там все хозяйство на старике. И тебе работа будет, коровы есть, кобылы должны скоро ожеребиться, кумыс научишься делать. Там славно, Фрося, и для души покой. Ты поймешь, ты у меня не глупая.
Еще ничего не понимая, Фрося соглашалась, чуть свет связала в узлы свои пожитки, больше ничего ты ей брать не велел, все есть в доме Эти. Выехали уже на свету, люди видели и лошадь, и дрожки, и Фросю, сидящую рядом с мужем. На два дня деревне обсуждать хватит.
В большом доме к приезду молодых Естай сделал перегородку, там осталась широкая низенькая кровать девчонок, на которой ты уже спал, сундук для вещей. Старик вышел навстречу приехавшим, и вы оба встали перед ним на колени.
– Встаньте, дети мои, я принимаю вас как родных, других никого нет. Идите в дом, располагайтесь, а мы, Лаврентий, заколем баранчика по такому случаю.
Мясо старик варил сам, подозвав Фросю: учись, это будет твоя работа. Фрося трепетно снимала пену с кипящего мяса, отодвигала из-под казана большие угли, чтобы убавить жар. Естай сидел рядом, курил трубку, давал советы. Мясо получилось сочное, мягкое и жирное. Старик долго молился, потом сели за стол.
– Фрося, ты, как и Лаврентий, зови меня Эти, что значит отец. Кушайте мясо и благодарите Всевышнего, что он дает нам такие дары.
Фрося присмирела, после ужина вымыла посуду, постоянно дергая тебя: где взять воды, куда вылить помои. Когда легли в постель, тебя окатила горячая волна: на постели Ляйсан я рядом с Фросей. Закружилась голова, ты старался не думать об этом, но мозг уже ухватился за эту зацепку и не давал покоя. Фрося придвинулась к нему, спросила:
– Ты чо такой мокрый? Да у тебя жар! Обожди, я принесу холодной воды.
А ты уже провалился в пустоту, которая всегда принимала тебя радостно и почти весело. Но сейчас навстречу опять вышел убитый в последнем бою ротный и сурово спросил, накормил ты солдат перед смертью или голодными они ушли на тот свет?
– Товарищ командир, меня самого ударило, не могу доложить по правде, кушали ребята или так и ушли, не жравши. Не пытайте вы меня, товарищ старший лейтенант, больше ничего не знаю.
– Еще скажи мне, Акимушкин, коль ты на белом свете, скажи, одолели наши фашистов, или напрасно приняла нас матушка сыра земля?
– Одолели, товарищ командир, и всем нашим скажите, что одолели, и земля наша свободная от врагов.
Очнулся, Фрося обтирала твое тело настоем каких-то трав, сказала, что Эти принес. Через минуту снова забылся, и опять легко поднялся в теплую и спокойную пустоту. Ты парил, поднимался и опускался, затаив дыхание и ждал Ляйсан. Она все в том же просторном балахоне тихонько обняла тебя сзади и поцеловала в шею, как тогда под сосной. Ты хихикнул, так было щекотно.
– Я знаю, что ты привез свою жену. Лаврик, не думай обо мне, живи земной жизнью. Хочешь, я навсегда уйду из твоих снов?
Ты схватил ее за руку:
– Не уходи! Я умру без тебя.
– Тогда успокойся, не думай о духовном, о пустоте этой, о наших полетах. Скоро ожеребится моя любимая кобылица, она жеребушкой была, когда мы на фронт уходили. Жеребенка назовешь именем брата нашего Газиса. И не думай столько, милый Лаврик, у тебя мозг воспален, ты так сильно ранен. И я буду прилетать к тебе реже и реже, а потом ты совсем забудешь меня.
Ты сильно кричал, так сильно, что Эти вошел в комнату и зажег лампу. Только он мог понять смысл твоих слов, Фрося завернулась в одеяло и ревела.
– Не плачь, дочка, к утру у него все пройдет.
Молодая кобылица ожеребилась легко, Эти сделал все, что полагается и совершил молебен. Повернулся к тебе, ты хоть и слаб, но помогал отцу:
– Лавруша, давай назовем жеребчика Газисом, в память о сыне моем. Ты не против?
Как ты мог быть против, если и Ляйсан просила об этом?
– Нет, Эти, я не против. Я сам хотел просить тебя так назвать малыша.
Старик улыбнулся:
– Вот видишь, как хорошо жить одной семьей.
Когда улеглись спать, Фрося придвинулась к тебе и в самое ухо спросила: