Kitabı oku: «Атаман Платов (сборник)», sayfa 6
– А ровно, говорю, человек, перьями обросший, а рога-то бычьи.
– Ось, говорят, який страшный.
– Нет, говорю я, черт не страшный, а дюже веселый – он насчет пляски первый затейник.
А Какурин сидит тут да смекает, значит, как бычачьи рога достать надо. А у барина были рога с тура. В кабинете висели, а я думаю, достанет чертов сын или нет?
Достал! Стало смеркаться, стража на ужин пошла. Мы сказали: «Не хочется».
Поснимали мы свое платье, сложили на полатях, как быть следует, положили заместо себя кулечки и накрыли их зипунами. А сами в чем мать родила выскочили во двор, достали мазницу, чем колеса мажут, и ну друг друга намазывать. А потом к ящику перьяному, да в перьях и выкатались. Умора – какие страшные стали, а Какурин рога достает да скрипочку; подвязали мы рога, глянули в колодезь, да самим страшно: такой вид сверхъестественный стал. А уже темно совсем было. Прошли мы на конюшню и залегли наверху, на сене; лежим. Тихо все, а сердце-то так вот и бьется и трепещет… Прошло не более как с полчаса времени, скрипнула дверь, вошла стража, принесли фонарь, достали замусоленные картишки, и ну играть в носки.
А я возьми да на скрипочке и пискну тихонько.
– Слыхал, – говорит, – Остап?
– Не, это так только попричтилось.
– Попричтилось и есть! – И замолчали.
А я опять – и завозись мы наверху на полу, замяукай и завозись. Лошади захрипели, бьют ногами, беспокоятся.
– С нами крестная сила! – шепчут хохлы и играть бросили.
А я тем временем на скрипочке уже форменно казачка нажариваю, а Какурин спрыгнул да насандаливает по коридору. И в дугу изогнется, и рукой поманит, а сам ровно тетерев чуфыкает. Повалились мои хохлики, позакрылись с головами свитками, лежат, ровно окочурились. А мы сверху – да к коням, надели уздечки, сняли запоры – и во двор. Собака было тявкнула, да сама оторопела, поджала хвост да в конуру забилась, а мы ворота настежь да с места в карьер и пустили.
Сбежало суровое выражение с лица Платова. Ласково улыбался он своему ординарцу во время рассказа, и когда дошло дело до казачка, то громко и неудержимо расхохотался донской атаман.
– Так, говоришь, казачка наяривает?! Ну, молодцы! Ну как, я вам скажу, не любить донских казаков! Ну, распотешил, Петр Николаевич, страсть распотешил. А далее – так в перьях и до Черкасска?
– Никак нет, ваше высокопревосходительство. Отъехали мы верст, надо полагать, поболее полутораста за ночь. Кони совсем уже приставать стали, да тут в озере и обмылись, а потом напали на двух мужиков и отняли платье…
– Ну, спасибо, голубчик! – ласково сказал Платов. – Да что ты такой пасмурный? Я вам скажу, не след донскому казаку невеселу быть. Не сегодня завтра война начнется, а где же казаку и потеха, как не на войне? Или ты, государь мой, на меня обиделся, что пожурил тебя понапрасну. Я вам скажу, грех на старика обижаться!
– Смею ли я, ваше высокопревосходительство, сердиться на вас. Вы одни можете утешить меня.
– А что такое, голубчик?
– Как был я в Новочеркасске, ваше высокопревосходительство, то был там лейб-казачьего полка штабс-ротмистр Рогов и сказывал, будто невеста моя нареченная сбилась с пути истинного. И не знаю я – то правда или нет?
– Ничего я не знаю, государь мой. Не след казаку накануне битвы думать о бабе. Не казачье это дело, – и зорко глянул атаман на своего ординарца, глянул, словно насквозь прожег, и смягчился.
– Бывал я в одном доме. Клингели, отец с дочерью, тоже туда хаживали. Последний раз, с месяц тому назад, сижу я у них, звонят – Ольга Клингель. А старуха хозяйка гневная встает и говорит лакею: «Не принимать». А потом мне пожаловалась: «Все, говорит, ваши казаки ее избаловали».
