Kitabı oku: «Снег падал и падал…», sayfa 2

Анна Шишко
Yazı tipi:

В комнате на столе стояли чашки, вода в чайнике давно остыла, сыр и колбаса заветрились. Фантики её любимых конфет «Маска» сверкали под световыми потоками люстры.

– Есть будешь?

– Нет, устала, да и нога болит.

Ночью Люба долго ворочалась в постели, не спал и Сеня. Он почему-то вспоминал всю их жизнь. Вот Люба мчится на велосипеде, а он идёт по тротуару. Велосипедистка резко тормозит и останавливается. Проколото колесо. Сеня приближается к ней, пытается помочь.

– Семён.

– Любовь.

Он предлагает донести тяжёлую сумку Любы. Люба везёт велосипед. Подходят к старому деревянному дому.

– Спасибо, что проводили.

Сеня смотрит в Любины глаза, ловит во взгляде какую-то щемящую тоску, боль. «А сами глаза – зелёные», – замечает Сеня.

– Может быть, чаю?

Он, удивляясь её храбрости, соглашается.

Потом они пьют чай, курят и говорят. Говорят до утра. О Сениной погибшей семье, о Любином муже, который испугался болезни сына и исчез, а они с матерью мальчика подняли; о том, что, увы, став взрослым, притрастился к спиртному. Ему, как инвалиду детства, дали комнату. И живёт он неподалёку, на соседней улице Плотницкой.

Были и голод, и лишения, но помогали братья и сёстры.

В ту ночь Сеня остался у Любы навсегда. Была ли это любовь – он не знал, но одиночество его и её ушло. Вместе завтракали. Он уходил в кузнечный цех, а она на площадь – торговать мороженым. Вечером, когда возвращались, выпивали по рюмочке кагора, ужинали, читали вслух рассказы Чехова, Толстого.

Пришлось мириться с еженедельными набегами Серёжи, Любиного сына, с его запоями, пьяными дебошами, с его безденежьем, странными вывертами, и даже – с его даром художника.

Часто Люба после работы забегала в дом к Серёже, чтобы убрать его комнату, сварить суп, поджарить котлеты. Однажды Сеня напросился пойти вместе с ней. Напротив железнодорожных путей стоял маленький домик, в палисаднике перед ним цвела удивительной красоты персидская сирень. Они открыли калитку, вошли. Их поприветствовала худенькая востроглазая женщина в чёрном платочке, соседка Сергея по дому.

– Ой, Любочка, он опять пьёт, – прошептала на ухо.

В комнате Сергея на полу валялись бутылки из-под водки, жестянки из-под кильки. Тяжело пахло кислой капустой и рыбой. Перед открытым окном, придерживая руками огромный лист бумаги, пришпиленный к картону, сидел Сергей. И, несмотря на сильное опьянение, он, не отрываясь, продолжал работать. На картине, словно пробравшись в комнату из сада, цвела сирень. На её ветвях сидели два маленьких воробышка, не коричневых, а чёрных.

– У-у-у… Пришла со своим прихвостнем! Убирайся, убирайся, – прохрипел живописец, не вставая с места.

– Ты иди, Сеня, а я останусь.

Семён развернулся к двери. И вдруг замер. Он увидел прислонённые к стене картины: полыхающее солнце, бескрайнее море, холодный снег на ветвях елей, толстая старуха с вёдрами у колодца, и – Люба, его Люба-красавица, а рядом какой-то бесовского вида человек в погонах и с рогами.

– Ну, чего вылупился? Гляди-гляди, это твой соперник, батя мой, – Сергей зловеще захохотал.

Сеня торопливо попрощался. Когда пришёл домой, налил рюмку водки и подумал: «Поздно я тебя встретил, Любаня. Мог бы помочь сына воспитать. Вон как отца возненавидел, а ведь и прав. Предал, предал вас, и даже не вспомнил».

Через час прибежала соседка Сергея, баба Наташа.

– Беги, беги, Семёнушка, к нам. Кажись, Серёга помер. Выпил при Любе стакан водки. Она в комнате прибирала, пошла мусор выносить. Вернулась, а Серёжа синий на полу лежит. Любе и самой плохо. «Скорую» вызвали, а я – к тебе.

Через три дня похоронили Сергея на Николо-Архангельском кладбище. Прощаться приехали Любины братья да сёстры, ее подруга по Реутову, закадычная. Поплакали, портрет на журнальный столик поставили. И стали жить чуть спокойнее после стольких лет страданий. Правда, Семён потихоньку начал и сам попивать. Из кузнечного ушёл. Кормилицей стала Любаша. А он ждал её, встречал после работы у станции, ходил в магазин, стирал бельё, которое она потом гладила и ровными стопочками раскладывала на полках в шифоньере.

* * *

Под утро мысли стали куда-то уплывать, и Семён заснул.

Весь следующий день они провели вместе, читали рассказ Ивана Бунина «Антоновские яблоки». Приготовили очень вкусный ужин: Семён – борщ, Люба – котлеты. Сели за стол, достали бутылку кагора. Выпили. Семён подошёл к Любе и поцеловал её.

– Любанечка, что-то всё-таки вчера произошло.

– Да нет, Сенечка, всё как прежде.

– А что это значит – «как прежде»?

– Да ничего и не было.

Он больше расспрашивать не стал. Но почему-то ныло сердце. Ему казалось, что Любу у него может отнять Максим. Неужели они встретились?

Утром, несмотря на боль в ноге, Люба решила пойти на работу. Надела пальто с каракулевым воротником и плотную вязаную шапочку.

– Может, ещё дома побудешь? – с волнением спросил Сеня.

– Нет-нет, Сенечка, пойду, а то мороженое растает.

– Да где растает, на улице градусов тридцать, никто и покупать его не будет!

– Мальчишки, мои дружки, после школы прибегут, а меня нет.

* * *

На площади за вокзалом народу почти не было. Лишь Светка торговала жареными пирожками собственного приготовления. Люба зашла на базу.

– Чего-то тебя вчера не видел? – спросил заведующий складом Тимофей.

– Да ногу подвернула.

– Вот, держи свою карету-тележку. А мороженое в левом холодильнике.

Люба достала брикеты с мороженым, аккуратно уложила, выкатила тележку, встала у стены магазина. Надела белый фартук, зелёные обрезанные перчатки, вытащила из сумки тарелочку под мелочь.

В два часа дня прибежали Валечка, Ромка и Стасик.

– Привет, тётя Люба! Нам по два вафельных стаканчика.

– Это в такой-то мороз? Не много ли будет?

– А вы вчера не приходили. Болели? Вот мы вам выручку за вчерашний день и восполняем.

Люба достала стаканчики. Кончики пальцев на морозе покраснели. Подошла Света, принесла горячий пирожок. Люба поблагодарила, но есть не захотела.

Вечером, когда вернулась домой, почувствовала жар. Сеня укутал её в одеяло, принёс чаю с мёдом, малинового варенья в розеточке. Жар становился всё сильнее. Померила температуру. Тридцать девять. Семён развёл уксус водой, натёр её тело. Температура спала, а потом опять скакнула в самый верх. Ночью Люба стала бредить и всё говорила, порой кричала: «Максим, Максим, я всю жизнь… Люблю, люблю!.. Сеня, где ты, ты держись, не сорвись!.. Сеня…»

Семён понял, что в тот день, когда она подвернула ногу, видимо, где-то встретила Максима. И сейчас не простуда вовсе, а нервный шок.

Семён так и просидел на стуле рядом с Любой почти всё время, что она болела. Через несколько дней Люба пришла в себя. Открыла глаза и позвала:

– Сеня… Сеня!

Семён подошёл, сел на краешек кровати.

– Что, Любанечка моя?

– Сенечка, дорогой ты мой, я тебе тогда ничего не сказала. А всю ночь ворочалась – думу думала. Встретила я на Арбате Максима, в ресторан он меня позвал, часик с ним посидели. И я вдруг поняла, что хочу к нему, жизнь дожить с ним хочу…

Семён побледнел, он молча теребил кончиками пальцев пуговицу на рубашке.

– Ночью мне в полубреду сон приснился: будто я иду по тропинке, что на краю скалы, внизу море, волны. Максим на песочке, у моря, и манит меня к себе рукой. Я уже решилась прыгнуть в бездну. Вдруг ты – за моей спиной, обнял меня, а тропинка шире, шире делается. И мы идём с тобой вдвоём. Только я какая-то скукоженная, жёлтая. А ты говоришь: «Ничего, ничего, Любушка, возьми веточку сирени, подыши, и всё будет хорошо». А веточка из сада Сергея. Проснулась и поняла, что люблю только тебя, друг ты мне. И одиночество, и болезни не страшны. Вдвоём мы сильные. Незатейливой жизни нашей кузнецы, Сенечка!

