Kitabı oku: «Подарок судьбы», sayfa 4
– Сегодня у меня праздник, приехали мои русские друзья, пусть эта вода веселит нас до утра.
Пили самогонку и пили шурпу, горстями ели жирное молодое мясо. Газис принес маленькую татарскую гармонь, заиграл незнакомую мелодию, сёстры в спокойном и медленном танце прошли несколько кругов по поляне. Взошла луна. Отец попросил, и Рустем спел жалобную песню. Старик прослезился. Ляйсан наклонилась к твоему уху:
– Это любимая песня мамы, она умерла год назад. Я уйду вон в те сосны, когда отец прикажет подать чай. И ты туда приходи.
Ляйсан сидела спиной к толстому дереву на обширной и толстой кошме. Ты осторожно сел рядом. Девушка наклонилась к твоему плечу, потом положила головку на грудь. Оба молчали. Волосы Ляйсан пахли лесной травой, ты уже без стеснения поцеловал ее глаза, щеки, губы. Ни одним движением не ответила девушка.
– Тебе не нравится, как я тебя целую?
– Шибко нравится, потому молчу, притихла. Вся ночь наша, я тоже тебя буду целовать. Я сниму свои одежды, так заведено было нашими предками, чтобы женщина входила к мужчине нагой и чистой.
Ты снял рубашку и штаны, сдернул кальсоны. Ляйсан спустила с плеч халат и, поднявшись на цыпочки, повесила его на нижний сучок. Как она красива голая на фоне полной луны! Вы обнялись и долго лежали, чувствуя каждый стук сердца, каждый вдох, всякое движение мышцы. Ляйсан чуть приподнималась и целовала твое тело, никем не тронутое, пугливое. Ты выскользнул из легких объятий и принялся выискивать самые щекотливые её места, Ляйсан вздрагивала всем телом, шептала:
– Груди, сладкий, груди… Живот… Я сойду с ума. Пупок шевельни языком, еще, сладкий… – Потом поймала его голову: – Все, дальше не надо пока.
Ты запыхался, словно сено метал или дрова рубил, нашарал свою рубаху, вытер лицо.
Ляйсан улыбнулась:
– Устал, сладкий мой. Отдохни. Я тоже сердце своё найти не могу.
– Скажи, Ляйсан, почему нельзя, ты же сама меня позвала?
– Разве тебе плохо со мной целоваться? Или ты хочешь, чтобы я впустила тебя? Я тоже хочу, только боюсь. Ты ласкай меня, целуй, как хочешь, только пока не проси меня всю.
…Кто-то грубым пинком ударил тебя в ноги, в большие отцовские пимы, видение исчезло, не стало Ляйсан, теплого вечера, мягкой кошмы. Пожилой милиционер сказал громко:
– Вставай, пошли.
Мать стояла у запертой двери того кабинета, в который уходила вместе с офицером. Ты быстро пришел в себя:
– Мама, виделись вы с Филей?
– Виделись, – за маму ответил милиционер. – Пошли, и ты повидашься.
Он повел тебя коридором во двор, потом в амбар, откинул незащелкнутый замок и распахнул дверь. Филя лежал на спине, сложив на груди руки, и спал. Нет, как он может спать на таком морозе? Хотел сказать милиционеру, но тот опередил:
– Загоняйте свою упряжку в ограду и забирайте.
Ты поймал его за полу шинели и всё хотел отругать, что бросили брата на холодном полу, пока тот не ухватил тебя за шапку:
– Ты контуженый или как? Убит твой брат. Матери следователь все объяснил.
– Меня, правда, контузило, ты меня за голову не шибко хватай, там местами черепа нет.
– В Бога мать! – выругался милиционер. – Ну и семейка! Один дезертир, та онемела и столбом стоит, этот дуру гонит! Убили твоего брата, при аресте побежал, вот при попытке стрельнули.
Ты понял. Они его просто убили. Они не говорить с ним приехали, а убить. Как же ты упустил, почему не настоял, что с ними поедешь? Стоял и думал.
Гальян подъехал к самому амбару, толкнул в плечо:
– Айда, поможешь вытащить.
Вы подняли тяжелое тело Фили и положили на дровни.
Гальян крикнул милиционеру:
– Дай кусок мешковины, хоть прикрыть его.
– Ага, сейчас, на вас мешковины не напасешься. Буду я на дезертира казенное имущество тратить.
