Kitabı oku: «Атаман Платов (сборник)», sayfa 7
XII
…Хоть с небольшою, однако ж и не так малою победой на первый раз имею долг с сим Вашего Сиятельства поздравить; благослови Господь далее и более побеждать…
Рапорт Платова, 27 июня 1812 г., № 61
Светало. Холодный ветерок быстро сгонял туман с полей, и беловатой пеленой росы покрыта была приникшая к земле трава. Восток алел. Солнце уже встало, но за лесом его еще не было видно, и только бесконечная тень, бросаемая лесом, свидетельствовала, что солнце уже встало. Тень быстро бежала. Становилось теплее, птицы громче пели, начинали стрекотать кузнечики. Вправо от мокрой от росы мягкой полевой дороги стоит атаманская сотня. Казаки слезли с лошадей. Кто держит одну-двух за чумбурный ремень, кто сбатовал свою с соседом, у кого конь просто стоит и, согнув слегка переднюю ногу, мирно пощипывает траву. Иные казаки спят крепким утренним сном, иные, собравшись в кучу, зорко глядят перед собой на маленькую деревушку, скрывающуюся в балке.
Перед фронтом, шагах в двадцати, ходят взад и вперед два офицера – командир передовой сотни Зазерсков и ординарец атамана хорунжий Коньков.
– Я вижу, что вы сильно страдаете. И мне жаль вас – вы отличный офицер, и умом вас Бог не обидел. Что за притча такая, думаю, не больны ли вы? Я в Вильне узнал, что причиной тому любовь. Глупое, думаю, дело. Казаку дан конь, дана сабля, дана слава отцов и дедов, а любовь да бабья юбка – недостойное это дело. Ну хорошо, скажем, вышло так, не воздержались, так что с того? Полюбили одну, полюбите и другую – свет-то не клином сошелся. Бабьего племени сколько хочешь – хоть отбавляй, и все одинаковы. Все, пока не замужем, и ласкают, и любят, и голубят, а как замуж – так и рыло воротит. Плеть на них нужна! Вот и все. Теперь вот война зачалась – до бабы ли тут! Вы у меня смотрите: без Георгия завтра – то есть уже даже сегодня – не быть! А про питерскую балетчицу и думать не могите!
– Какую балетчицу? – в изумлении спросил Коньков.
– Какую? Про которую Рогов рассказывал, что опутала вас.
– Так он называл ее балетчицей?
– Ну да. Я почем знаю, кто она такая! На сердце у Конькова стало полегче.
– Глупая сплетня, и больше ничего, – сказал Коньков и вспыхнул весь.
– Дай Бог! Я вам больше верю, чем Рогову Если вы больны, не беда это – пройдет, так просто соскучились по Дону Тихому, тоже не беда. Только бы не любовь! Однако надо посмотреть, что делается у них.
– Позвольте мне с партией поехать.
– Эх вы! Ну, «езжайте» с Богом!
Выбрал Коньков себе казаков, вскочил на Ахмета и поехал за ту границу, где кончалась жизнь и начиналась смерть, где стоял страшный, неведомый «он».
И все казаки чувствовали этот рубеж, все понимали, что вон за той межой, на которой так пышно разросся ивовый куст, начинается что-то новое, неведомое и страшное.
И хотя вчера еще они были там, но сегодня уже здесь не то.
Словно край мира прошел по меже. Один Коньков забыл про войну. У него на душе словно трубили праздник, ему весело было и радостно.
Говорили про балетчицу, а не про Ольгу Клингель?! Ах ты, душа моя, красна девица, – и я подумал на тебя… Это мне Господь послал утешение за мою жаркую молитву вчера… И беспечно и весело шел он на своем Ахмете вперед, забыв, где он и что перед ним.
– Que vive?42 – раздался испуганный голос впереди, и вслед за тем щелкнул выстрел и с визгом и шорохом пролетела пуля.
Выскочил вперед фланговый урядник и положил ударом сабли в голову французского часового. Но дальше ехать было немыслимо.
Последние французские посты быстро снимались; авангардный эскадрон выезжал из Новогрудка, и по легкому, теплому ветерку доносилась польская речь и топот коней.
Желтые пятна на синем общем фоне, флюгера пик указывали, что это была польская конница графа Турно.
Коньков вернулся к Зазерскову и рассказал о случившемся. Послали донесение к Платову.
– Так выезжают? – Коньков кивнул головой.
– Ну, с Богом! По коням! – и новая нотка, суровая какая-то, властная зазвучала в голосе Зазерскова.
Казаки разбирались по лошадям и влезали на них, пока другие еще подтягивали подпруги и готовились к походу.
И у них на лицах тоже есть особенный отпечаток какой-то суровости и необыкновенного внимания к мелочам. Пастухов, никогда не чистивший гнедого своего маштака, вдруг заметил пятнышко на его ноге и усердно оттирал его рукавом. Акимов пробовал скошовку43 с таким видом, как будто от нее зависел успех боя.
– Готовы? – раздался голос Зазерскова.
– Готовы, готовы! Акимов, поживей!
– Зараз сяду! – послышались голоса.
– Ну, слушай же, братцы! В круг!
Тесно окружили казаки своего командира; задние вытягивали шеи и слушали, стараясь не проронить ни одного слова.
– У Мира, где атаман и откуда мы в ночь отступили, – засада. Там полк Силаева, две сотни полка Каргина, а три наши в конвое у атамана. Влево наша седьмая сотня за леском, вправо – восьмая, во-он у церкви. Мы должны заманить все силы на Мир, не дав им спокойно развернуться. Команда будет одна: строй лаву; один свисток – лава вперед, два – назад, в остальном надеюсь на вас, на вашу казацкую сметку и удаль! Старые, помогай молодым.
– Постараемся, ваше высокоблагородие! – загудели голоса.
– Ну, с Богом! – И по-регулярному, склонившись на левый бок, и другим голосом скомандовал есаул: – Равнение направо, шагом ма-арш.
Но казаки стояли, пока Зазерсков не крикнул:
– Да иди же, черт те в душу!
Сотня всколыхнулась, и кони, замотавши головами, тронулись, повалив дротики.
Вот прошли и роковой ивовый куст, вот высокая цветущая уже рожь стала бить по ногам, лошади рвались от повода и захватывали в зубы лакомый корм, вот опять цветущий луг, запах мятой травы, ароматный и сладкий запах цветов наполняет воздух. Из-под самых копыт лошади Зазерскова испуганная вылетает перепелка, заяц выскакивает, делает несколько скачков вправо и влево, приостанавливается и, прижав уши, бешено несется вперед. В другое время по адресу косого послышались бы шутки и замечания, но теперь зайчишка улепетнул и никто его «даже не заметил.
Все были серьезны и сосредоточенны, каждый думал свою думу, и меньше всего думали все о предстоящем сражении и о возможности быть раненым или убитым. Все тупо и упорно избегали этой мысли и мысли о родине…
Но вот вдали показалось облако пыли, длинное, высокое, и в его туманных очертаниях засверкали копья и сабли.
– Рысью ма-а-ррш!.. Ну, трогай!..
Понагнулись казаки, и раз, раз, раз, чаще и быстрее затопотали кони, и сотня понеслась на передовой эскадрон.
Вот уже ясно видны стали темно-гнедые лошади улан, показались и желтые расцвеченные уланки, перья на киверах раздалась и у них команда, и сверкнули на солнце сабли. Казалось, атаманская сотня хотела атаковать неприятеля, по крайней мере, дерзко фыркали лошади и грозно горели на солнце копья и сабли. Командир авангарда графа Турно, ротмистр Пршепетковский, не понимал одного: как рискует одна сотня кинуться на него, когда сзади него идет три полка. Нет ли резерва где? Но ни его острый взор, ни поиски его зорких фланкеров не могли открыть ничего подозрительного. Всюду было тихо и спокойно, и мирно горел крест на колокольне далекого селения, и тихо было кругом.
Ну, если он хочет! Сумасшедший казак! Изволь!
Пршепетковскому жаль было атаковать бедную сотню. Она ему казалась толпой людей, решившихся на самоубийство, и думалось ему, что нечестно разбивать этих бедных людей. Но долг выше всего, он обернулся назад к трубачу, и резкие звуки сигнала огласили мирные поля, фыркнули кони, иные хрипло, тяжело задышали, и, гремя оружием, полевым галопом пошел эскадрон.
По-прежнему казаки идут рысью навстречу. Какая дерзость! Всего только триста шагов разделяют их, пора перейти в карьер…
– В каррьер-рр… Маррш-марш! – обернувшись к эскадрону, хрипло кричит Пршепетковский и вонзает шпоры своему коню, готовый первый налететь на мелкоконную казачью сотню…
Но атаковать некого… Перед Пршепетковским видна далекая пыльная дорога, сереют домики деревни Кореличи видны березки здесь и там, стог сена и брошенная у дороги борона…
А вправо и влево бешено скачут казаки и растягиваются лавой на далекое протяжение. Собираются они по подкрылкам и летят кучками с флангов на улан, несущихся вперед и вперед. Растерялся Пршепетковский. И справа и слева казаки, и спереди и сзади – откуда они взялись? Была одна сотня, а теперь… Вот уже один погрузил свой дротик в бок флангового унтер-офицера Ровинского, вон лейтенант Сакре падает с перерубленной рукой.
– Позвольте, – хочет крикнуть Пршепетковский, – так нельзя атаковать! Это не по правилам! – Но вспоминает он, что это казаки, что у них правил нет, что это дикие люди, «поношение рода человеческого», и панический ужас нападает на него. – Назад, назад! – кричит он. – Повзводно налево кругом…
Но не надо повторять этой команды – уланы сами скачут назад, а казаки преследуют их.
Вот и его настигли. «Как скоро скачут, однако, эти маленькие лошаденки!» – проносится у него в голове, а уже над ухом слышен голос: «Жете лезарм! Бале зарм!» – и острие пики направлено в бок.
Бросил свою саблю Пршепетковский, схватили за повода его лошадь казаки и повели куда-то…
Куда? Сожгут и съедят, пожалуй!
Изумлен и рассержен граф Турно.
Как! Его лучший эскадрон, его лейб-эскадрон бежит перед ничтожной горстью донцов! Наказать их! Два эскадрона живо развертывают фронт, но опять некого атаковать.
– Подлые трусы! – кричит граф Турно по адресу скачущих в разные стороны казаков.
А у казаков своя команда.
– Гавриличи! – кричит громовым голосом Зазерсков. – Увиливай в кусты!
И в молодые зеленя скрылась атаманская сотня.
– Переловить этих негодяев! – сипло кричит граф, и два полка развернулись и, гремя саблями, звеня цепками и кольцами мундштуков и потрясая землю топотом коней, галопом скачут за казаками.
А казаки мчатся все дальше и дальше; прошли зеленя, пролетели через Кореличи, вышли на ровное поле, и вдруг разомкнулась казачья лава, и направо и налево перед самым фронтом улан несутся казаки.
Не успел один; ширнул его пикой улан, хрустнули ребра, и с помутившимся взором упал донец под ноги передового эскадрона.
А из-за развернувшейся лавы видны тесные ряды казаков, краснеют поваленные пики, и с бешеным гиком мчатся казачьи полки на свежих лошадях навстречу утомленным уланам.
Отчаянное гиканье, топот массы коней поражают уланскую бригаду, и она сдает ход, идет несмело, но еще силы на ее стороне, но и справа и слева слышно уже победное «ура!», и, как васильки по полю, горят голубые шлыки атаманцев, и наскакивают они на фланги!
Поразительно быстр кавалерийский бой! Секунда – и все поле покрыто скачущими по одному направлению всадниками. Уланы бегут, казаки преследуют их… И только жалобно ржущие лошади со сломанными ногами, там и сям в неестественных позах лежащие казаки и уланы, лошади без седоков, скачущие в бой на привычных местах, доказывают, что атака состоялась и была кровопролитна.
Впереди всех в голубом чекмене, с серебром шитым воротником, с толстыми витыми жгутами на плечах, с целой цепью орденов, с бриллиантами усыпанной саблей в ножнах и атаманской булавой в правой руке, на сером коне, с серебряным набором на нагруднике и пахвах (подхвостнике), с серебряной оковкой на тебеньках, скакал Платов, окруженный своей свитой.
Вдохновляло, удесятеряло силы казаков его присутствие. Шибче бились сердца, сильнее рубили руки!
Напрасно до хрипоты кричали донцы «жете лезарм» и «бале зарм» – уланы не хотели сдаваться, и начиналась опять стычка: пика вонзалась в ногу, в бедро или в живот, и с пеной у рта, с бессильной злобой во взоре падал улан и оставался в плену.
И всюду, где проносился серый конь и виднелся голубой генеральский мундир, падали уланы, убитые и раненые.
Платов был гением побед, гением казачьей хитрости, это был предмет обожания казаков!
В его славном присутствии забыл свою Олю Коньков, забыл про любовь и счастье и, выхватив саблю, что от деда досталась ему и не раз уже рубила врага, и всадив шпоры Ахмету, вынесся вперед командира и наметил своей целью уланского офицера.
Красив и статен был улан.
Длинные усы его развевались по ветру, а бородка была подстрижена клином. Уланка с султаном сидела на нем особенно лихо, а кровный конь скакал так плавно.
Налетел на него с левой стороны Коньков, замахнулся саблей и тяжело ударил его в грудь.
Брызнула кровь, побелело лицо, и со стоном свалился улан на землю.
– О, mа Lucie bien аmeе!44 – простонал он, и едкой болью отозвались эти слова в сердце Конькова.
Потускнел для него день, солнце не так ярко светило, и ничего веселого не было в бешеной скачке за бегущим врагом.
Теперь в Платове не было для него прежнего обаяния.
«О, mа Lucie bien атее!» – задушевная, отчаянная мольба к любимой женщине, к прекрасной француженке, к невесте, быть может, звучала в ушах казака, и виделось ему посиневшее лицо красивого уланского офицера и его одинокий роскошный конь, которого ловили казаки по полю…
И не радовали его теперь ласковые слова Платова, не радовало его и поздравление с орденом Святой Анны.
Встала перед ним было забытая Ольга Клингель, заглянула ему в сердце, и куда девалась суровость, желание убить, поразить неприятеля!
А атака неслась дальше и дальше. Сотни сипаевского полка разомкнулись, рассыпались и, разбившись на взводы, пятидесятки и звенья, летели за своими хорунжими, пятидесятниками и урядниками. Одностаничники и односумы, вглядываясь друг в друга, все поглядывали на своего старшого. А начальники смотрели на сотенных, а сотенные – на полковых, а полковые – на атамана. И как рой за маткой, послушный и гибкий, летел казачий строй пятнадцать верст, преследуя неприятеля.
На первый взгляд беспорядок, орда, дикая, не признающая дисциплины, а вглядишься ближе – исполнение воли и предначертаний одного начальника, одного командира.
Но устали казачьи кони. Боялся зарваться далеко Платов, боялся попасть сам в засаду, в которую так удачно завлек графа Турно. Ведь там, впереди, была пехота Даву, кавалерия Мюрата, там двигались люди на завоевание неведомой страны, двигались, увлеченные одним человеком, одним гением, который обаянием полководца покорил все сердца.
Опасно было горсти казаков трогать эту громадную армию – и Платов послал ординарца с приказанием прекратить преследование и возвратиться к Миру.
Уже вечерело, когда казачьи полки стали подходить к Миру. Почти каждый казак вел пленного. Двести сорок восемь человек улан, два штабс-офицера, четыре обер-офицера и двадцать один сержант были добычей казаков. А сколько убитых и тяжело раненных лежало там, в поле, на которое спускался вечерний сумрак и белесоватыми клубами стлался туман.
Казаки расседлали коней, раненые перевязывали себе раны, но все шутили, острили и смеялись, вспоминая отдельные эпизоды миновавшего сражения.
