Иллюстратор Роза Строкова
Редактор Лидия Капуцына
© Татьяна Брехова, 2021
© Роза Строкова, иллюстрации, 2021
ISBN 978-5-0053-2437-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Новелла
Ничего не поделаешь, – возразил Чеширский Кот. —
Все мы здесь не в своем уме – и ты, и я.
Л. Кэрролл.
– Как я и думала, зарезали!
– Хорошо хоть не завернули, – сомнамбулическим голосом ответил редактор отдела и даже не повернул головы, когда я вошла в кабинет. Пальцами правой руки он сосредоточенно давил на клавиши печатной машинки, – шуму на всю редакцию! – а пальцы левой обсасывал во рту. Компьютером мой начальник не пользовался, потому что один глаз у него нездоров.
– Что, сильно зарезали? – безучастно спросил он, прищурив больной бесцветный глаз.
– Не совсем. Пару абзацев.
Журналисты говорят «режут», когда отсекают живую плоть выстраданного текста, а это почти всегда больно. Но любой сотрудник газеты скажет вам, что гораздо хуже, когда «заворачивают». То есть легким жестом выкидывают материал в мусорную корзину.
Да Бог с ней, с этой статьей. Не в первый и не в последний раз меня режут. С молодыми бывает и хуже. Сегодня в свежем номере вышла моя корреспонденция о международном биеннале графики. А недавно биробиджанские художники привезли толстый цветной каталог с работами мастеров биеннале. Наши живописцы и графики ахнули: да-а уж! Солидно! Те, кто отказался от участия в конкурсном отборе, пожалели – престижа ради стоило рискнуть. Смелых счастливчиков оказалось трое: Валентин Овечкин, его добрый приятель Валерий Отаркин и моя подруга Роза.
Роза – дочь солнечной Киргизии и замечательный, самобытный график: рисует тушью по бумаге. Перо в руке Розы, словно чайка, – полет его легок и уверен. Кто-то сравнивает ее черно-белую графику с иллюстрациями Обри Бердслея, другие видят в ней вторую Надю Рушеву. Я же знаю, что для творческого человека нет ничего хуже бестактных сопоставлений. Что касается Овечкина и Отаркина, то их традиционные пейзажи с городскими достопримечательностями я до сих пор путаю, хотя один работает акварелью, второй – маслом.
– Ты как хочешь, а я пойду обедать.
Редактор оторвал глаз от машинки. Медленно открыл второй. Потянул шею, дернул плечом – старый остеохондроз, болезнь интеллигенции! – вытащил пальцы изо рта, что-то сплюнул на пол. Откинулся на спинку стула, скрестил руки на животе.
– Да ты в своем уме? – как можно строже спросил он и с прищуром забегал глазом по мне.
Я знаю, о чем он сейчас думает: «И куда она вечно уходит до обеда?»
– Газетный день только начался, а тебе уж и писать не о чем? Фотки есть к материалам?..
И – безучастно, с жестом снисхождения:
– Ну иди, – сказал и вернулся к своим печатным буквам.
****
Мы обедали, когда Роза начала вспоминать историю из врачебной практики ее мамы-невролога:
– Ну, помните, я рассказывала, в районной больнице работал главврач, тронутый на чистоте…
Роза поставила на стол тарелки с дымящимся бешбармаком из жирной баранины. Только голодный человек способен с поэтическим воодушевлением говорить о еде. «Дух баранины подобен теплу семейного очага и томит душу, как жаркий полдень в Киргизии», – сказал бы такой человек.
Мы с Игорем, мужем Розы, и ее дочкой Вероникой пили бульон из пиал, а она все сокрушалась: по вкусу мясо дальневосточной овцы не так ароматно, как азиатское. В нем вся прелесть в курдючном сале, которое киргизы и узбеки обязательно добавляют в блюда традиционной кухни. Разговор о курдюке и напомнил ту пикантную историю с главврачом.