Филю накрыли дедушкиным тулупом, выехали со двора, офицер в накинутой шинели придерживал мать, подвел ее к саням. Мать почернела, рот скривился, она пыталась что-то сказать. Ты кинулся к ней, а она вытянула руки и не допустила. Пробормотала невнятно:
– Сгинь с глаз моих, Христопродавец! Уйди, чтобы я тебя больше не видела.
Ты все слова разобрал, только понять не мог, куда ему идти и что делать?
– Не хочет она, чтобы ты с братом ехал, – пояснил Гальян. – Мне конюх ихний рассказал, что ты навел на Филю, он сам возил троих, и команда им была живым не брать, а ухлопать на месте, чтобы не возиться да народ не злить. Матери всё и рассказали. Ты заночуй здесь, пешком не ходи, волки шастают по ночам. А утричком можа кто из наших приедет. Все, тронулись мы, лошадь покойника чует, гужи рвет.
Всё смешалось: мёртвый Филя, убитая горем мать, прятавший глаза Гальян, уехавшая подвода и он один в районном центре, где не только ночевать негде – где вообще никого не знает. Пошел в сторону больницы, может, пустят перекантоваться в тепле, он уж бывал тут на проверках. В полутёмном коридоре осмотрелся, подошел к регистратуре, вечер, никого нет, только женщина в белом халате пишет бумагу. Она подняла на тебя глаза и долго смотрела, улыбаясь:
– Лавруша Акимушкин, ты ли это?
Лицо знакомое, а признать не можешь.
– Лавруша, бывшая матушка Полина я.
Ты смутился, но поздравствовался.
– А что так поздно в больницу? Приема уже нет.
Было неловко признаваться, но пришлось.
– В тепло хотел попроситься, мне ночевать негде, а домой пешком далеко, да и волки, мне сказали.
Полина вышла из-за перегородки, вроде поправилась с того времени, с лица гладкая и веселая, как тогда.
– Я помогу твоему горю, Лавруша. У меня переночуешь. Не бойся, батюшку отправили на Урал, не ведомо, выпустят ли. А мы домик успели купить, так что живу пока одна. Пойдешь?
Ты кивнул.
– Вот и славно. Я через пять минут соберусь.
В домике чисто и тепло. Хозяйка разделась, осталась в юбке и кофте, такой ты ее никогда не видел. Ушла в спальню, вышла в рабочем, вместе принесли воды в баню, дров, развели огонь. В доме она поставила самовар, достала бутылку водки, налила по маленькому стаканчику. Выпили, чокнувшись без слов.
– Сколько лет прошло, Лавруша? Ты хоть всё помнишь? Опять покраснел! Лаврик, я тебя только на шесть лет старше, зови меня Полиной. Дрова нёс в баню – ничего не вспомнил?
Ты ответил, что вспомнил, и даже на фронте вспоминал.
– До чего же ты мне нравился, Лаврик! Просто полюбила тебя, да батюшка был больно суров. Ты женатый? Отчего нет?
– Бросила, пока в госпиталях был.
– Куда же тебя ранило? Руки-ноги целы. В голову? Ты шапочку-то сними, ведь тепло. Да, легко отделался. Когда вернулся, снова принял её?
Пришлось все рассказать. Полина сняла с горячей плиты чугунку и жаровню, убрала на край, чтобы не пригорело. Достала из сундука кальсоны и рубаху, большую желтую простыню:
– Иди в баню, там уже все готово. На каменку сам бросишь, сколько надо. Бельё батюшки, чуть великовато, но оно чистое, проутюженное. Иди, я потом быстро обмоюсь, и ужинать будем.
Пока Полина была в бане, ты осмотрелся: в спальне широкая кровать, в комнате конопель деревянная резная, вот тут она мне и постель кинет. Полина вернулась из бани разгоряченная, в просторном халате, быстро переоделась в халатик ситцевый, голову повязала платочком – красивая, молодая, крепкая. Опять Фроська вспомнилась, поди, такая же стала.
– Выпей, Лавруша, если здоровье позволяет, и поешь, а я на тебя посмотрю. Уж больно ты мне молодость напоминаешь. Детей у нас нет, сколь не старались, живу вот теперь – и не попадья, а мужики сторонятся. Хочу замуж выйти, Лаврик, не сыщешь мне муженька?
Чуть было не брякнул, что за Филю можно было бы пойти, да вовремя вспомнил длинный сегодняшний день. Подумал, что про горе своё рассказывать не надо.
Полина убрала со стола, вынесла из спальни постель, уложила на конопели. Ты разделся и лег в незнакомую чистоту, весь страшный день закрутился перед глазами, сон навалился тяжелый и мутный. Очнулся оттого, что женщина стояла на коленях перед постелью и целовала твое лицо.
– Лавруша, пойдём на ту кровать, тут тебе неловко.
Ты проспал долго, умылся, прибрал свою постель, Полина пришла на обед. Обняла тебя, поцеловала:
– Спасибо тебе, Лавруша, за любовь да за ласки, я об них столько лет мечтала. Только вижу, не мила я тебе. Кто там, в деревне, тебе люб, скажи? Жена?
Ты помялся:
– Не знаю, можа и она, но как простить? Я побегу, может, уеду с кем.
– Иди, только не забывай, наведывайся, я ждать буду. Вот как все странно в жизни, никогда бы не подумала, а не могу забыть сопливого парнишку и твои ласки неумелые.
Она поцеловала тебя, как ребёнка, в лоб, и проводила до ворот.
Эшелон с новобранцами на запад шёл ходко, встречные и посторонившиеся приветствовали его длинными жалобными гудками. Ты лежал на средней полке, мешок с подорожниками под головой, водку и самогон с ребятами не пил, отец, когда сам на фронт уходил, знал, что тебя тоже призовут, не велел выпивать: пьяный человек не смелый, это только кажется, он осторожность теряет и делается беззаботным. Такого сразу словят снайперы, если затишье, или пулемётом срежут в атаке. Тут тебе думалось хорошо. Вот попал в школу связистов, телефоны, кабели, узлы-скрутки. Это значит, бегать тебе по России, искать порывы в проводах, скручивать, иначе командиры такой разнос устроят! И под дождём, и под обстрелом, а всего тошней через минное поле. Это говорили те, кто уже успел хлебнуть и возвращался на войну по второму кругу. Пару раз показали вам класс дивизионного узла связи, вот тут красота, тепло, прежде всего, чисто, и от войны чуть в стороне. Но командир группы успокоил: это не для вас, на узлы связи специально девушек готовят, во-первых, не пустишь их в чистое поле, жалко, а во-вторых, каждому командиру при штабе охота иметь несколько красивых девушек.
Взводом связи командовал лейтенант Есмуканов, красивый молодой казах. Тебя вызвал первым, проверил документы, задал несколько вопросов. Спросил:
– Ты на линии когда-нибудь был?
– Нет, не бывал.
– Тогда сходишь на порыв несколько раз с кем-то из взвода, посмотришь. Ты откуда родом?
– Из-под Ишима, деревня Афонина.
– Так мы с тобой земляки, я из Петропавловска.
Ты обрадовался: знаю такой, только не бывал.
– После войны приезжай, я тебя маханом угощу и бешбармаком.
– Бешбармак я ел. За шишкой кедровой ездили к татарам, там угощали. И девчонки у них шибко красивые.
– Эх, Акимушкин, дорогой ты мой, нет на свете красивее наших казашек, когда они лучшие наряды наденут, когда танцевать пойдут. – И засмеялся. – Русские девушки тоже красивые, правда?
– Я на русской женился, а ту татарочку до сих пор помню. Поди, уж взамуж выдали, она сирота, только с отцом жили, их три сестры.
Лейтенант расстегнул воротничок гимнастерки, вытер затекшую шею.
– Запомни, солдат, разговоры о женщинах расслабляют воина, а связист всегда должен быть начеку. Ладно, сегодня устраивайся, отдыхай, завтра скажу старшине, чтобы тебя сводили на линию.
Так и начал привыкать, сперва вдвоем ходили, потом одного отправили, велели точно определить причину повреждения. Ты шел кустами вдоль провода на снегу и вспоминал: осколочное или пулевое попадание, порыв животным, упавшим деревом, зверь может перегрызть, даже мышь, но страшнее всего, если кабель перерезан ножом и унесён. Приходит разведчик, подключится к линии, послушает, какое она имеет значение, разрежет и на себя смотает с километр. Вот тогда беда. Надо второй конец найти, а это верная встреча с диверсантом или разведчиком. В таких случаях, в основном, и гибли ребята. Порыв найдет, подключится, сообщит своим, что пошел конец искать, и всё. С той стороны тоже связистов отправляют, бывало, что и оба терялись, зарежут и снегом забросают. А командование связь требует. Тоже служба не из веселых. А ты еще думать любил на ходу, вспоминать приятное. Пришлось отвыкать, и глаз всё видит, и уши слышат. Нашёл порыв, надставил запасным кабелем, и домой.