Смеялся даже Панкратьев, урядник, которому начисто оторвало левую руку, по самое плечо, которое обрабатывал теперь полковой костоправ.
– Ну, братцы, – говорил он, лежа на носилках, – на войне не без урону – по крайности, дома свидетельство будет, что воевал! А ему, нехристю, чтобы пусто было.
– Да ты, Микита, не сердись. Он же пожалел, не захотел вызволять из веры православной: левую руку снес, а правую оставил – дескать, перекрестись за упокой моей души!
– Ну да и офицеры же наши молодчики. Видали Пидру Микулича?! Как хватил офицерика ихнего – и не пискнул.
– Его на это взять. Молод, а хват.
– Сказывали, орден ему выйдет.
– Пора.
– Ну, пора! Давно ли рядовым казаком ездил.
– Нет, братцы, атаман-от наш, ах, атаман, атаман! – раздается молодой, полный восхищения голос, и звонкий тенор запевает:
Он летает пред войсками,
На сером своем коню-ю… —
но дальше импровизация не идет, и песня смолкает.
И веселы все, радостны на казачьем биваке среди полей, по-над лесом, на песчаной осыпи. Веселы кони казачьи, с которых сняли тяжелые седла, ослабили подпруги и стреноженных пустили в молодые овсяные поля, где бродят они, пощипывая нежные, мягкие зерна. Веселы казаки, собравшись вокруг котлов со щами, которые готовятся кашеварами, веселы мужички, прибежавшие из лесов; они принесли хлеба и поздравляют с победой; веселы офицеры, мечтающие о крестах и орденах, весел и атаман Платов.
Лежа на песке, пишет он Багратиону поздравление.
«Хоть с небольшою, однако же и не так малою, потому что еще не кончилось преследование и, быть может, и весь шести полков авангард под командой генерала Турно-Прадзиминского погибнет; пленных много, за скоростью не успел перечесть и донесть, есть штаб-офицеры и обер-офицеры, с Меньшиковым (адъютант Платова) донесу, а на первый раз имею долг и с сим Вашего Сиятельства поздравить; благослови Господи более и более побеждать. Вот вентер много способствовал, оттого и начал пошел…
У нас, благодаря Богу, урон до сего часа мал, избавь Всевышний от того наперед, потому что перестрелки с неприятелем не вели, а бросились дружно в дротики и тем скоро опрокинули, не дав им поддержаться стрельбой.
Я Вашему Сиятельству описать всего не могу. Устал и на песке лежа пишу; донесу, соображаясь за сим, но уверяю, будьте о моем корпусе спокойны, у нас урон не велик…»
Рад и Меньшиков, что повезет рапорты в главную квартиру: не останется он там без награды…
Один Коньков не весел и не доволен. Не радует, не веселит его дивный конь золотой масти, что достался ему от врага, не веселят поздравления товарищей, платовское рукопожатие и поцелуй. Тщетно ищет он между пленными своего раненого – его нет…
Нацепил на себя саблю Коньков, осмотрел пистолеты, сел на коня уланского, – он свежее Ахмета выглядел, и один, без вестового, выехал в поле.
Стояла теплая июньская ночь. Тихо. И в этой тиши страшными звуками изредка раздается стон умирающего, проклятие или мольба. Какие-то звери, не то собаки, не то волки, ворча, отходят при приближении всадника.
Коньков хорошо помнит «то место». Да и конь, видно, ждет хозяина. Вот за этой межинкой, левее куста. У куста Платов кричал, а это было после…
Вот он… Насторожил свои чуткие уши породистый конь и испуганно захрапел. Соскочил с него хорунжий, нагнулся к улану, и крик радости вырвался из его груди.
Раненый еще дышал. Казак быстро достал флягу с водой и поднес к губам улана. Раненый жадно выпил…
– Merci… О, моя бедная Люси!.. Как-то тебе… – твердил он в забытьи, по-французски. – Шамбрэ… О, моя Франция, мое дорогое отечество?.. – Он взглянул и узнал свою лошадь… – Занетто, мой добрый Занетто… Как она просила… выручить меня… Ласкала, целовала… О, мой добрый Занетто…
Вода освежила раненого. Силы, сама жизнь, казалось, возвращались.