Сеня наклонился, поцеловал её в лоб, в щёки и его скупая мужская слеза соединилась с её женскими слезами.

* * *

А потом были годы покоя и мира, обыкновенных человеческих радостей: поездки к маме, сёстрам и братьям Любы; празднование Масленицы у них в Реутове; Рождество – у старшей Нюры; дни рождения близких, которым они дарили картины Сергея, ставшие такими популярными и дорогими: творчество его оценили в художественных кругах. Восьмидесятилетие брата Василия, похороны Паши и его жены Насти…

Дни уходили, унося за собою годы. А они старились.

Пришла в их дом новая беда. Люба заболела. «Ваша болезнь очень коварная», – говорили врачи. Люба и Сеня решили продать две лучшие картины Сергея: «Солнце» и «Море». Купили дорогие лекарства. А картину «Сирень» оставили себе. Семён не боялся этой самой онкологии: подкладывал пелёнки, по часам давал Любе лекарства, варил бульоны, читал про весну, про осень стихи их земляка Сергея Есенина, стирал простыни и рубашки. И любил… Он был всегда рядом со своей Любанечкой.

В последний день, перед уходом в светлые миры, Люба попросила:

– Сенечка, давай споём нашу любимую.

– Сейчас, Любочка!

Он надел голубую рубашку, что подарила она ему в прошлый День Победы, поставил на стул подносик с двумя стопочками кагора, присел рядом. И два голоса – её, дрожащий и слабенький, и его, негромкий, но басистый, – слились в одну удивительную мелодию романса:

 
Выхожу один я на дорогу,
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит…
 

– Сенечка, мне не страшно. Я с тобой, хоть и улечу… А ты не плачь…

* * *

Любу хоронили в середине мая. Цвела сирень, и все несли к гробу именно её. Когда двинулись от дома к Николо-Архангельскому кладбищу, море бело-розовых, сиреневых и фиолетовых букетов окутало всю процессию. Вдруг где-то совсем рядом запел соловей. Сеня замедлил шаг. Эту песню они всегда слушали с Любой, открывая окно в сад в тёплые майские и июньские вечера.

– Кого хоронят? – он поднял глаза. Перед ним стоял полковник. Это был Максим. Его хрипловатый голос, словно острие ножа, резанул по всему телу Семёна.

– Мою Любанечку…

– …И мою Любавушку. Прости, Семён, она не хотела, чтобы я искал её, а я нашёл, но слишком поздно.

Дневник памяти
1992–1999 годы


Величественные.

Как-то во время работы над документальным фильмом «Не предавай забвенью» (рассказ об уникальной семейной паре – Народном артисте СССР Николае Александровиче Анненкове и его супруге, актрисе и режиссере Татьяне Митрофановне Якушенко-Анненковой), мы: оператор Юра Назаров, Татьяна Митрофановна (моя любимая Танюша) и я, режиссер, вышли из дома рядом с Тверской, пересекли двор и оказались у памятника Юрию Долгорукому.

Танюша прогуливалась у фонтанов, слегка опираясь на тонкую трость, а мы с Юрой работали: выстраивали планы, ловили ракурсы – поворот слегка откинутой назад головы, грациозная походка. Во всем чувствовалась порода. Снимали и одновременно восхищались величественной фигурой этой уже немолодой, но такой красивой женщины в пальто-крылатке и в черной шляпе с огромными полями.

По Тверской шли люди с плакатами, знаменами (был какой-то праздник). Неожиданно к Татьяне Митрофановне подскочила корреспондент с микрофоном:

– Как вам нравится сегодняшнее шествие?

Посмотрев на нее большими серыми грустными глазами, Татьяна Митрофановна ответила резко:

– Увы, деточка, не нравится. Голод, нищета, попрошайки на улицах… Это веселье кажется преступлением. И не для телевидения мои слова.

Подошел Николай Александрович:

– Танюша, позволь пройтись с тобой. Послушай, как совершенно по-новому я решил читать стихотворение Державина «Бог».