Дело к весне шло, хотя ночами такие холода заворачивали, что в Сибири проще крещенские перенести, чем эту морозную сырость. А тут на вашем участке фашист начал постреливать из орудий и минометов. Ребята удивляются: ничего в нашем направлении для противника интересного нет, и чего он диканится – не понятно. А он третий день то мины покидает, то из орудия подолбит. Ребята уж привыкать начали, а связистам беда, рвёт связь, сволочь, то прямое попадание, то дерево свалится. В ночь и в полночь поднимают:
– Акимушкин, нет связи с третьим батальоном.
Только там скрутил, порыв на линии связи со штабом дивизии. Взводный сам проводил с километр, предупредил, чтобы аккуратней, дивизия все-таки. Где бегом с проводом в руках, где ползком, если что-то почудилось, добрался до порыва. Так и есть, осколком снаряда срезало. Зачистил концы, скрутил провод, подключил свой аппарат.
– «Орёл», «Орёл», ответь «Синице», ало!
– «Синица», я «Орёл», связь принята, – ответил приятный девичий голос.
– Какой ты орёл, милая, ты синичка и есть. Шлю тебе привет из глубокого сугроба.
– Спасибо, только за нештатные разговоры «синичке» хвостик вытеребят.
– Какая беда? Кто нас слышит? Тебя как зовут?
– Айгуль.
– Красивое имя. Я знал одну девушку, её так звали…
– Все, связь принята. – И отключилась.
Ты понял, что кто-то из начальства подошёл. Погрустил, вспомнил татарочку Ляйсан, самую лучшую ночь в жизни, отзвонил своим, что связь налажена и подался своим следом в сторону расположения.
Когда отоспался, пошел к командиру, спросил про имя Айгуль.
– Откуда ты его взял? – улыбнулся командир. – Мою невесту так зовут, приедешь, познакомлю.
Рассказал про телефонный разговор, про своих знакомых татарочек, одна из которых – Айгуль. Не та ли знакомая?
Командир тебя огорчил:
– Ты знаешь, Акимушкин, Айгуль у тюркских народов очень распространенное имя, как Маша у вас, так что она может быть из Киргизии, из Казахстана, даже из Азербайджана с Башкирией. Ты же знаешь, что все народы поднялись на защиту Отечества.
Ты вздохнул:
– Жалко, а я уж было подумал, что это наша Айгуль.
Командир обнял солдата:
– Все они наши, Акимушкин.
Три дня прошли, как обычно, а утром прибежал дежурный телефонист:
– Акимушкин, пропала связь со штабом дивизии, а комдив как раз говорил с нашим комбатом. Ты эту линию знаешь, давай поскорей. Комбата я на штаб вывел через второй батальон, но прямую обеспечь. Да, они крикнули, что тоже выслали связиста.
Ты осторожно шёл на лыжах по неглубокому снегу, то и дело выдергивая из-под наста кабель связи. Яркое солнце светило в спину и согревало. Тянуло в дрёму, но нельзя, если порыв на нашей половине, а найдет ихний связист, ославят на всю дивизию. Такие случаи были. К обеду прошагал километров пять, всё нормально. В лесу впереди мелькнул человек, ты присел, посмотрел в бинокль – никого. Надо осторожно, если фашист, то на полянке он тебя шлепнет без горя. Ждать? А если он тоже залёг? Так и будем лежать до потёмок? А связь? Комбат спасибо не скажет. Но фигура мелькнула еще раз, и солдатик наш русский, советский, выкатился на поляну. Ты из укрытия крикнул:
– Стой! Кто такой?
– Рядовая роты связи Тайшенова.
– Ты не Айгуль, случайно?
– Нет. А ты как знаешь Айгуль?
– По телефону с ней говорил, когда связь дал.
– Ты на порыв идешь?
– Иду. А вот и конец моего провода.
– И я свой нашла, уже нарастила, сейчас скрутим.