Он приподнялся на локте и увидел казака.
– Казак!.. – с ужасом воскликнул он… – Да, это тот… Тот самый!.. Люси моя, Люси!.. Это он… он… – И раненый упал опять на траву и тяжело застонал.
– Mon lieutenant, – проговорил Коньков, – dites moi votre nom. Je le dirai, je l’ecrirai a votre femme45.
Улан молчал. Коньков в тревоге прислушался.
Ни звука, ни хрипа…
Коньков нагнулся ближе: лейтенант не дышал.
С ощущением ужаса сел он опять на лошадь улана и поскакал к дальнему биваку.
Страх скоро прошел… И, странное дело, его больше не мучила совесть, и на душе стало легче, после того как видел он смерть своего врага… Точно он исполнил какой-то тяжелый долг, точно гора с плеч свалилась.
Подъехав к биваку, он разыскал Какурина и передал ему лошадь.
– Возьми Занетто и береги его больше глаза, – приказал он.
– Чего извольтя? – спросил казак, не разобрав имени коня.
– Береги Занетто… Эту лошадь.
– Слушаю, – хмуро отвечал казак.
«Ну и его благородие, – думал Какурин. – Ну, вороной Ахмет это ладное имя – турское, скажем, но лошади приличное, а то, на-ко, «Заметьте» назвали… Что же это за имя?! Я бы его ловчей наименовал – ну, «Улан», а то «Мир» а то и самим «Туркой» – было бы важно… А то «Заметьте». Совсем не ладно!»
И долго еще философствовал по этому поводу вестовой Какурин, а его благородие спал под копной крепким сном, сном здоровой молодости и крепкой силы…
XIII
Больше сея любве никто же имать, да кто душу свою положит за други своя.
Ев. от Иоанна 15, 13
И пошли с той минуты каждый день бои и сражения в авангарде Платова. Двадцать шестого июня дрались у Кореличей. Двадцать седьмого июня граф Турна, подкрепленный многими кавалерийскими полками, атаковал Платова у Мира, но к Платову подошли регулярные полки генерал-адъютанта князя Васильчикова, и Турна опять был отброшен. Казака не допускали идти на авангард великой армии, и, как бывает при прекращении движения, хвосты напирали, и французская армия собиралась в одну массу. Тем временем и русские армии спешили соединиться вместе. Если бы не несогласие полководцев и не вражда их друг к другу, они бы давно соединились – но Барклай стоял за отступление, Багратион жаждал боя, побед, указывал на успехи казаков и не спешил идти под команду Барклая.
А чтобы неприятель не мог напасть и разбить русские армии порознь, были казаки с их атаманом Платовым, и за их спиной можно было спорить и ссориться сколько угодно. Барклаю было неприятно, что победа у Кореличей и Мира двадцать шестого и двадцать седьмого июня, у Романова девятого июля была в корпусе его соперника, и он писал к Платову, требуя его соединения с 1-й армией, в которую он первоначально, еще до начала кампании, был назначен.
Двенадцатого июля Платов не без удовольствия и тайной радости слушал, как звучно читал ему Коньков письмо Барклаево. «От быстроты соединения вашего зависит спокойствие сердца России и наступательные на врага действия».
А через два дня полученное от военного министра письмо было еще лестнее для донского атамана.
«Я собрал войска свои, – писал Барклай-де-Толли, – на сегодняшний день в крепкой позиции у Витебска, где я с помощью Всевышнего приму неприятельскую атаку и дам генеральное сражение.
В армии моей, однако же, недостает храброго вашего войска; я с нетерпением ожидаю соединения оного со мною, отчего единственно ныне зависит совершенное поражение и истребление неприятеля, который намерен, по направлению из Борисова, Шалочина и Орши, с частью своих сил ворваться в Смоленск, посему настоятельнейше просил я князя Багратиона действовать на Оршу, а ваше высокопревосходительство именем армии и отечества прошу идти как можно скорее на соединение с моими войсками. Я надеюсь, что ваше высокопревосходительство удовлетворите нетерпению, с коим вас ожидаю, ибо вы и войска ваши никогда не отказывали, сколько мне известно, случаем к победам и поражению врагов».