Красивая пара стала удаляться. Можно было расслышать слова: «Кого мы называем: Бог». Вряд ли кто из сидящих под копытами знаменитой лошади узнал их в лицо, но многие провожали взглядами.


Жили супруги неподалеку, в Глинищевском переулке, в знаменитом актерском доме. 75 лет играл на сцене Малого театра Народный артист СССР Николай Александрович Анненков, 38 лет прожил со своей Танюшей. И все годы – в спорах, творчестве, любви, понимании, хотя порой и резких разногласиях. Жила с ними верный друг и помощница Варвара Яковлевна Дремучкина. Двери дома всегда были открыты – шум, веселье. Захаживали и В.И. Качалов, и И.С. Козловский, и артисты МХАТа.

* * *

Я часто приходила в их гостеприимный дом. И слушала, затаив дыхание, рассказы о жизни, о творчестве.

Танюша сидела в своей маленькой комнате и курила. На стене в золоченой раме висело большое зеркало. Она опиралась одной рукой на пианино, а другой изящно держала папиросу и вспоминала, а я внимала каждому слову, наслаждаясь звучанием ее низкого бархатистого голоса:

– Я ведь работала в Щепкинском училище вместе с Николаем Александровичем, преподавала, ставила спектакли: «На дне», «Берегите белую птицу», «Голубую рапсодию». Была любимой ученицей Марии Петровны Лилиной, училась у Константина Сергеевича Станиславского. Слушая его, буквально теряла дар речи, всегда свято относилась к искусству. Наверное, очень высокие требования я предъявляла к своим ученикам, не выносила расхлябанности, небрежного отношения к учебе. Были и конфликты. Не терпела я ложь и пошлость. Вот и вынуждена была через пятнадцать лет работы уйти…

На пороге комнаты показался Николай Александрович.

– Ну, Коля, что ты? У меня же Анна Алексеевна.

– Танюша, я тоже хочу тебя послушать. Ты же мой Станиславский.

– Потом, потом. Роль Фирса будем с тобой вечером репетировать. Иди…

Николай Александрович задумчиво улыбнулся и проследовал через гостиную в свою комнату.

* * *

Каждый год в доме у Анненковых собирались близкие люди, приглашали и меня. Несколько лет снимали фильмы «Продолжение традиций» о творческом содружестве супружеской пары, чтецкие программы.

Татьяна Митрофановна великолепно читала Пушкина, Блока, Тургенева (да почти всю классику). Многое из записанного прошло в эфир на образовательном канале, не раз прозвучал и «Бог» Гаврилы Романовича Державина в блистательном исполнении Николая Александровича.

Дни встреч 14 января (день рождения Татьяны Митрофановны) и 25 января (Татьянин день) были не только праздниками, но и фейерверками полета мысли и шуток.

За столом посередине маленькой гостиной – родственники Татьяны Митрофановны: музыковед Алик и Галочка Любицкие, их дочь Вика, прекрасная пианистка, Народная артистка СССР Татьяна Шмыга с мужем Анатолием Кремером, дирижером и композитором.

Николай Александрович сидит напротив Татьяны Митрофановны и они, словно шутя, обмениваются фразами из пьес Островского. Мы слушаем, смеемся. И кажется, что это они так разговаривают, а не герои пьес.

Варенька (Танюша величает ее сестрой), вносит блюдо с горой румяных вкусных пирожков. Танечка Шмыга произносит тост и поздравляет как-то застенчиво, но слова, произносимые ею, мудры и драгоценны. Никогда не слышу за столом ее сказочного пения. Господи, за что Бог подарил мне счастье такого космического общения!


Две Тани познакомились в магазине тканей в Столешниковом переулке. Татьяна Митрофановна спросила:

– Душечка! Вы для чего покупаете эту клетчатую ткань?

– Юбку буду шить, – ответила Татьяна Шмыга.

– Нет, голубушка, из этой материи и покрывало на диване гостей испугает. – Шмыга расхохоталась. С этого мгновения и началась их дружба.

Татьяна Митрофановна имела прекрасный вкус, великолепно шила и моделировала одежду. Это было ее хобби.