Как полотно побледнел молодой казак, покачнулся даже и вышел из комнаты атамана…
Не мила ему жизнь! Не мил белый свет.
Темно в атаманской приемной, тихо. Чуть тикают часы, да внизу, слышно, жильцы возятся, спать собираются.
«Так это верно?! Казаки избаловали… Не казаки, а казак. С его легкой руки пошла гулять Оля. После его пылких поцелуев захотелось еще и еще. Век целоваться. Порядок известный. Все бабы на один лад скроены! Вот и Оля оказалась не лучше других… Но с кем же, с кем она целовалась?!» И силится вообразить себе Коньков Ольгу в объятиях другого и не может никак, и вместо того иная встает перед ним сцена. Видит он Ольгу с искаженным страданием лицом, и бледные губы шепчут: «Позор! О, позор!..»
«Нет, не могла согрешить моя Олечка, не могла моя голубка сизокрылая обмануть меня; не могла, никак не могла! Из-за него пострадала она! Увидал их тогда вместе проклятый Берг и пустил про бедную, беззащитную девочку худую славу!»
И склоняется молодой казак перед образом, и жарко и горячо молится он Всевышнему за свою дорогую, ненаглядную Олю.
– Господи! – шепчут его уста. – Дай ей счастья, Боже, Боже мой! Если виновна она перед Тобой, накажи меня за нее – я во всем виноват. Пусть бесславно погибну я в этой кампании, пусть умру не на поле брани, а в госпитальной койке! Боже, Боже мой! Я так свято и чисто люблю мою Олю, мою лучшую драгоценность, мою радостную голубку, сохрани ее во имя нашей горячей любви. Ты сам заповедал любить. Твое жаркое солнце, твой бледный месяц, тенистая гущизна аллей садов и мягкая мурава лесов разве не говорят они – люби! люби! И я люблю ее так свято, как только могу я любить! О, Господи, отыми ее от меня – отдай другому, пусть только она будет счастлива.
И долго, долго молился молодой казак, и облегчила его молитва… Усталость взяла свое, и крепко заснул на лавке ординарец атамана войска Донского.
Ночь уже переваливала на вторую половину, когда, запыхавшись, вбежал наверх лейб-казак и разбудил Конькова.
– Ваше благородие, доложите атаману. Ён наступает…
Быстро собрался и вышел со штабом Платов. Ночь была пасмурная, ветреная и после теплой постели, казалось, холодная.
Где-то далеко за городом пощелкивали выстрелы, нарушая ночную тишину, то стреляла пехота маршала Даву, начавшего бой с аванпостными казаками.
Обрывки серых туч носились над городом. Солдаты, казаки и офицеры выходили на улицы, и у каждого, как и у Платова, было одно на уме – слава Богу, началось!
XI
…26-го июня у самого местечка Кореличи неприятель показался со стороны Новогрудка в трех колоннах кавалерии, но, был встречен стремительным нападением казачьих полков во фланги его, не мог выдержать оного и расстроенный обратился опять к Новогрудку.
Рапорт Платова.Военно-Ученый Архив. 1835
Через два часа после этой тяжелой ночи по армиям читался следующий приказ:
«Приказ нашим армиям.
Из давнего времени приметили мы неприязненные против России поступки французского Императора, но всегда кроткими и миролюбивыми способами надеялись отклонить оные. Наконец, видя беспрестанное возобновление явных оскорблений, при всем нашем желании сохранить тишину, принуждены мы были ополчиться и собрать войска наши, но и тогда, ласкаясь еще примирением, оставались в пределах нашей Империи, не нарушая мира, быв токмо готовыми к обороне. Все сии меры кротости и миролюбия не могли удержать желаемого нами спокойствия. Французский Император нападением на войска наши при Ковне открыл первый войну. Итак, видя, что никакими средствами, непреклонными к миру, не остается нам ничего иного, как призвать на помощь свидетеля и заступника правды, Всемогущего Творца небес, поставив силы наши противу сил неприятельских. Не нужно напоминать вождям, полководцам и воинам нашим о их долге и храбрости. В них издревле течет громкая победами кровь славян. Воины! Вы защищаете веру, отечество, свободу. Я с вами. На зачинающего Бог.