Медленно, жестом сытого человека, поддевая длинную лапшу вилкой, Роза продолжила:
– Тань, знаешь, есть такие узбеки – киргизы, не знаю, или узбеки? – которые умеют красиво подать себя. Вот этот главврач всегда ходил в накрахмаленном, – она зажмурилась, – белом-белом халате! Маленький такой, аккуратненький. А за ним бежит толпа врачей, благоговейная свита! И все боялись: не дай Бог где в отделениях грязь! Сразу: «Убрать, почистить!..» – командовал, как Наполеон на параде. И вот привезли деда.… А как деды в Киргизии ходят? Игорь, как деды в Киргизии одеваются? У них штаны с низкой мотней для сквознячка в интимных местах. И всё на завязочках, на шнурочках. Пока дед эти шнурочки развя-ажет… – Роза вздохнула. – Всю жизнь на земле, на хозяйстве. Когда тут мыться? А родственники больных приносили им, ну, кто что – кто молоко козье, кто фрукты – все деревенское, свежее, домашнее. А жена деда нашла под курочкой три яйца, – грязные! – и какие были, такие и положила на больничную тумбочку.
Утром обход. Врач зашел в палату, следом свита. «Пыль убрать! Полы протереть!» – и тут этот чистюля заметил деда. Все напряглись. «Яйца помыть!» – и ушел. Медсестра со вздохом достала тазик, мыло… Дед испугался: шнурочки развязывает, руки трясутся, а сам причитает: «Мо-ожет, не на-ада?» А медсестра в ответ бурчит: «Врач сказал – надо!..»
На другой день на обходе главный снова к деду подошел. Уже с пристрастием: «Яйца помыть!» Медсестра – за тазиком, дед сияет, шнурочки развязывает… Надо же, думает, на старости лет такая забота!
Тря дня яйца намыливали. Когда разобрались, в чем дело, очень смеялись.
– А что дальше было с этим дедушкой?
– Не знаю, Вероничка, – ответила Роза. – Вы только представьте руки этой бабки. Вот принесла она яйца… Игорь, какие у нее руки?..
Роза задумалась. Мы тоже.
– А платочек? Помните, были советские такие, большие платочки в клетку. Достала его бабка откуда-то, мятый, немытый… Разгладила руками…
Только мы начали фантазировать, как Роза сменила тему.
– Игорь, собака пришла. Собака-бабака!
А собака никуда и не уходила. Рыжий кокер-спаниель Дик лежал у ног Игоря и только сейчас показал из-под стола сонную морду.
– Собака-бабака пришла!!
****
После обеда Роза проводила мужа на работу и прежде чем устроиться с нами у телевизора, успела пробежать глазами газетный материал о Биеннале. Вероника достала с книжной полки старую видеозапись с «Алисой в стране чудес». Не отрываясь от газетного листа, Роза пыталась возражать:
– Может, не будем?
И голосом выпившего человека добавила:
– Бум не бум? После бешбармака точно уснем. «Ху а ю!» – и начнем храпеть.
Диснеевский мультфильм «Алиса в стране чудес», вероятно, сделан флегматиками, имеющими особо изощренный вкус к детализации. Примерно так же в «Диснее» поставили «Белоснежку»: пока семь гномов помоют руки… Так и хочется дать им небольшого пинка! Вот и Алиса долго охает, ахает, вежливо болтает с каждым встречным ей жителем Страны чудес… Мы ни разу не могли досмотреть этот фильм до конца.
Дик положил сонную морду на мой тапочек. Мы молча наблюдали, как Алиса долго плутала в кустах и цветах, пока не заметила гриб – большой, почти с нее ростом. Она заглянула за него, под него, обошла со всех сторон. И, наконец, догадалась посмотреть, нет ли чего на шляпке гриба? Алиса поднялась на цыпочки и увидела большую Синюю Гусеницу. Глаза ее были огромные, бесцветные и напоминали кого-то… Гусеницу, казалось, мучили спинные боли. Но печатной машинки у нее не было. Она сидела, скрестив руки на груди, и курила кальян. Сейчас, казалось, Гусеница, выпустит кольца дыма и скажет тихо, как сомнамбула: «Какая разница?.. Зарезали… не зарезали? Завернули… не завернули…».
Мы замерли.
– Сейчас, сейчас… – тихо предупредила Роза, лежа на диване. – Смотрите, девки, не усните…
Алиса и гусеница долго молчали. Они бестактно разглядывали друг друга. Наконец гусеница вынула кальян изо рта и медленно, полусонным голосом, заговорила:
– Ху-у… а… ю-у?
– Ты… кто… такая? – гнусаво добавил переводчик.
И – уже от имени Алисы:
– Сейчас, право, не знаю, мадам. Я знаю, кем я была сегодня утром, когда проснулась…
– Да ты в своем уме? – удивилась гусеница.
– Смотрите, девки, смотрите…
– Не знаю, – ответила Алиса, – должно быть, в чужом…
Пауза. Гусеница забыла о печатной машинке, то есть о кальяне. Она вытягивала губы, пускала кольца и с любопытством смотрела на Алису: «И куда она ходит после обеда?».
– Ху… а… ю? – прямо, без наводящих вопросов снова спросила гусеница. Во рту она медленно посасывала пальцы и сплевывала на пол. – Когда я что-то говорю, ты записывай, записывай…
Кольца дыма парили под потолком кабинета.
– Про деда с яйцами запиши… Я что, зря расска-азываю-у?!
Нас разбудил телефонный звонок. Роза взяла трубку.
– Да-а… А-а, Валентин Иванович? Здравствуйте. Как ваше здор… Читали? И мы читали. Вот Танюха сейчас у нас… Что? Что?.. – Роза тревожно посмотрела на меня. Я почувствовала, как в сытый желудок к бешбармаку опустилось что-то ледяное. Дик слез с тапочка. – Да ну… Как так? Про вас не написано? Я вам сейчас Таню дам.
Я ухватилась за трубку и слышу:
– Татьяна Сергеевна, ну вы меня опозорили… – голос Овечкина дрожал. – Дома читал. Жене дал посмотреть. Отаркин читал. В школе дети читали. В Хабаровск поехал руководству союза художников показать. А там читают и говорят: «А про вас тут не написано!».
– Как же не написано, Валентин Иванович, я же лично с вами встречалась…
– Встречались, писали… А что вышло? Про мои пейзажи сказали как про пейзажи Отаркина… Вот, мол, художник Отаркин и прочее… Я и сам не понял.
Он помолчал и совсем отчаянно добавил:
– И как вы слушаете? И пишете как? Не знаю, жаловаться на вас, что ли… И перед людьми стыдно.
Сказал и бросил трубку. Первая моя реакция – бежать в редакцию каяться. Вторая – хватать газету и искать ошибку. И вот что я прочла: «В Санкт-Петербурге прошло биеннале графики… В ней приняли участие художники… Овечкин (вот он!) и… Отаркин». Ну? Где ошибка? Читаю дальше. А дальше все, что было сказано об акварелях Овечкина, было отнесено не к нему, а к живописцу Валерию Отаркину, которому и без того досталось почти два абзаца текста! Фамилия «Овечкин» была нечаянно, из-за моей невнимательности, заменена «Отаркиным», но имя, словно осколок зуба, имя Валентин и акварели этого художника в тексте остались!
Роза долго любовалась моей расстроенной физиономией, а затем начала медленно заваливаться на бок от тихого, почти беззвучного, из уважения к моим переживаниям, смеха.
– Ты только представь! Писала ты. Выправляла. Читала я. Читал сам Овечкин, потом принес жене. Его ученики, коллеги видели заметку…
Роза говорила, я все отчетливее начинала представлять, какую импульсивную и серьезную жизнь – жизнь, похожую на светские будни Носа майора Ковалева, – ведет газетный листок, пока сотрудник редакции беспечно обедает в приятной компании и смотрит диснеевские мультики.
– … затем он поехал в Хабаровск, чтобы показать статью в Союзе художников, – продолжала Роза. – Все-таки международное биеннале! «Манеж», одним словом! Ехал в автобусе три часа. И – спорим! – снова рассматривал газету. И только там, только в Хабаровске люди со свежим взглядом обратили внимание, что о нем почти не написано!
Да-а уж! Писала я материал… Потом передала его, как полагается, редактору отдела. Тот перестал мучить пишущую машинку и вгрызся в текст. Поправил все, что мог. Нашел две тавтологии, в одном предложении убрал инверсию. Отнес заместителю главного редактора, человеку опытному и дотошному во всем, что касается профессиональной ответственности. Затем ошибки искали два корректора и отнесли вычитанный текст на верстку. И напоследок всю газету внимательно смотрели главный редактор и «свежая голова».
И никто, никто не заметил разницы между уважаемыми в нашем городке талантливыми людьми – акварелистом Валентином Овечкиным и живописцем Валерием Отаркиным.
****
Роза вышла в подъезд проводить меня. В словах утешения не было пользы, и мы молчали. Из-за приоткрытой двери печальными глазами смотрела на нас не гулявшая собака-бабака. Одна из пуговиц на шерстяной кофте подруги висела на тонкой ниточке. Роза оторвала ее и кинула в лестничный пролет.
– Слышала?