В трудные безденежные девяностые годы Татьяна Митрофановна предложила сшить для меня пальто. Роскошная бежевая ткань, пальто-крылатка, как у нее. Пуговицы я не смогла купить, и она подарила мне из своих запасов огромные зеленые американские. Помню, как я стояла в их кухне на столе, а Танюша вымеряла длину, потом ругала меня, что не могу нормально поворачиваться.

– Пойдем в зал, к большому зеркалу.

Я послушно спрыгнула, прошла в комнату, встала перед зеркалом.

– Коля, иди к нам, посмотри, ровная ли длина пальто у Анны Алексеевны.

Я смутилась, опустила глаза.

– Ну что ты, Танюша, я не понимаю…

– А ты смотри внимательно.

Минут пятнадцать я кружусь, поворачиваюсь, хожу по комнате, а великий актер, над ролями которого я плачу (Луп-Клешнин, Маттиас из моей любимой пьесы Гауптмана «Перед заходом солнца»). А сейчас он смотрит, подсказывает, принимает самое живое участие в примерке. Это пальто-крылатку с зелеными пуговицами я храню как талисман, в нем то незабвенное время!

В одну из последних встреч Татьяна Митрофановна сказала мне: «Жизнь так коротка, а я хочу прожить в театре несколько жизней». Она прожила их, но, увы, не все на сцене.

Танюши не стало. Днем еще она прогуливалась у памятника, накануне собирала подписи за очередного кандидата, которому верила, смотрела телевизор, плакала, страдала за весь мир с его катастрофами, войнами, злом и непониманием, а вечером легла и уснула. Николай Александрович, придя проститься на ночь, взял ее уже похолодевшую руку, застыл и понял: Таня вот так легко улетела от него навсегда. Может быть, к берегам Венеции, которую так хотела увидеть в свои 80 лет?…

* * *

Она была прекрасна в тот день. Белый прозрачный шарф покрывал ее голову, удивительное достоинство и покой на лице. Мы прощались с ней. Я не могла поверить в уход такой дорогой, непокорной, такой любимой мною женщины.

Студенты Щепкинского училища подняли гроб высоко над головой, белая полоска прозрачной ткани шарфика развевалась над ней, словно прокладывая дорогу к небесам.

И остались Николай Александрович и Варенька одни, без Танюши.

Как-то я решила навестить их. Был теплый сентябрьский день, Поднялась по ступенькам на второй этаж. Открыла дверь Варенька, поздоровались.

В прихожей показался Николай Александрович. Он держал в руках маленький зеленый томик Державина и неожиданно начал читать:

 
Дух всюду сущий и единый,
Кому нет места и причины,
Кого никто постичь не мог,
Кто всё собою наполняет,
Объемлет, зиждет, сохраняет,
Кого мы называем: Бог….
 

Мы с ним вошли в комнату, он положил книгу на столик, подошел к портрету Татьяны Митрофановны, висевшему над его кроватью, и прошептал: «Танюша, возьми меня к себе». Заглянула Варя:

– Николай Александрович, что случилось? Пойдемте обедать. Анна Алексеевна! Прошу отобедать с нами.

Как и прежде, стол на кухне был покрыт красной скатертью, стояла бутылочка кагора, маленькие рюмочки, селедочка, оладушки с яблоками.

* * *

Как часто я вспоминаю этот дом…

Николай Александрович дожил до ста лет. Его юбилей праздновали в Малом театре. Он играл Лупа-Клешнина в спектакле «Царь Борис» и читал пушкинского «Пророка»:

 
Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей.
 

Белые и красные

Памяти Т.М. Якушенко-Анненковой и Н.А. Анненкова


Зачем и кому было нужно это бликующее, со стертыми в краях овала следами былой памяти, это реликтовое зерцало? Оно было реликвией и висело здесь почти сто лет.

В него смотрелись предки первого мужа. Они все были во фраках, длинных шуршащих платьях, шляпах со страусовыми перьями, но зеркальный овал отражал лишь верхнюю часть тела, а длина юбок и фалды фраков оставались за границей этих давних отражений.

Саня – так называли ее мама и бабушка Дуня, Александра Викторовна, – почтительно кланяясь, величали ученики. Она подошла к роялю, нажала на ноту до, присела на шаткий стульчик и заиграла. До боли знакомые звуки – то был Рахманинов, его первый концерт. Но вдруг вместе с музыкой нахлынули тяжелые воспоминания, и счастье от величия проникающих в каждую клеточку звуков, таящих в себе такую страстную, такую сумасшедшую любовь композитора к жизни, сменилось болью. Эта боль становилась все острее и сильнее, но была не физической, а скрежещущей, щемящей болью души.