Он вышел из укрытия, она тоже пошла навстречу. Ты так и не вспомнишь, о чём думал в ту минуту. Наверно, о чём-то радостном, душевном, что вот и связь нашлась, сейчас доложим, как положено, поговорим. Подошли близко, она первая остановилась, ты это увидел и поднял глаза. Перед тобой стояла Ляйсан. Ты не мог в это поверить, да и откуда здесь, посреди войны, появилась эта тоненькая татарочка с длинными косами и весёлыми узкими глазами в потрепанной одежде солдата, в шапке, с автоматом за спиной? Ты даже подумал, что надо постоять, и это пройдет. Но голос, голос не дал тебе на это время:
– Лавруша, Лаврик, это ты?
– Я. А ты, Ляйсан, как тут оказалась?
– Лаврик, сладкий, родной мой!
Она обняла его, они неуклюжи были с аппаратами связи, с мотками провода, с оружием. Всё побросали на снег, целовали друг друга и плакали от счастья. Ляйсан вперёд одумалась:
– Лаврик, связь!
Быстро зачистили провода, доложили каждый своему начальству и снова обнялись.
– Ты как попала на фронт?
Ляйсан повела его к лесу, присели на упавшую берёзу.
– Я всё тебя ждала, думала, вспомнишь свою татарочку, а потом Филя твой с друзьями к нам приезжал гулеванить, он и сказал, что ты женился. Я так плакала, так горевала. Потом война началась. Отец говорил, что война пришла на нашу землю, надо воевать, братья сразу ушли, а потом отец поехал в район, договорился, и нас, трёх сестёр, отправили в одну команду, так отец просил. Мы с сентября служим, и Айгуль, и Калима, и я.
Что-то тебя кольнуло, знал ты про положение девчонок при штабах.
– Ляйсан, милая, домогаются до тебя офицеры?
– Нет, сладкий мой, я верна тебе, когда мы в расположение прибыли, я пошла в санчасть, золотой перстень татарский старинный врачу положила на стол и попросила, чтобы пометку сделал в моих документах, что… ну, вроде есть у меня болезнь, и мужикам лучше подальше держаться.
– Да как же ты догадалась до такого?
– А что делать? Нас ещё в школе предупредили, что судьба у всех одна. Вот я и придумала. А сёстры… Их большие командиры к себе взяли, они легко служат, а я вот на линии.
Ты обнял её, называл милой и дорогой, умницей называл, целовал в холодные губы. Она смеялась красиво и весело, как тогда.
– Я попрошу Айгуль, чтобы она вызвала тебя на узел связи штаба. Я так хочу тебя всего обнять, Лавруша, чтоб ты весь был мой, без остатка. Женой хочу тебе стать, женщиной. На войне всё по-другому видишь, и любовь к тебе я тоже вижу совсем другую, и дети у нас будут, много детей, и дом, и кони добрые. Я тебя буду на руках носить, потому что ты ребенок, а я в тайге выросла, я сильная.
Простились и разошлись в разные стороны. Не успел ты и трех километров пройти, как с нашей стороны началась сильная артиллерийская стрельба, похожая на артподготовку, и навстречу тебе выскочил лейтенант Есмуканов:
– Акимушкин, возвращайся, опять связи нет, а через час атака. Комбат под трибунал грозил сдать, если связь с дивизией не восстановим. Их связиста тоже должны вернуть. Действуй!
Ты побежал обратно, даже обрадовался, что ещё раз увидишь Ляйсан, скоро выскочил на знакомую поляну, пробежал редкий лес, извороченный взрывами, выскочил на опушку и увидел Ляйсан, это точно она, но почему она лежит? Сбросил с себя провода и автомат, упал перед ней на колени, хотел повернуть на спину, но все тело смялось, истерзанное осколками, вот и свежая воронка рядом. Посиневшие маленькие ручки у самого онемевшего рта, застывшие, окровавленные, и провода оголенные, задубевшую изоляцию белоснежными зубками срывала ты с проводов, так в руках и остались. Видно, не хватило сил, поняла девочка, что умирает, и стиснула провода в зубах, сжатых предсмертной судорогой. Боже, как ты кричал, как проклинал всех, кто открыл эту войну, кто послал сюда эту девочку, кто направил в ее сторону последний снаряд. Чуть придя в себя, вынул изо рта Ляйсан концы проводов, скрутил их и подключил аппарат:
– Ало, узел, связь восстановлена.
– Кто там вмешался? Ало! Кто на линии? Не мешайте, я уже полчаса пользуюсь связью.