– Чего?
– Ты не слышала, как она ударилась об пол?!
Роза с укоризной посмотрела на меня. Оторвала от кофты вторую пуговицу и с силой, аккуратно целясь в середину пролета, бросила ее. Мы замерли, прислушиваясь.
– Теперь?
– Ага! – сердце мое забилось. Тонкое-тонкое эхо парило в сыроватом воздухе. – Давай еще!
Роза оторвала последнюю пуговицу.
– Теперь я! – мне тоже хотелось попасть точно в пролет.
Но Роза только смеялась:
– Нетушки!
– Почему?!
– Я старше на десять лет!
Мы приготовились, задержав дыхание: пуговица красиво и, как нам показалось, медленно полетела в пролет.
И снова мы слушали эхо.
В этот момент мы были похожи на гурманов, которые в душистом аромате мясного соуса смакуют тонкий привкус базилика и чернослива.
Роза осталась без пуговиц. Мне же пора было домой.
Ни разу больше я не слышала претензий к моей ошибке. А Валентин Овечкин не стал жаловаться в редакцию.
После вопроса, есть ли в доме пшеничная мука, следует другой, пристрастный:
– А хватит ли сала свиного? Или обойтись варениками?
– Ну уж нет!
– Вареники не нравятся? – слышится сверху. – А чем плохи мои вареники? – Дверцы навесного шкафа загудели металлически, и мама, наконец закрыв их, осторожно, придерживая полы халата, спрыгивает с табуретки. Запястьем поправляет очки. – На пельмени муки маловато…
– Сало нашел! Я же говорил, девки, там кусок должен остаться.
Из холодильника потянуло зимой. Мама будто и не слышит папиной реплики и медленно собирает по полу тающие льдинки, выпавшие из морозильной камеры.
– Отойди, Века. И не вертите, мадам, попой!
Мама разгибает спину, чтобы уступить место, но все-таки родители сталкиваются в кухонной тесноте между холодильником и раковиной, и мама протяжно пищит, как от щекотки, на всякий случай зажмурившись:
– А-а!
Папа довольно подмигивает мне и трусит к раковине задом, напирая на маму. А затем, совсем уж в задоре, кидает мороженое сало на стол и начинает вытанцовывать твист по-моргуновски.
– Ну отойди, говорю! – писк постепенно перерастает в визг.
– Сначала вы тушите одну папиросу…
Папа прижимает маму к раковине, и она поневоле утыкается носом в висящее на крючке полотенце. Пробует, от удовольствия прикусив нижнюю губу, поднять колено для пинка, но папа атакует сильнее.
– …а потом другую…
– Я тоже буду пельмени лепить!
– Я твои пёрья нежно поглажу рукою…, – запевает папа. – А кто сказал, что будут пельмени?
– Мама, давай пельмени!
– «Ну-у ма-ама, дава-ай пельме-ени!» – папа произносит эту фразу низко и гормонально, с капризной интонацией.
– Я не так говорю. Это Наташка так говорит. Я хочу пельмени!
– Отец, иди за мукой.
– А почему я? Вон Танька пусть сходит! Пробздится хоть! Ты на улице когда последний раз была? – папа на всякий случай подтянул на голый живот трико, перестав подтанцовывать.
– Не «Танька», а «Таня»! – поправляет мама.
– Пусть Наташка идет! Я долго буду одеваться!
– Наташка!!
– Ладно, сам схожу за харчами. Вас, девок, ждать – с голоду помрешь.
И идет надевать рубашку.
Мясорубка скрипит, чмокает, как нагруженная телега, меля куски говядины и свиного сала с луком и чесноком.
– Отец сам посолит. На глаз, – мама, поджав от усердия губы, быстро перемешивает фарш руками.
Я жадно вдыхаю в себя запах мяса и лука.
Моя воля – ела б фарш ложкой с хлебом. Я почти утыкаюсь в тарелку носом.
– Перестань.
Раздается дверной звонок. Папа звонит, как бьют в колокола, – радостно, залпом. Это повелось еще со времен полигонов: папа ездил на стрельбища и, когда возвращался, для оповещения применял свой «фирменный», как говорит мама, стук или звон. Я иду открывать и забираю пакет с мукой.
А потом солят и перчат фарш. Слегка выпятив живот, папа бросает в тарелку щепоть за щепотью. В его точном жесте есть что-то от благословения. При этом всегда помалкивают – боимся пересола.
– Девки, сначала – перекур!
В детской комнате на полу лежит острый клинок солнца. Сестра сидит за столом и делает вид, что возится с уроками, а я ложусь на кровать с книгой. Нам, старшеклассницам, говорить почему-то не о чем, а мне как старшей особенно.
Тут в самое острие клинка, из-за шифоньера, заслоняющего дверь, крадется папа. Сначала появляется его голова, а потом и он сам. В глазах бегают веселые огоньки – значит, началась игра! К нам крадется хитрый лис, и мы, глупые куры, вот-вот начнем кудахтать и сжиматься, боясь папиной щекотки. Но мы с Наташкой держим паузу, с трудом пряча улыбки.
Папа стоит у стола и вдруг, почему-то забыв, что он хитрый лис, начинает бить чечетку, пока с ног не слетают тапки.
– Чё гузки прижали? А, девки?
– Я щекотки боюсь, – не выдержав, шепчет сестра, почти не разжимая губ. Ей становится совсем смешно.
– Щ-щикотки! – папа поворачивается к ней, растопырив руки.
– Нет, ще-котки. А-а, только не щекоти!
– А чё делаешь-то? – папа заглядывает в Наташкины «уроки». – Журналы опять разрисовываешь? Изукрашиваешь, значит?
Сестра закрывает рукой лица манекенщиц из старой «Крестьянки».
– А ты чё делаешь? – это уже ко мне. – «Гаргантюа и Пантагрюэль»? В школе задавали? Нет? Чита-ал. Ну и книжка!
– Ага, сам прочел оба тома – залпом.
Я смеюсь, вспомнив, как папа читал Рабле.
– Да просто взять было нечего. Ты лучше «Москва и москвичи» почитай! У-у! Такая вещь, я тебе скажу… А чего гузки прижали? Девки, идите помогать матери. Кто пельмени лепить будет?
На кухонном столе с бледно-голубой столешницей, изрезанной ножом, под целлофаном томится большой колобок. Мама убирает катышки лишнего теста, насыпает рядом свежую муку.
Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел… Когда-то от моей бабушки Лиды должен был уйти колобок. Но он так и скис на горячем от летнего солнца подоконнике. Его вылепили специально для меня в пельменной столовой, где несколько лет работала моя бабушка. Никто, кроме меня, не верил, что колобок живой и укатится восвояси.
– Я буду катать.
Иду мыть руки в ванной. А там – воды нет! Папа стоит рядом, глядя на пыхтящий воздухом кран, и задумчиво чешет голову.
– А ну-ка, полей! Из чайника!
В чайнике воды мало, и я, скупясь, медленно лью на руки папы. Их тыльная сторона всегда сухая, и даже вода, кажется, не промокает папиных рук по-настоящему – струйки впитываются в кожу бесследно, словно в песок.
– Лей! Еще.
– А мы с уксусом пельмени есть будем?
– С уксуком.
– С «суксуком»! – из кухни поправляет мама.
– А я как сказал?
– Ты – не так.
«Суксук» – мое слово, и мама бережет его, как и многое из нашего детства, в памяти и в записях на страницах старого фотоальбома. Пельмени с уксусом мы с Наташкой ели даже маленькими – в слабой консистенции, под чутким и ревнивым контролем мамы. Считалось, что он помогает переваривать «тяжелое» вареное тесто.
– А может, с майонезом? – предлагает мама.
– Нет!!
Майонез – это чуждое, никак не связанное с нашим представлением о пельменях, а лишь только – с маминым еще советским «Провансалем», жидким, кислым, серого цвета, но почему-то замечательным в «Оливье». То же ревнивое отношение – и к сливочному маслу: оно ослабляет пельменный вкус и насыщает слишком быстро, не давая насладиться трапезой в полной мере.
– Ну, с суксуком, так с суксуком…
Мама берет неглубокое блюдо и кладет в него немного фарша.
– У-у, какой аромат! Слюнки текут!
Глубоко вдохнув его запах несколько раз, она задумывается, прищурив один глаз и плотно сжав губы; внимательно смотрит на потолок, скорее, по привычке, так как люстра днем не горит; высоко поднимает брови, затем аккуратно ставит тарелку на стол, встряхивает головой и, наконец, поймав чих, залпом выпускает его из себя. Так запуливают пробку из бутылки с шампанским.
– Раз… два… три … – Мама чихает всегда семь раз – ритмично и смачно. Нам остается завидовать и повторять:
– Будь здорова… будь здорова… Бу-удь здоро-ва-а!
Папе я тоже говорю «будь здорова» – по привычке, так как в детстве считала эту фразу одним словом, без указания на мужской или женский род. Папа давно не обижается. Из таких же объединенных мною пожеланий – «спокононочи», «доброутро», «слехким-с-парком» и «мапа».
– Я буду катать.
– Катай. Мать, давай скалку. Дочь будет катать. А мы будем лепить.
– А когда вы разрешите и мне лепить?
– А кто будет со скалкой? Я, что ли? – папа усмехается.
– Мама, давай ты покатаешь.
– У меня спина не выдержит. У тебя, Танюша, хорошие сочни, а пельмени – пока не уме-ешь! Учись!
– Как я буду учиться, если мне не дают…
– Ладно, девки. По местам. Века, мне вилку. Себе вилку. Для фарша.
– Сережа, нарежь тесто для сочней.
Папа и сам знает. Выпятив живот, не спеша снимает с теста целлофан, отрезает от его бока большой кусок и принимается раскатывать в длинную колбаску. В шершавых руках тесто податливо – не то змея с узкой длинной и болтающейся головой, не то веревка. Раньше я съедала «змеиную голову», но потом стала брезговать – в сыром тесте замешаны яйца. Да и падает оно на дно желудка резиновым мячиком, как ни жуй.
И вот змея разрезана на части. Крупновато. Маме не нравится: сочни, а значит, и пельмени, получатся слишком большие. Я из-за маминой спины – с видом знатока:
– Да уж-ж!
– Не вертите, девки, попой, – папа берет куски теста и окунает их в кучку муки, сжимая с обеих сторон так, чтобы получались ровные кружочки, а потом слегка раздавливает их. Мама помогает ему, а я, предчувствуя азартную гонку, беру скалку и начинаю раскатывать сочни.
Надо успеть до того, как родители рассядутся по местам: папа – возле холодильника, мама – по другую сторону доски с мукой для вылепленных пельменей. Я устраиваюсь ближе к окну – тут у меня больше простора для работы локтями. Надо успеть, пока папа не взял в левую руку первый мой сочень, а в правую – вилку с фаршем и пока мама не начала помогать ему, управившись с подготовкой доски.
Сначала тесто не поддается. Получаются овалы, многогранники, но никак не круги, идеальная форма для будущего пельменя.
– У-у! – папа берет в руки уже третий сочень. – Разучилась, что ли?
Мама старательно, крепко сжав губы, кладет в сочень фарш, отбрасывает вилку и – залепляет края пельменя. Получается идеальная шляпка с узкими полями и тонким узлом.
– Вот как надо. – Пельмень красуется на кончиках ее длинных пальцев. – Ты просто не умеешь. Тебя в детстве не научили. – Это реплика к папе.
– Я? Да я все умею. – шепчет он. – На!
В его крупной ладони пельмень кажется крохотным и тоже красивым, если бы не «шляпное поле». Он всегда лепит не аккуратные мужские «котелки», как мама, а гангстерские шляпы. Я посмеиваюсь.
– Что «на»? Это что? – мама осторожно берет у него пельмень. – Сергей, ты где такие видел? Ты зачем их переворачиваешь, когда залепляешь края?
– Нормальный пель-мень!
Мама кладет его на доску рядом с другими, ею изготовленными «котелками». Там пельмени преображаются: выстроенные в точные ряды, они теперь похожи на солдат и офицеров в белых парадных мундирах. Если пельмень оказывается каким-то иным, пусть даже симпатичным уродцем, он сильно выбивается из общего ряда, словно новобранец, уставший от строевой муштры.
Я продолжаю катать, ритмичным жестом закидывая стол теперь уже круглыми сочнями. Вылепить бы пару пельмешек, пока папа не примется за очередную «змею».
– Таня, рот прикрой.
– «А»? – передразнивает мама. – Я говорю, когда что-то делаешь, рот закрывать надо.
Она молчит, ловко готовя к строевой муштре очередного новобранца, а потом начинает вспоминать:
– Когда мы с сестрой Леной были маленькие, бабушка – моя бабушка Шура – тоже лепила пельмени с дедом. Ча-асто лепили! И всегда крохотные, ро-овненькие. Настоящие уральские пельмени. И откуда у них, стариков, терпения хватало, не знаю. На-ле-пят, бы-ва-ло! Нас позовут… Придешь к ним… Сядем. За столом шумно, весело. Скажешь, баб Шур…
– Я сейчас тоже слеплю.
– Ну, лепи. Только не пукни от старания. И рот прикрой, – папа начинает наблюдать за мной и от предвкушения неудачи сам раскрывает рот.
– Да я… – в сочне оказывается слишком много фарша, – сейчас такой пельмень сделаю…
Шляпа испачкалась мясным соком, и я переворачиваю ее, с трудом залепив края, из которых лезет фарш и кусочек лука.
– На!
На кончиках моих пальцев развалился какой-то хмельной пузатый старикан в штатском. Его короткие, больные подагрой ножки, кажется, вот-вот дернутся.
– Это что? – мама запястьем поправляет съехавшие с носа очки.
– Пельмень, мать! – громко произносит папа и снова становится похожим на хитрого лиса. – Га-га!
– А зачем ты его перевернула? – она брезгливо берет старикана, чтобы как следует рассмотреть его пивное брюшко с ножками. – А края-то какие толстые и грязные! – мама всерьез подавлена. – Такого на доску! Вся в отца. Ну вся!.. В его родню… Бабы Лиды на вас нет. Вот уж она бы выдрала! За такие пельмени у нас на Урале… А как меня драла? Чтобы ровненькие, маленькие получались. Чуть что – как даст скалкой!
Папа вздыхает:
– Я-то думал, пацан родится…
Родители продолжают лепить, а я сижу, уцепившись за скалку и боясь прикоснуться к сочням. Краем глаза замечаю, что мой штатский испортил весь порядок на мучном плацу.
– Думал, на ры-ба-ал-ку ходить со мной будет. В часть, на слу-ужбу. По танкам лазить. Ва-анькой хотели тебя назвать в честь отца. Ваню-юшкой… А помнишь это: «Снимите меня отсю-до-ва-а!»?
Папа громко смеется и даже поперхнулся. Закашлялся. Эту историю, как и многие другие, мы всегда вспоминали, когда садились лепить пельмени. Еще в Чехии, во Френштате под Радгоштем, папа иногда брал меня с собой в военную часть – такие дни становились особенно счастливыми. В одном из боксов стояло много танков. Папа поднял меня, четырехлетнюю, на руки и, видимо, еще не забыв свою отцовскую мечту о воспитании сына, поставил на одну из машин. В этот момент папу позвали солдаты, он отошел. А вскоре все услышали: «Снимите меня отсю-до-ва-а!».
– Испуга-алась, «тамкист»!
– Конечно, оставил ребенка на танке, а сам ушел! Отец называется. – Маме этот случай представляется не очень смешным.
– Да все не так было.
Я несколько раз за свою жизнь пыталась оправдаться, но никто не верит. И чтобы наконец выслушали, быстро поясняю:
– Я не испугалась, а увидела, как на соседнем танке солдаты открыли люк – это же интересно! – я попросила быстрее снять меня, чтобы залезть на другой танк и заглянуть внутрь. Что там, внутри?
– Это ты сейчас так рассуждаешь. А тогда ты была слишком маленькой… «Тамкист»!
Вот и весь разговор.
Когда мы жили в Бикине, папа тоже водил меня в часть – чаще в праздники, на седьмое ноября или девятое мая. А тут случились будни, и мамы почему-то с самого утра не было дома, и папа не решился оставить меня, пятилетнюю, одну. Взял с собой в казармы. Я не знала, что такое «казармы», лишь смутно представляла со слов мамы, любившей напоминать своему мужу: «Если бы не я, ты бы до сих пор жил, как в казарме». Но то, что я увидела, мне понравилось: в папиной роте светло, просторно и очень чисто, постели солдат заправлены идеально гладко. Где-то в общей тишине бормотал телевизор. Папа был слишком занят и завел меня в каптерку, где сидел темноволосый солдатик. Он часто хлюпал большим горбатым носом. «Русланчик, посмотри за ней». – «Не волнуйтесь, Сергей Иваныч», – гнусаво отозвался Русланчик и тут же нашелся, чем развлечь ребенка с короткой стрижкой и в вельветовых брюках. Достал несколько фломастеров, явно не советского производства, – ярких и тоненьких.
Я жадно накинулась на них и стала рисовать на бумажке, которую едва успел подсунуть услужливый Русланчик, робота с антеннами и добрыми глазами, как во многих моих тогдашних каракулях. Я прищурилась и откинула голову назад, чтобы внимательнее рассмотреть цветные линии. От удовольствия во рту стало сладко. «Серега, рот прикрой». – «Я не Серега», – роботу не хватало чего-то. – «Серега, давай ты меня тоже нарисуешь». – Я посмотрела на Русланчика, потом на его солдатский ремень. – «Я не Серега, а Таня». – «Хорошо». У робота появился ремень с большой бляшкой. – «А давай, Серега, я сам тебя нарисую?» – «Нет», – я привесила роботу желтую медаль на грудь. У Руслана такой не было. Я сглотнула. «Ну ты молодец, Серега!» – «Я НЕ СЕ-РЕ-ГА!» – «Хорошо, Серега…» – парень совсем растерялся. Он не понимал, почему я сержусь. «Я девочка!» – крикнула я, не отрывая взгляд от робота. Потом вошел папа и увел меня. «Приходи еще, Серега!» – радостно попрощался Русланчик и отдал рисунок.
Я его храню до сих пор.
…Папа снова раскатывает кусок теста.
– Чё улыбаешься-то? Ты катай, катай, не отвлекайся!
– А где Наташка? Наташк! – кричит мама.
– Чё? – сестра бесшумно заходит на кухню и встает возле свободной стены.
– Да ничё. Мы тут лепим. А ты чем занимаешься?
– Я? Ничем.
– Она журналы изукрашивает.
Наташка вскидывает ресницы на папу и смущенно улыбается.
– Ты бы на улицу пошла прогулялась. А?
– Не хочу.
– А пельмени есть будешь?
– Буду.
– Ме-елины тож-же будешь? – папа смеется. – Га- га!
«Мелины» – значит «пельмени». Это Наташино слово.
– Ма-аленькие такие были, – папа ладонью показывает на полметра от пола, – а уже ме-елины! На четыре части разрезали пельмень. И все: «Суксук, суксук!»
– Да-а! Забавные были! Ой, даже не верится, – вздыхает мама.
– Таня бутылкой из-под пива сочни катала, аж язык высовывала! Га, га! Помнишь, на фотографии?
– Помню.
Все вздохают.
– Века, доску другую давай. И воду на огонь ставь.
И снова, уже вполголоса, сладко, как шаман:
– Ставь, ставь.
Он энергично режет тесто на кусочки, на этот раз маленькие. Мама убирает доску, на которой красуется парад пельменей.
– Не рано?
– Не, нормально. Соли сразу.
– Соли сам. У тебя глаз алмаз, – мама гремит кастрюлями, ища самую широкую.
– Влюбилась что ли? Я те дам… Лаврушки не забудь кинуть. Танька, а ты помнишь, как ты бутылкой рыбу ловила?..
Обычно мы ходили на рыбалку в воскресенье рано утром. Меня брали, потому что я просыпалась и начинала проситься «тож-же», как говорил папа. Мама боялась рыбы, и я хватала пятерней мятущуюся на леске форель, чтобы она не шмыгнула в воду. Или начинала «ловить» на обычную палку или бутылку. Мне казалось, рыба непременно «споймается»! Папа смеялся. У берега стояла маленькая скамеечка. Она цепляла меня за колготки. В руках кусок теста – корм для рыб, форель любит тесто, пахнущее валерьянкой и подсолнечным маслом. Мама взмахнула удочкой. И вот папино, азартное: «Тяни, тяни! Тяни-и!». Отодрала себя от скамеечки. Бегу к маме на помощь. Из тумана, оттуда, где кусты, послышался чей-то знакомый голос, наверное, папиного сослуживца: «Ну, Вера Васильевна! Поймала! Вы нам всю рыбалку испортите!».
А как хотелось пить, когда мы шли обратно, с речки мимо площади с ратушей и древнего каменного колодца! Папа сделал несколько снимков «Зенитом». Я позировала как будто неохотно, к тому же мама отчего-то сердилась, а папа, сменив ее у фонтана, примирительно подмигивал. Так и получились: мама в полуобороте с серьезными большими глазами, высокая, худенькая в рубашке и брюках-клешах, в руках очки; я – в белых колготках и теплой кофте, с палкой, с прищуром от утреннего солнца. А затем – усатый папа в своей рыже-полосатой рубашке с закатанными рукавами. Он казался совсем домашним. Мы не привыкли видеть его в штатском.
Bu ve 399 TRY karşılığında 2 kitap daha