Александра заставила себя доиграть первую часть концерта, закрыла крышку, подошла к зеркалу и увидела себя не старой, а совсем молодой.

Всего один день, словно кадр за кадром, промелькнул в ее сознании. Это было ранней весной. В станице Веселой, где она родилась, происходили невероятные, страшные события.

Ее дед Емельян – увидела его, словно это происходило сейчас – стоял у плетня, подтягивая ремень, надетый поверх рубашки, и смотрел на огромное вспаханное поле около калитки: набирали сиреневый цвет тоненькие стебельки кермека, а между ними уже желтели одуванчики.

Сашенька взяла картонку, положила на нее лист бумаги, села на шатающуюся табуретку под навес над крыльцом, чтобы солнце не очень припекало голову. Карандаши в коробочке лежали на земле. Девушка достала мягкий черный карандаш, нарисовала колышки плетня, стала «насаживать» на верхушки крынки да горшки, которые бабушка Дуня развесила посушиться. Потом Саша попробовала нарисовать фигуру деда: немного сутуловатый, огромные штаны заправлены в сапоги, рубашка-косоворотка расчерчена тонкими черными полосками, подпоясана широким ремнем со звездой. Саша решила нарисовать и дорогу, что тянулась вдоль поля, и кадку с водой… Подошла баба Дуня:

– Знаешь, Санечка, вон как здорово кадку-то нарисовала, а она ведь непростая. Я году в девятнадцатом аль в двадцатом в ней шашки да сабли отмывала. Одним днем белые на лошадях скачут, завидят меня, остановятся и торопят: «Помой, девка, шашки!» Я беру их, а там кровь запеклась. Помою, отдам, а они вот по этой дороге дальше скачут. А на следующий день красные едут. Опять уж их шашки окунаю в бочку, и на их сверкающей стали кровь алая.

Саша перестала рисовать:

– Баб, а почему кровь-то?

– Так рубили они друг друга, девонька. Ты уж, наверное, слышала об этом.

– А ты-то за кого была?

– Я тогда и понять не могла, что творится. То землю пахали и семена в нее бросали, а в те-то годы ямы в земле копали да людей порубленных десятками туда сбрасывали. Где белые, где красные? Я, конечно, потом за красных была. Ведь семья-то моя бедная. Вот и дед твой за справедливость боролся.

Дед Емеля тем временем направился к конюшне.

Саша замерла, вспоминая уроки истории в школе, то, как им о революции Анна Марковна рассказывала; она-то знала, что революция была необходима, чтобы установить равенство на земле, бедных и богатых уравнять. Саша вождя Ленина чтила, его портрет висел напротив печки на стене. Часто дед садился под портретом на лавку, закуривал махорку, брал старые газеты «Красный Дон», а Дуня приговаривала:

– Лучше б, Мелька, валенки залатал, что ты все одно и то ж читаешь.

– Эх, мать, времена-то были! А теперь вот тут сижу, прозябаю, пахота, посевная да жатва. А я боев хочу.

– Да ты что, старый… Война-то, кому она нужна?

Саня слушала эти зимние разговоры изо дня в день, вот и сегодня о них вспомнила. Она достала из коробки красный карандаш и нарисовала около бочки лужу с красными разводами. Нарисовала и испугалась: «К чему это здесь кровь-то?»…

Вдруг на дороге показалась большая машина с зеленым брезентовым верхом, таких в Веселой она не видела. Машина затормозила у их дома, крайнего в селе. Из машины вышел человек в черной кожаной куртке:

– Емельян Ковчук где живет?

– Это мой дедушка, – испуганно прошептала Саня.

Из сарая выбежала Дуня.

– Что случилось, с Васечкой что-то?

– Где ваш Емельян?

– В сарае, – растерянно прошептала бабушка.

Тут же из машины вышли два красноармейца. Все трое вошли в сарай, а через минуту вывели деда и повели к машине. Саша подбежала к бабушке, прижалась к ней.

– Бабуля, куда они его? – и вдруг она увидела лицо Емельяна: большие уши покраснели, глаза сверкали.

– Дуня, дай тужурку и махорку.