Ты волком раненым взвыл, зверем диким, нечеловеком. Светлая Ляйсан, через твои тонкие и сладкие губы, через зубки твои жемчужные, через чистое непорочное твоё тело отдавались команды, летели матерки, угрозы, обещания наград и расстрелов. Вытирал лицо Ляйсан горячим снегом, целовал ее ледяные губы. Милая, сладкая девочка, разве для того ты была создана, чтобы в последние минуты жизни дать связь какому-то штабу, пусть даже столь высокому и для очень важного стратегического разговора? Какое тебе дело до них, Ляйсан, будь они все прокляты! Белым стало, как у невесты на честной свадьбе, твое смуглое татарское личико, всю кровь свою ты отдала русской матушке – сырой земле, себе не оставила ни капли. Ты не помнишь, сколько сидел около Ляйсан, потом поднял её на руки, снова опустил, снял с неё бушлат, валенки, чтобы легче было нести, и пошел к своим. Тебя встретили забеспокоившиеся ребята, переняли скорбный груз и доставили в батальон.
Тебя в горячке увели в медсанбат, из дивизии на подводе приехали ребята, забрали тело девочки и сказали, что прошел слух, к большой награде представят погибшую.
В медсанбате уколы ставили, давали снотворное, разные сны тебе виделись, больше всё счастливые, радостные, с любовью, со смехом. Мать говорила, что нельзя во сне смеяться, это к горю. Ты просыпался, вспоминал мамины предосторожности и понимал, что большего горя, чем сегодняшнее, от которого болит только душа и ничто больше, у тебя уже не будет. Раза два приходил доктор, суровый, чёрный и кудрявый, как чёрт, давил на брюхо, крутил голову, велел приседать. Ты все делал исправно, тебе всё равно.
– Я вас хочу спросить, молодой человек, не стыдно протирать простыни в санчасти, когда на фронте героически гибнут молодые девушки, вот недавно героически замерзла в снегах представитель славного татарского народа… как её, забыл фамилию.
– Это Ляйсан, – подсказал ты и пошёл в каптерку спрашивать своё обмундирование. В батальон вернулся после обеда, ребята встретили спокойно, лейтенант Есмуканов подошел и обнял.
– Вечером будем деревню брать, ты пока полежи в землянке, слаб ещё.
Ты пошел к старшине и сказал, что лейтенант велел выдать автомат, три рожка патронов и гранаты. Старшина выдал. Ты почистил оружие, переоделся в чистое белье. Судя по тому, что до деревни три километра и её ни разу не пытались взять, а сегодня вдруг решились, что-то изменилось, и бой будет серьезный. Вместе со всеми лежал в окопе и ждал сигнала. Команда была тихой, но конкретной:
– Вперёд!
Стрелять и кричать запрещено, надежда на внезапность. Успели добежать до середины, а там ведь тоже не дурачки сидят. Пустили ракету, вдарили из пулемётов, солдата сразу тянет ближе к матушке сырой земле, но сзади приказ:
– Не залегать, всех перебьют, брать штурмом.
Стали брать штурмом, значит, бежать, пока добежишь, если не убьют или ранят. Ты бежал в полный рост и не стрелял, потому что не видел цели. А вот обозначился пулемёт, брызжет в темноте коротким рыжим огнём. Ты привстал на колено, прицелился и дал очередь. Пулемёт замолк, ты опять побежал. Уже заметались человеческие фигурки в просветах между домами, да тут ещё наши пушкари ударили зажигательными, пожар осветил немцев, деваться им некуда. Только это уже не вояки, это солдатики команды ждут к отходу. Ты выскочил на бугор, кто-то крикнул:
– Лаврик, падай, ты охерел – во весь рост!
А ты бежал, и дыханье не сбилось, и руки не дрожат. Стрелял в каждого, даже в тех, кто руки поднял, стрелял метко, зло, без промахов, ещё два рожка у своих убитых выхватил. И когда из-за сарая трое наших вывели до десятка фашистов, ты поднял руку с гранатой и крикнул своим:
– Ложись, братцы, Богом прошу!
Гранату невзведенную откинул, а по толпе полоснул слева направо и обратно. Подбежал, своих перепуганных увидел:
– Вы бы, ребята, бежали вперед, там сейчас медали будут раздавать.
И тут же тремя выстрелами добил раненых фашистов. Бросил автомат, сел на снег и заплакал:
– По тебе, сладкая моя татарочка, устроил я поминки. И дальше буду бить гадов, где только увижу.
Подбежал лейтенант Есмуканов:
– Акимушкин, я тебе велел в землянке сидеть!
– Все, командир, отсидел в землянке и по проводам, как кобель на цепи, больше бегать не буду. В штурмовую роту пойду, давить буду их, как клопов. Спасибо тебе, Есмуканов, но больше ты мне не командир.
Ты не знал, только много позже рассказали тебе, чего стоило Есмуканову отбить тебя от особистов. Все-таки кто-то стуканул, что ты расстрелял пленных, а статья есть статья, тем более, если есть желание.
Когда все улеглось, решило командование тебя прославить. В роту приехал на «виллисе» корреспондент дивизионной газеты, расспрашивал, как ты связистку Тайшенову нашел, как нёс ее к своим, а ты не мог говорить. Только сегодня утром, выйдя из землянки, посмотрел ты на чужое, хоть и советское небо – не такие тут звезды, не их вы видели с Ляйсан. Знал уже, что сегодня сорок дней прошло после смерти, не знал только, есть ли у татар сороковины. Вспомнил молитву «Отче наш», проговорил её тихому небу, попрощался с душой Ляйсан, которая сегодня обретёт отведённое ей место в раю. Это должно быть почётное место, чиста душой, и телом, и помыслами пришла к Богу эта девушка. Бог видит ее изорванные осколками живот и груди, которые кроме тебя не ласкал никто, а потом велит ангелам исцелить её и провести в самые лучшие места, чтоб похожи были на её родные. И кусочек тайги с кедровыми орехами, и молодой березняк, и низкая луговина трав для вольных коней, которые сами будут подходить к ней и падать на колени, чтобы она села и проехала хоть чуть-чуть.
– Э, товарищ Акимушкин, очнитесь. Расскажите, где вы родились, как работали в колхозе. Эту газету мы направим к вам на родину.
Ты мог бы рассказать ему, что колхоз назывался «Красная поляна», недалеко от Акимушкиных избушек срубили крестовой бригадный дом, там и жили всю посевную и уборочную. Почти как в старые годы. И уже перед войной поставили тебя прицепщиком на плуг к Тольке Брезгину и направили на ваши родовые наделы, пахать. Остановился Толька на обочине, велел заглубить плуг на сколько-то сантиметров, помочился на грязную гусеницу и дал газ. В конце гона ты дернул проволоку, это сигнал, Толька остановился. Ты прошел вдоль борозды, вспомнил слова деда Максима:
– Это твоя борозда на твоей земле. А если на чужого дядю робить, то никакой радости, одна усталость.
– Натолей, вот мы первую борозду проложили, в радость это тебе?
Брезгин затоптал окурок и сплюнул:
– Ты меня за этим остановил? Какая радость, дурак, если нам к утру надо десять гектаров сдать?
– Обожди, я добегу до колодца, водицы зачерпну.
– Нету колодца, мы осенесь туда всю требуху лосиную побросали, чтоб не нашел никто. Лосей бить запретили, а мы грохнули, он утром на зерно вышел.
Ты пошел в сторону избушек, Анатолий матерился и грозился списать с плуга, а ты не мог остановиться, так давно не был в родных местах, что до душевной боли захотелось. Избушку, почти домик, кто-то разобрал и увёз, навес и загоны завалились, всё заросло бурьяном. Подошёл Анатолий:
– Вот ты – наглядный пример, Лаврик, как частная собственность делает человека рабом. Что ты сопли распустил: родная земля, первая борозда. Да пропади оно всё пропадом! Мне наряд закроют в гектарах мягкой пахоты, остальное я видел, знаешь, где? Я жилы из себя буду рвать, потому что завтра нас ждет светлое будущее. Это Маркс так учил.
– Кто такой Маркс? Он пахал и сеял?
Анатолий хохотнул:
– Он, брат, такие семена по миру разбросал, что скоро всем частным капиталистам тошно будет. Вот я, чистый пролетарий, и отец мой никогда этими глупостями не страдал: избушки, колодцы. Он шкуры скупал и киргизам перепродавал. Пил. И я пил, пока за глотку не взяли. Я из этого трактора за весну все выжму, а осенью мне новый дадут, потому что советская власть об рядовом человеке заботится. Потому я свободный человек, а ты раб.
– Подожди. Отец и дед мои кто были?
– Кулаки, рабы собственности. Всем известно: не Савелий бы Гиричев – рубил бы ты сейчас уголек на Урале. Ладно, пошли пахать.
Рассказать можно, но он не напишет.
– Акимушкин, а сколько вы фрицев убили лично? Сейчас рекомендовано вести персональный учет, для награждения.
Акимушкин посмотрел на паренька: явно городской, из грамотеев, жизни не видел. Сколько убил? Да разве можно вести счет? Да, мы их не звали, они сами пришли, но считать трупы?
– Не могу ответить, товарищ младший политрук. Стреляешь – в кого попадешь.
Корреспондент статейку все-таки написал, газета пришла в батальон, на роту дали несколько штук. На фотографии Лаврик был больше похож на колхозного пастуха, если бы не пилотка со звездой. Через три дня его вызвали в штаб дивизии. Кто, зачем – никто не знает, телефонисту передали без дополнительных сведений.
В штабе доложил дежурному, тот куда-то сбегал, потом приказал идти за ним. Перед входом в блиндаж остановился:
– Заходи и доложи по всей форме.
Ты вошел, увидел сидевшего за столом высокого и полного офицера, доложил. Офицер поднял глаза:
– Лаврик, подойди сюда, я в ногу ранен, мне вставать трудно.
Ты испугался и обрадовался:
– Крёстный Савелий Платонович, здравствуй.
Офицер протянул руку.
– Здравствуй, крестник. Но это последний раз, впредь обращайся по званию, при людях, конечно. Так, что у тебя дома? Как мама, жена, дети?
Что ему ответить, если сам ничего не знает?
– Детей нет, жена и мать живы, тятю убили под Москвой. Братовья воюют где-то, мать адреса дала, только ответов нет.
Офицер кивнул:
– Да, между фронтами письма идут через Москву, долго. Как сам? Говорят, отличился? Орден еще не получил?
Ты смутился:
– Нет, но воюю, не прячусь.
Крёстный кивнул:
– За это и пригласил тебя, если бы прятался – не стал бы мараться. Меня из района в Свердловск взяли, поучился, направили парторгом на завод, потом обком партии, потом война, вот, политработник. Скажи, Лаврик, у тебя есть ко мне личные просьбы? Только быстро, через пять минут военный совет.
– Есть просьба. На узле связи служат Тайшеновы, мне бы с ними повидаться. Товарищ комиссар, поддержите их, они сестру потеряли, нельзя, чтобы и они погибли.
Савелий Платонович поднял трубку и дал команду прислать к нему в кабинет Тайшеновых, с трудом поднялся, обнял крестника и вышел. Ты сам открыл дверь перед перепуганными девчонками.
– Не бойтесь, мы одни.
Они обнялись и долго стояли молча.
– Айгуль, Калима, мне Ляйсан всё рассказала. Покажите мне её могилку. Я сказал комиссару, чтобы помог вам, если нужно.
Девчонки удивились:
– Ты его знаешь?
– Это мой дядя, крёстный.
– Он суровый, – сказала Калима.
– Нет, справедливый, – поправила Айгуль.
Вы постояли у холмика со звездой на опушке леса. Ты не мог плакать. Девчонки тоже уже всё выплакали. Ты насмелился и спросил:
– Звёздочка – это ничего?
Девчонки кивнули:
– Аллах примет, он знал, что она солдат. Лаврик, она успела сказать тебе, что любила?
– Мы полчаса говорили, потом разошлись, а потом снова встретились, но она была уже…
В батальон тебя привезли на полуторке, чему все были крайне удивлены.
– Молодец, солдат! – сказал рядовой Гоголадзе. – Туда пешком, обратно на полуторке. Завтра уедет на «ЗИСе», а вернется на «мерседесе». Молодец!
Хорошо после боя, если остался живой. Ты привык к душевному одиночеству, в тебе уже не было сладких воспоминаний о жене, которые не давали спать в первые месяцы после призыва, ты уже совсем забыл жаркую и бесстыжую Полину, бывшую попадью. Рядом с тобой была только Ляйсан. Не мёртвое изорванное тело помнил ты, не мёрзлые тонкие губы, которые пытался отгореть, пытался вдохнуть в них тепло и жизнь. Ты видел её под той сосной в бору, когда она, чистая и смелая, без стыда разделась перед молодым парнем. В эти минуты ты улетал с земли, находил её в теплых воздушных просторах, вы обнимались, и не было никого в мире счастливее вас.