Прочел это письмо атаман, прочел раз, другой, потом собрал вокруг себя полковников своих и прочел им лестный для войска Донского отзыв военного министра.
– Я бы три раза мог соединиться с Первой армией, – сказал атаман, – хотя бы даже и с боем. Первый раз чрез Вилейку, другой раз чрез Минск и третий раз от Бобруйска мог пройти чрез Могилев, Шклов и Оршу, когда еще неприятель не занимал сих мест, но мне вначале от Гродно еще велено действовать во фланг, что я исполнял от двенадцатого июня по двадцать третье число, и, я вам скажу, не довольно во фланг, другие части мои были и в тылу, когда маршал Даву находился при Кишнево; а потом я получил повеление непосредственно состоять под командой князя Багратиона. Тогда я, по повелению его, прикрывал Вторую армию от Николаева, чрез Мир, Несвиж, Слуцк и Глусск до Бобруйска, ежедневно, если не формальной битвой, то перепалкой, сохранил все обозы, а армия, я вам скажу, спокойно делала одни форсированные переходы до Бобруйска. Тут я получил от Михаила Богдановича (Барклая-де-Толли) повеление следовать непременно к Первой армии, о чем было предписано и князю Багратиону. Вы помните, он меня, я вам скажу, отпустил весьма неохотно, оставив у себя девять полков донских и один бугский, хотя сказано ему было только восемь оставить. Я не оспаривал, я вам скажу, о двух остальных полках и пошел поспешно к старому Быхову, минуя в ночь армию, идущую по пути к Могилеву… Вы помните, атаманы-молодцы, как нагнал меня на почтовой бричке князь Багратион у самого Старого Быхова и объявил мне, что будет иметь генеральное сражение с армией Даву при Могилеве, и я должен был остаться на два дня, ибо-де сих резонов за отдаленностию главному начальству неизвестно было; говорил он тогда, что он меня оправдает пред начальством и даст на то мне повеление. Тогда я и сам, рассудя, принял в резон и остался. Вместо того, вы, господа, это помните, генерального дела не было, а была одиннадцатого числа битва, и довольно порядочная. С обеих сторон если не десять, то девять тысяч убитыми и ранеными пало, что мне точно известно. Нашего урона был очевидец, я вам скажу, а об уроне неприятельском узнал на другой день от взятого пред Могилевом в плен офицера. И теперь мы все перед неприятелем, и я вам скажу, что, быть может, нам прибыльней скорее соединиться с Первой армией, ибо, как она находится позади, нам и дела меньше будет. Как думаете, господа?
Зашумели, заспорили молчавшие доселе полковники. Громким гулом наполнилась изба.
– Где больше боя, там больше славы! – сказал полковник Балабин, вставая пред атаманом.
– Верно сказано, – молвил генерал Иловайский.
– Драться-то лучше, чем так дуром отступать, – проговорил, расправляя усы, полковник Сипаев.
– Ваше высокопревосходительство, – кричал «письменюга» Каргин, – дозвольте слово молвить. Вот с шестнадцатого июня и до сей поры, около месяца уже будет, без роздыха мы всякий день форсированные марши делали, лошади в полках притупели, и много раненых и усталых брошено – дозвольте отдохнуть хоть маленько.
– О, отдохнуть бы не мешало, – поддержал Каргина Луковкин.
– Хоть бы денька два вздохнуть, не седлать бы!
Балабин, Иловайский и те стояли за то, что отдых будет необходим.
Долго шумели полковники, а Платов молчал и задумчиво глядел в оконце, где билась и жужжала большая муха.
Наконец смолкли полковники и, смотря на атамана, ждали его решающего слова. А он все молчал и смотрел на муху, что тревожно билась в стекло.
– Петр Николаевич, – наконец сказал он своему ординарцу, – выпусти, голубчик, ее на волю.
Коньков бросился к окну. Полковники с недоумением переглянулись.