В Вильне. 1 июня 13 дня 1812 г. Александр».
Громовое «ура «прокатилось по всему побережью Немана, немецкие генералы спорили и шумели, совещаясь о том, что предпринять и куда двинуть армии. Избрать ли фланговую позицию и запереться в крепости-лагере Дриссе, или смело ударить на врага, или заманить неприятеля в глубь России, втянуть его во все ужасы народной войны и истребить и уничтожить.
Ничего этого не знали казаки. От края и до края сверкали казачьи пики. По одной дорожке бежали партии, по другой тропинке шли патрули, а в лесах и перелесках маячили фланкеры. Но никто и ничто не проникало за эту завесу, и свободно спорили и совещались русские генералы. Сытая и спокойная отступала армия: казаки ее прикрывали. Начиналось для донцов то время славы, когда каждый казак, каждый офицер явились борцами за святую Русь и, не щадя живота, потом и кровью завоевали славу войску Донскому; начиналась для казаков та славная эпоха их жизни, про которую историк пишет: «В годину испытания, славную для России, гибельную для Наполеона и Франции, донские казаки стояли в первых рядах защитников отечества. Подвиги, совершенные ими в отечественную войну, составляют златую эпоху в истории их и превосходят всю ту честь и славу, какую они приобрели в прежних походах. Описать все действия их было бы трудно, ибо они участвовали во всех сражениях и стычках так, что если представить оные во всей подробности, то надобно было бы написать особую книгу».
И белокурый Акимов, ловкий игрок в «жучка», и Пастухов с Панфиловым, его партнеры, и старик «письменюга» Каргин, и Сипаев, и Луковкин – все распределили свои силы, все проводили ночь на аванпостах, а днем рыскали в партиях, встречались с неприятелем, рассыпали гибкую и тягучую лаву перед фронтом врага, маячили и заманивали его в засады и подводили его под свои донские казацкие пушки. И вся эта нестройная на первый взгляд, дикая орда в виде одиночных всадников на косматых, плохо чищенных маленьких лошадках одушевлялась одним лицом, жила одним духом, одной волей – вся смотрела, верила, боялась и уважала одного человека: атамана Матвея Ивановича Платова.
И Платов был уже не петербургский полувельможа, днем нежащийся на пуховике, на тройке летающий во дворец и по гостям, гордый своими победами, гордый своим положением. Под кустом, покрытый буркой, спал он в жаркое утро, обедал в полдневный зной, а в четыре часа утра подводили ему серого его коня, и, окруженный свитой, летел он вперед и до утра не слезал с лошади. Летал он на аванпосты, ходил в партии, разговаривал с офицерами и при блеске восходящего солнца, лежа на песке, писал донесения.
Он не описывал в коротких рапортах ни храбрости своих «детушек», не хвастал ни убитыми, ни ранеными.
Храбрость донцов была несомненна, а перечислением потерь не хотелось смущать ему старших начальников. «А об убитых и раненых будем иметь мы домашний счет», – приписывал он иногда в конце, и без вести, без ничего гибли донские казаки, и только дома, на Дону, где велся «домашний счет», знали, кто убит, и плакали там и рыдали казацкие жены и матери.
Одиннадцатого июня французы тронулись из своего стана и переправились через Неман, и ночью раздался по ним первый выстрел, выстрел казачьего ружья. И кавалерия Мюрата, и пехота Даву, грозно наступавшие, всегда и везде видели перед собой казачьи копья да синие казачьи мундиры. Они видели их поздней ночью при свете бивачных костров, с восходом солнца обнаруживалось их зоркое присутствие, и днем они были. И когда они сменялись, когда отдыхали – одному Богу известно.
Восемь дней прошло без стычек. Русская армия быстро отступала, и Наполеон клином входил в ее центр, разделяя ее на две части. Казаки отступали без боя в суровом молчании. Наконец двадцать первого июня загудела казачья лава, ударили казаки на зарвавшегося вперед польского генерала Зайончковского, у сел Закревщизна и Гудиненты произошел бой – были убиты первые казаки и сотник Котельников.
С этого момента каждый день были драки, каждый день стонала земля от топота коней, гремели выстрелы, гикали казаки…
Коньков по-прежнему оставался при Платове.
Ничто так не залечивает душевные раны, как путешествие, эта вечная смена обстановки, впечатлений и лиц. А когда путешествие совершается на коне, не сводя глаз с начальника, когда из-за каждого куста могут послать пулю и с каждого холмика, шурша, может вылететь ядро и, описав крутую траекторию, ударить в то место, где стоит группа начальников на разношерстных лошадях, в скромных казачьих мундирах, – тогда оно делает почти чудеса.
Коньков не боялся смерти: он ожидал ее, как радостного гостя, как избавителя от земных страданий.
Пока длилась война, пока властно звучал голос атамана и взмыленный Ахмет носился через поля и кусты, развозя приказания, пока была эта жизнь без отдыха, жизнь чужою волею, чужими мыслями, – Коньков мог жить, а кончится война и что тогда?
Одиночество, душевные муки и мысли о потерянном блаженстве! Но не верилось ему как-то, что Ольга навсегда для него потеряна…
Дивился на Конькова адъютант Лазарев, плотный, солидный мужчина, дивились другие ординарцы, сотники Киреев и Сидоров, дивился хорунжий Коймашников и обожали его урядники: Дебельд, Аркашарин и другие.
Даже сам Платов, такой простой и веселый на войне, нахвалиться не мог лихости и смелости своего ординарца. И прежде был он смел, но теперь стал еще смелей, еще храбрее…
– Любовь, я вам скажу, опасна, но делает иной раз человека отважнее, – говаривал иногда донской атаман, обращаясь к другим ординарцам, и пояснял, как скачет Коньков, исполняя его «порученность».
А лето стояло во всем разгаре. Воздух был напоен ароматом трав, и голубое небо, как опрокинутая чаша, молчаливо глядело на землю, млея на солнечных лучах. Деревья в лесу были так пленительно зелены, стволы берез и дубов так ярко вырисовывались на фоне изумрудной листвы, по полям и лугам показались красивые, пышные цветы, а травы высоко поднялись, и даже покинутые деревни и села выглядели какими-то заколдованными и зачарованными приютами… Тишина летнего дня, тишина, нарушаемая только стрекотаньем кузнечиков, песнями жаворонков, кукованьем кукушек и тем осторожным шорохом, который, словно дыхание земли, точно незаметный рост мириад трав, идет из глубоких недр, – все было так хорошо, так чудно спокойно, что, казалось, вовсе не война возмутила Русь, не война разогнала жителей, а просто все заснуло по мановению жезла волшебницы – все застыло, но не вымерло.
Но вглядишься ближе, пробежишь десятка два верст, и вдруг все изменится. На громадном пространстве трава потоптана, выкошена и съедена. Черные круги костров, правильно расположенные, идут на целые версты, навоз, трава, вытоптанная до черноты земли, до пыли, – обозначают коновязи, обозначают присутствие кавалерии. Местами валяются обрывки материй, забытая трубка, крышка от манерки, сломанный штык, ремешок, бумага – словом, чувствуется здесь недавнее присутствие войск.
Подъедет донец к такому месту, взглянет опытным взором на расположение костров, на протяжение коновязей, посчитает что-то, сообразит, и эти следы уже выразились в его мозгу в цифрах, батальонами и эскадронами; слезет он с лошади, возьмет в руку лошадиный помет, пожмет его и скажет про себя: «Три дня, как ночевали», и опять едет дальше, подымая всякую бумажку, все собирая в своем широчайшем кармане.
Казак этот Какурин – вестовой Конькова. Он третий день рыщет в тылу у неприятеля, хоронится под мостами, залезает в ямы, под крыши и все подбирает, зная, что барин многое разберет.
А темной ночью барин его «Пидра Микулич» сидит при свете лучины, вставленной в ставец, и читает грязные, смятые бумажонки.
И вот разглядывает он письмо с заголовком: «Mon fils aimable»35, вот читает забытый брульон36, делает пометки, где ночевала великая армия, и согласно с донесениями партий составляет доклад атаману.
Случается, попадется бумажка с обращением: «Ма fiancee bien aimable»37, и вдруг что-то схватит его за сердце, защемит, затоскует оно, помутится все в мозгу его, забудет он счет батальонов, эскадронов и орудий, и чернокудрый, нежный, задумчивый образ встанет перед ним… Задумается хорунжий и долго не может оправиться.
А назавтра, бледный, с синяками под глазами от бессонных ночей, придет он к атаману и ясно и кратко доложит о положении неприятельских корпусов.
Дюже умный Коньков был казак.
Лазарев напишет донесение; подмахнет под ним атаман: «Генерал-лейтенант Платоф», непременно с «ф», заберет его дежурный казак и поскачет догонять отступившую армию.
Третью неделю полки отступали. Были схватки, была стрельба, но это было так, между разъездами только. Полки неприятельские близко не показывались.
Не любил Платов так воевать! Его пылкое сердце рвалось вперед, рвалось вширь, и хотелось ему громких побед, хотелось пленных, хотелось орудий, взятых с боя.
Двадцать шестого июня, уже к вечеру, когда казачьи полки подходили к местечку Кореличи, из передового сипаевского полка, бывшего у Новогрудка, прибежал казак с донесением, что неприятель показался в трех колоннах, но что казаки его опрокинули и он снова ушел за Новогрудок.
Солнце садилось и кровавым заревом обливало далекие избы Новогрудка, перелески справа и слева таинственно чернели. Платов послал донесение Багратиону, а сам приказал отойти к селению Мир и собираться к нему.
Шибко забились казачьи сердца.
Наконец-то будет давно жданная атака. Наконец будут пленные, а быть может, и маленькая добыча в неприятельских «кошах».
Ночью крайняя избушка селения Мир ярко осветилась. Расторопный казак принес свечи, добытые из платовской повозки, и за большим столом собрались полковники и есаулы войска Донского. Их было немного.
Генерал-майор Кутейников еще вчера ушел для отыскания связи с генерал-майором Дороховым, другие полки были в далеких партиях. При атамане остались только полковник Сипаев, Каргин и Балабин и их сотенные командиры, да и те далеко не все.
Когда все собрались, платовский слуга принес на подносе водки и соленой рыбки, и Платов любезно пригласил своих полковников закусить.
– Господа, водочки и рыбки. Прошу, с ночного похода полезно согреться.
– Спасибо на угощенье, – сказал хрипло Сипаев: он весь день ругался со своими казаками и совсем потерял голос.
– Что же, ваше высокопревосходительство, долго мы отступать будем? – спросил атамана полковник Балабин.
– Пока не будет приказания наступать, – хитро ответил Платов.
– Ну, приказания никогда не дождемся. Нами немец командует и, говорят, изменник… – проворчал кто-то в задних рядах.
– Т-сс, – пригрозил в сторону шепота Платов. – Я вам скажу, что приказание уже получено – задержать неприятеля у местечка Мир. Ну а чтобы задержать – надо атаковать.
– Осмелюсь доложить, – хриплым голосом проговорил Сипаев, – неприятеля три полка польских улан графа Турно, и сзади есть пехота и артиллерия.
– Я знаю это, я вам скажу, но кто же может и кто смеет сомневаться в храбрости донского казачества, притом же я полагаю, что местность, по которой мы сегодня проходили, много способствовать будет устройству «вентера»38.
Казачьи полковники насторожились – дело шло «всерьез», два полка, да и те сборные, разбросанные, должны были победить три полка прекрасной польской кавалерии.
– Так вот я вам скажу. Пускай есаул Зазерсков со своей сотней станет впереди Мира по дороге к Кореличам. Вы будете наблюдать и заманивать неприятеля ближе к Миру, а сотни Топольскова и Кальжанова пускай скрытно станут вправо и влево от дороги, что над лесочками. Вы, полковник, – обратился Платов к Силаеву, – встанете со мною вместе здесь, у Мира, и как граф Турно увлечется преследованием Зазерскова, мы в две линии дружно ударим на него, а вы, есаул, уже поспешайте скорее по подкрылкам, чтобы расчистить нам место. А Топольсков и Кальжанов не оставят ударить справа и слева. Да, я вам скажу, «вентер» много способствовать будет победам, и с того почин пойдет победе и в нашу кампанию… Казаки колоть будут и, как учил блаженной памяти Александр Васильевич Суворов, жестоко бы слушали, когда французы кричать будут «пардон» или бить «шамад»39. Казакам самим в атаке кричать: «Бале зарм, пардон, жете лезарм40, и, сим пользуясь, кавалерию жестоко рубить и на батареи быстро пускаться, что особливо внушить.
– Ваше высокопревосходительство, – мягко и вкрадчиво сказал Каргин, – а не лучше ли будет нам спешиться и, заняв деревню стрелками, встретить неприятеля огнем?
– Выпей лучше водочки, полковник, – сухо ответил Платов.
Уничтоженный Каргин притих. Кто-то сзади довольно громко сказал: «Письменюга».
Потолковали еще немного казачьи полковники и есаулы и начали расходиться.
Один Коньков остался.
– Ну что, Петр Николаевич. Дело разве есть?
– Ваше высокопревосходительство, дозвольте мне завтра при сотне Зазерскова состоять.
– Лавой помаячить захотелось? Ну изволь. С Богом, я вам скажу, это достойное для казака желание, и я охотно готов служить к его выполнению. Но когда ударит сипаевский полк на француза, то попрошу тогда ко мне. Ты мне нужен будешь.
– Покорно благодарю, ваше высокопревосходительство, – поклонился Коньков.
– Да поберегай себя. Такие казаки, как ты, дороги войску Донскому!
Еще раз поклонился Коньков атаману и вышел из избы.
Теплая, тихая ночь окутала его. Сильно вызвездило. Воздух напоен был ароматом отцветавшей черемухи и зацветавшей липы, пахло мятой, еще какими-то травами. Во дворе под тесовым навесом вповалку спали казаки, накрывшись плащами, рогожами и чем попало.
Лошади, привязанные к телеге без колес, мирно жевали сено, одно долго приноравливалась лечь, подгибала то одну, та другую ногу под себя и наконец, грузно упавши на бок, закряхтела. Соседка ее тяжело вздохнула, будто сказала: «Фу-фу-фу – тяжела служба казачья!» В растворенные ворота видно поле, недальний лесок и далеко-далеко, у Новогрудка, легкое зарево от костров неприятельских. Посмотрел хорунжий на небо, отыскал он семь звездочек, что «котлом»41 именуются, провел по краю их взор и остановил глаза свои на одинокой яркой звезде – «сивер» обозначающей. Загляделся и задумался молодой казак, глядя на маленькую звездочку.
«В Петербурге я был – над головой мне светила одинокая моя, ясная звездочка – знать, и теперь там стоишь над ясной моей Любушкой, светишь на домик ее, озаряешь ее постельку. Спи, моя радость, спи, светлый мой ангел, спи, моя родная голубка, спи, ясочка моя голубоглазая. Твой казак не спит за тебя. Грудью станет он завтра на твою защиту и заступится за тебя и не допустит врага оскорбить тебя. Завтра, во имя твое, дедовской шашкой своей я положу столько французов, сколько душеньке твоей угодно. Завтра увидят, как храбр твой казак и как умеет сражаться он за свою ненаглядную душеньку! О, моя звездочка ясная, глушь на весь сивер далекий, глядишь ты на весь Петербург, загляни в маленькую комнатку, где цветут теперь резеда и левкой, и передай моей маленькой Олюшке, что любит, крепко любит ее казак и никогда не поверит, что бы про нее ни говорили».
Расчувствовался, разнежился молодой казак от горячей мольбы, а обратил взор свой на землю, и суровая складка легла между бровями. Подошел он к вороному коню, который узнал его и чуть-чуть заржал навстречу, накинул уздечку, положил седло и стал подтягивать подпруги.
Надувается конь! Не хочется ему затянутым быть, вытягивает он шею и белыми зубами хватает за решетку телеги.
Заседлал коня хорунжий, нацепил амуницию, плащ свой накинул, перекрестился, еще раз взглянул на север, перекрестил воздух в том направлении и выехал за околицу.