Только потом они поняли, что деда обвинили в революционной измене, что якобы нашли документы, в которых были сведения, что люди из Веселой – пять человек и их дед – служили и у белых, и у красных.

Александра Викторовна отошла от зеркала, присела на краешек дивана и закурила свой любимый «Беломорканал». Улыбаясь, приоткрыла рот и устремила свой взгляд на лежавшую в уголке дивана кофту. Четыре десятилетия она берегла ее, летом вывешивая на балкон проветриться от моли, зимой укладывая в полотняный мешочек, и лишь изредка вынимала из шкафчика:

Вот и сейчас она бережно набросила реликвию на плечи и подошла к зерцалу. И за его очертаниями в величавой пелене времени поплыли, кружась в лабиринтах памяти, дивные видения, неожиданно настигшие ее после бесконечной череды страданий, дней счастья, восторгов и радости.

Дома с бабушкой они ждали известий от деда, ездили вместе в Ростов-на-Дону, обивали пороги учреждений со сложными названиями ГУПК и наркоматы, но двери для них были наглухо закрыты. Как-то, проснувшись ночью, Саня услышала всхлипывания, встала, открыла дверь в маленькую смежную комнату. Баба Дуня сидела на сундучке у печки, держа в руках листок серой бумаги, и плакала. Слезинки капали на серый толстый листок, а она не замечала, как круглые буквы начинали расплываться, превращаясь в волшебные узоры с непонятными очертаниями. Саня подошла, обняла бабушку, та вздрогнула:

– Ты что не спишь, Санечка?

– Ба, это от деда, он нашелся?

– Теперь уже нет… – и она заплакала навзрыд, привлекла внучку к себе, обняв полными руками. – Погиб он в тюрьме, Санечка. Вот видишь конвертики, – она взяла с сундука три серых конверта с треугольными марками, – это его письмо, не мог он нам переслать их на волю, но хранил бережно, носил на груди под тюремной робой.

– Ба, но ведь он не был ни в чем виноват.

– Конечно нет, это время виновато было. Вот почитай, – она протянула Сане три толстых листка, видимо, из-под каких-то оберток:


10 июля 1937 годи.

«Дунечка моя, не могу удержаться, ничего не хочу. Так сложно, страшно здесь, теперь уже не пытают, не допрашивают, а лишь мучают мысли, почему все так, почему не жить было мирно, хлеб сеять… за что биться? Господи! Не веровал я в Тебя. А теперь молю: «Боже праведный, верни мне их!» Ну хоть на денек тебя да Саньку увидеть. Жалею я вас, сердцем мучаюсь, как жалею… И молюсь, я, неверующий… А верю и молюсь».

2 октября 1937 года.

«Бчера повели всех нас разбирать старые деревянные дома. Покрепче завязал рубашку, чтоб письма не разлетелись, ношу их на сердце. А одно бревно вдруг выскользнуло из рук, придавило меня. Ребята подскочили, бревно скатили с груди, шнурок развязали, а ветер… Бот письма и разлетелись. Я было думал вскочить и собрать их, а не смог… Так мой сосед по нарам, Иван, поднял их и обещал вам переслать. Пишу из местной больницы, где нас трое тюремных лежит в палате. Но кажется, все обошлось. Завтра выпишут. Ох, как плохо мне без вас, мои милые…»

11 ноября 1937 года. «Вот я уже и на тюремной воле. Какая страшная штука тюрьма, и те, которые надзирают за нами. Иван письма мне отдал. Я их спрятал теперь под матрац… Ну, а если помру – после ушиба сердце болит – приказал Ване их вам переправить. Дуняша моя, люблю тебя, хоть слов тебе таких и не говорил. А увидел тогда… И жалею. Господь, Ты перепутал все, Ты взял бы меня, а не дочь. Екатерину нашу мы с тобой потеряли, а внучку Саньку спасли, хоть бы ей довелось жить в радости. За что их тогда убивать пришли?

Есть у меня мечта заветная, о Господи, боюсь, но скажу. Жить с единым человеческим лицом трудно. Где ложь, где правда, не разберешь. Лишь театр-лицедей не карает и не льстит, а разыгрывает жизнь нашу. Может, Санечка, в актрисы…»

На этом письмо обрывалось. Бабушка протянула Сане еще один маленький листочек.

«Доброго здравия вам, сильные казачки Емельяновы.

Горе разделяю с вами. Емельяна уж больше нет. Пришли ночью, когда он письма вам писал, выхватили у него листок и нашли в нем страшную крамолу, якобы оскорбляет он тюремные власти. Увезли его, а потом где-то у деревни расстреляли. Могилы нет. А меня решили из-за отсутствия улик освободить. Вот я вынул в ту ночь три письма из матраца. А третий листок без конверта остался. Пересылаю вам все три. Много он мне про свою бывшую жизнь не говорил, а про вас каждый вечер рассказывал: и что Санька его рисует, и какие у вас, Авдотья, глаза синие и нрав добрый. А еще что-то все про театр говорил, как в бреду».

* * *

Александра Викторовна надела шляпу с широкими полями, пальто-крылатку и вышла на лестничную площадку. Навстречу с третьего этажа спускалась уже немолодая, но статная актриса, служившая в одном из московских театров. Они сдержанно поздоровались. В этом приветствии было некоторое отчуждение, и возникло оно из-за постоянных соседских столкновений. Сын актрисы сильно пил, и ночью над головами Александры Викторовны и ее мужа, Народного артиста Федора Фелициановича, гремело, грохотало, скрежетало, разбивалось, ударялось всё, что могло рушиться и уничтожаться. Сон улетал, уходил. Александра набирала номер телефона и жестким голосом пыталась образумить юношу. Тот умолкал, но через неделю все начиналось снова.

Вот и сейчас, после бессонной ночи, она направлялась к памятнику Юрию Долгорукому. Вышла, остановилась на ступеньках и подумала: «Наступила пора старости. Увы, как у Сергея Есенина:

 
Но некому мне шляпой поклониться,
Ни в чьих глазах не нахожу приют….
 

Пересекла улицу, вошла во дворик, пройдя через арку, оказалась на залитой солнцем площади у памятника. Здесь уже более десяти лет они с Федором Фелициановичем прогуливались в дни, когда у него не было спектаклей. Сегодня его вызвали в театр, и Александра Викторовна решила до возвращения мужа посетить свой самый родной дом в Москве, что в Леонтьевском переулке. Это был дом Константина Сергеевича Станиславского и Марии Петровны Лилиной.

«Театр – лицедейство», – так говорил дед Емельян. И она, как бы по завету деда, поступила в театральную студию. Давно в станице Веселой создали народный театр, тогда она сыграла в чеховской «Чайке» Нину Заречную. Может быть, горькая, трагическая судьба актрисы и стала продолжением ее сложной жизни.

Пятьдесят лет назад Александра не знала, как распорядится ее жизнью время, какие шашки придется оттачивать, какую кровь смывать со своего израненного сердца.

Начал накрапывать дождь. Оказавшись около желтого особнячка в Леонтьевском переулке, Александра встала под навес над крылечком, позвонила. Вышел Степан Степанович, племянник Константина Сергеевича, маленький, седовласый.

– Сашенька, здравствуйте! Как я рад, рад!.. Проходите, пожалуйста. Какими судьбами?

– Да вот сегодня ровно пятьдесят лет с того дня как я пришла сюда. Хочу подняться по родным ступенькам; можно ли в комнату Марии Петровны заглянуть?

– Конечно! А я словно знал, что вы придете. Нашел фотографию – вы там рядом со Станиславским сидите. И так восторженно на него смотрите. Пока по музею походите, а я фотографию принесу.

Александра Викторовна поднялась на второй этаж, зашла в комнату Марии Петровны. Скромная кровать великой актрисы с белым покрывалом, на тумбочке – сумочка, перчатки, лорнет. И словно из глубины пространства услышала ее голос: «Сашенька, вы моя самая любимая ученица. Вот уже и диплом получили. И решительны вы всегда и во всем. На фронт к раненым с фронтовыми бригадами едете. А я вот вам кофту Константина Сергеевича приготовила. Будете надевать ее, и словно руки его согреют вас, и убережет она от пуль, от смерти».

Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.

₺111,32
Yaş sınırı:
16+
Litres'teki yayın tarihi:
02 mayıs 2024
Yazıldığı tarih:
2015
Hacim:
209 s. 33 illüstrasyon
ISBN:
978-5-906792-93-8
Telif hakkı:
Алетейя
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu