Kitabı oku: «Стать Теодором. От ребенка войны до профессора-визионера», sayfa 2
Часть I. Начала
1. Мир Вильно
Иерушалайм де Лита: литовский Иерусалим
Первый из моих миров – это виленское детство. Вильно/Вильнюс – это город, в котором я родился, что повлияло на то, кем я был и каким стал.
Я любил и люблю свой родной город. Есть такие города, в которые поголовно влюблены их жители, а в этом немалая часть их характеристики. Для еврейского населения бывшей Российской империи были два таких города – Одесса и Вильно. В обоих еврейское население очень гордилось тем, что они одесситы или виленчане. «Иерушалайм де Лита» – литовский Иерусалим, так говорили про свой город не только евреи Вильно. Но во всей Восточной Европе и за ее пределами, когда евреи говорили «Иерушалайм де Лита», это значило Вильно. До сих пор, если скажешь в Израиле «Иерушалайм де Лита», многие знают, что это Вильно, хотя Вильно уже нет, есть Вильнюс – столица Литвы. Город моего детства был полон интеллектуалов, политических вожаков и людей искусства – интеллигенции в классическом смысле, как еврейской, так и нееврейской.
Город Вильно был создан в XIV веке как столица Великого княжества Литовского. Во времена моего детства население в нем было иудейское и польское католическое, примерно половина на половину. Литовцев было мало, как и русских, а среди других «разных» были армяне, караимы, татары и немцы, но их было еще меньше.
Села вблизи города были в основном польскими и белорусскими, с крупными вкраплениями евреев. В городе Вильно жили главным образом поляки и евреи. Эти две этнические группы существовали параллельно, почти что совершенно отдельно, хотя на одной и той же территории. Например, было практически невозможно перейти этническую границу в вопросах женитьбы. Я помню свое удивление, когда, попав впервые в Россию, обнаружил, что есть среди ее евреев много этнически смешанных браков. В Вильно моего детства таких браков не было, кроме экстраординарных случаев.
Перед моим лицом проходила в детстве элита еврейской части Вильно. Мой отец был политическим вожаком и патроном искусства и, будучи человеком состоятельным, старался употреблять деньги на то, что было для него особо важным. За обеденным столом, куда в раннем детстве я допускался со своей «бонной» (няней-воспитательницей), часто бывали деятели искусства, политики, спорта и бизнеса – как виленчане, так и люди «извне». Артистической частью их, в особенности писателей, было так называемое «Молодое Вильно». К нам часто наведывались артисты и режиссеры еврейских театров, которые часто спонсировал отец. На стенах нашей квартиры висели картины местных живописцев.
На обратной стороне иерархической лестницы город был центром еврейского фольклора. Сочный идиш8 виленского рыбного рынка, многоэтажные ругательства торговок, полные юмора, как и сленг криминальных групп города («Ди Штарке» – «сильные», так их называли в Вильно), были частью особого народного говора. Лингвисты приезжали издалека слушать и записывать виленский идиш (они в шутку называли себя «учеными при рыбном рынке»), и интеллектуалы города щеголяли цитатами. Я помню, как эти цитаты летали над нашим обеденным столом.
Из всего этого в городе практически ничего не осталось. Виленчане рассыпались по всему миру. Многие поляки отбыли «по репатриации» в Польшу, евреи ушли в мир иной – в коллективный гроб на Понарах, где похоронены 75 тысяч расстрелянных нацистами – в основном евреи. На улицах города говорят теперь чаще всего по-литовски. Из «виленскости» моего прошлого в населении Вильно осталось немного, но здания старого города по-прежнему глубоко историчны, необыкновенно красивы. И среди них, куда ни повернись, живут воспоминания.
В сентябре 1939 года в город вошли советские войска, но быстро отступили – Божеская милость прибавила нам еще один мирный год. Уже шла война, уже Германия заняла часть Польши, а СССР – остальную ее часть, но неожиданно советская сторона решила передать город Литве, что и дало добавочный год относительного благополучия. Все вернулось на предвоенные круги своя, но теперь через Вильно шла волна еврейских эмигрантов: люди бежали из Польши, чтобы выехать дальше – в Америку, в Палестину и т. д. Еврейский Вильно быстро сорганизовался, чтобы помочь «своим» – добрая еврейская традиция. И у нас в квартире на короткий срок жили две получужих семьи. Но виленчане почти что не сдвинулись. Одним из примеров был, конечно, мой отец. По логике ситуации, как мы ее видим теперь, надо было бежать подальше и поскорее: с одной стороны – немцы, с другой – советская власть, где-то посередине – маленькая Литва. Но у моего отца был план и объяснение: Швейцария и Голландия оставались не оккупированными на все время Первой мировой войны. Вот и Вильно станет таким «мирным островком благополучия». Многие думали так. К тому же отец продал небольшой завод «Коста», и родители договорились вложить вырученные деньги в Палестину. Отец был активным сионистом и собирался купить там землю или апельсиновые сады, но в последнюю минуту ему предложили местный завод носков «Корона», и он купил его.
При всей разности осознаваемых причин и объяснений что-то подобное происходило со всем еврейским населением Вильно. Население это было в большинстве своем бедное и говорящее на идиш. Вопрос, куда вкладывать деньги, и выбор места, куда бежать, не очень-то стоял перед ними – но главным было то, что уезжать из Вильно хотелось немногим. Вспоминали немецкую оккупацию во время Первой мировой войны: немцы тогда пришли и ушли, и мало что изменилось. Но на этот раз после того, как в 1940 году, после соглашения Сталина с Гитлером 1939 года, повторно вошла советская армия, пути «за границу» закрылись. Эмигранты из других частей Польши в своем большинстве смогли уехать. Но если ты был виленчанином, то оставался. А далее для евреев оказалось слишком поздно. В 1941‑м пришли немцы.
Миснагды и литваки
Здесь стоит сказать что-то про особенности евреев Вильно. Где-то в XVII веке европейские евреи-ашкенази раскололись на хасидов и миснагдов. Хасиды – это были сторонники новой для того времени интерпретации еврейской религии с сильным мистическим уклоном, где религиозный экстаз как непосредственное общение с Богом ценился выше талмудической учености. Близость человека к божественному достигается главным образом не изучением закона, а восторженностью молитвы. Хасиды делились на подгруппы, в которых каждый еврей имел своего духовного лидера – «цадика» («праведник» на иврите), «адмора» (духовный лидер хасидского движения) или просто «ребе». Тот – это всегда был мужчина – был главой религиозного клана, зиждившегося на непреклонном авторитете и личности лидера. К нему ездили, чтобы посоветоваться почти что по каждому важному поводу. Хасид не женился без совета своего ребе, не делал крупных сделок, не менял места проживания. Ездить к дому своего ребе, садиться за его обеденный стол было важной частью жизни хасида. Статус ребе переходил с отца на сына или на другого родственника с нужными человеческими и религиозными знаниями и опытом. Тех, кто сопротивлялся этому движению, назвали миснагдами, что на иврите того времени значило «несогласные». Для миснагдов основным критерием религиозности оставалась раввинская ученость – изучение и знание Талмуда. Лично мне всегда нравилась печать «несогласные» для меня и моих земляков.
Вильно было столицей миснагдов. Это было так, особенно потому, что в ранние времена раскола главным религиозным авторитетом евреев города Вильно и всех миснагдов стал «Гений из Вильно». В еврейской Европе были только двое людей, наделяемых титулом «Гений» («Гаон»). Первым был «Гений из Праги», с которым связана легенда о Големе – создании из глины, которое он превратил в человека, в слугу себе, и был наказан за это святотатство. Вторым был «Гений из Вильно»9. Оба блистали познаниями не только в сфере религии, но и в светских науках, таких как математика.
Их редко называли по фамилии, говорили просто «Ха-Гаон», и было ясно, о ком речь. Евреи Вильно держались интерпретации религии, которая не признавала хасидских вертикалей, не признавала, что твой путь к Богу идет через посредничество твоего ребе. Для миснагда путь к Богу шел напрямую.
Миснагды сами несли груз ответственности за то, что делали или отказывались делать. При этом, по словам виленского Гаона, блестящий ученик разнится от тупицы только шириной двух пальцев – длиной свечи, горение которой добавляет два часа к ночной учебе. Когда многими годами позже я изучал жизнь других народов, то, вспомнив виленчан, осознал, что в своей догматике и эмоциональном мире миснагды схожи с гугенотами Франции (последователями Кальвина, Лютера и Цвингли), а хасиды – с ее ортодоксальными католиками. Но исторически это было наоборот. Миснагды XVII века были консерваторами, а хасиды представляли новую интерпретацию. Но далее миснагды проходили секуляризацию быстрее, оказались менее консервативны в вопросах доктрины, языка и даже в одежде. Таким образом, Вильно стал центром не только миснагдизма, но также ведущих светских, политических и культурных, движений евреев конца XIX – начала XX века. Город Вильно стал центром еврейской культуры, выражаемой на идиш, но также на польском и иврите, – школ, газет, театров, профсоюзов, спортклубов и политических партий. В политической жизни там было начало социалистического Бунда, «еврейской секции» компартии, разных фракций сионистов – от марксистских и даже большевистских до ревизионистов, крайне националистического крыла сионистского движения.
Первый из моих миров – это мир Вильно. Это был в немалой мере закрытый еврейский мир. Расцветала еврейская литература. В Восточной Европе часто говорилось о групповых характеристиках этих виленчан – упрямых, воинственных, считающих себя еврейской нацией, а не еврейским меньшинством польской, русской или литовской нации. Когда я вернулся в Польшу из Советского Союза, я услышал у польских знакомых: «Вы, литваки, – враги Польши». – «А это почему?» – «Да вы не признаете себя поляками». Это меня сильно удивило: почему это я должен был признать себя поляком? Я – еврей из Вильно.
Формально литваки – это литовские евреи (больше информации см.: Greenbaum, 1991), но для самих евреев это были те, кто говорил на том идиш, на котором говорили Литва, Вильно и Белосток. Это был особый говор, который ИВО – Центральный институт языка идиш – определил как литературную форму языка.
Если не выше
К концу XIX – началу XX века бурно развивалась литература на идиш. Из этого периода в России знают в основном Шолом-Алейхема, который переводился массово на русский. Не менее интересен Ицхак Перец, особенно его короткие рассказы, которые публиковались на идиш, но также на иврите и по-польски.
Один из его рассказов, который впервые пересказал мне один из друзей семьи, – это «Если не выше»: о бедном еврейском городке («штетл» – на идиш). Обычная для того времени картина – беда-полуголод. Местные евреи с трудом выживают на ремесле и мелкой торговле. Единственное особое, что у них есть и чем они гордятся, – это их ребе, предмет уважения и самоуважения. Они часто рассказывают и пересказывают друг другу, что их ребе каждый год поднимается вверх, пред лицо Всевышнего, просить за своих верующих.
Как-то в этот городок пришел литвак. Вы знаете, какие они, литваки, – смеются над всем, издеваются, никому на слово не верят. И когда вечером хасиды собрались поговорить про своего ребе, литвак сказал: «Почему человек должен подниматься вверх – кто такое видел? Кто сказал, что к словам рабби из небольшого городка будет прислушиваться сам Всевышний? Все это – чушь! Талмуд учить надо, а там четко сказано, что даже Моисей-законодатель и тот при жизни не мог взойти на небо!» Они объясняли ему, доказывали ему, убеждали его – все зря. Вы же знаете литваков, они упрямые. Итак, идет далее рассказ, литвак решил проверить все это лично. Вечером он спрятался под кроватью ребе.
Шло время. Ребе встал с постели, вышел из дома в ночь в простой одежде с веревкой и топором в руках и пошел в лес. Там выбрал сухое дерево, срубил его, расколол, с трудом поднял на спину и пошел обратно. А литвак – они такие – за ним вслед. Ребе подошел к дому одинокой и больной вдовы, положил древесину у ее ворот и вернулся домой.
И когда евреи городка собрались опять поговорить про своего ребе, литвак был как-то странно молчалив. Они повернулись к нему: «Ну что, ты поверил наконец, что наш ребе поднимается на небо?» И литвак ответил: «Если не выше».
Иногда взгляд со стороны глазами «других» помогает лучше видеть групповые характеристики. Я недавно прочел современные виленские воспоминания известного литовского поэта-нееврея. Он так увидел то, о чем говорит также рассказ «Если не выше»: «Хотя и рассыпанные теперь по всему миру литваки, то есть литовские евреи, но в основном виленские евреи, стали на время моделью еврейского характера: сдержанность, рациональность, ироничность, часто с насмешкой над самим собой, можно сказать уверенно, что без Вильнюса не существовало бы государства Израиль». Сильнее не скажешь.
Nationalité
В Западной Европе британское или французское понятие «nationalité» – это гражданство, то есть, когда спрашивают, какая у тебя nationalité, ты вытаскиваешь свой паспорт. В Восточной Европе это по-другому. Понятие гражданства отделено от понятия «национальность». Если твои родители были определенной национальности, ты наследуешь ее. В наше время из‑за неясности с этим понятием все чаще употребляется понятие «этничность».
Когда на пути в Палестину я попал в Париж, я решил изучить французский язык. К великому моему сожалению, я даже не начал учить его по-настоящему, так как вскоре уехал. Но для начала я пошел в школу Alliance Française, где французский изучали по потрясающе новой тогда схеме «погружения». По этой программе ты изучаешь новый язык, не употребляя ни слова родного, – с ходу начинаешь говорить и читать на языке, который изучаешь. Тебя обучают говорить по-французски, заставляя говорить только по-французски, несмотря на то что ты как будто бы ни слова по-французски не знаешь. На первой лекции учительница начала с самого простого: она спросила, какой мы nationalité. И ученики отвечали: Мали, или Ирак, или Болгария. Она дошла до меня, и я ответил «A Jew». Она сказала: «Нет-нет, я вас не спрашиваю про вашу религию». Я уловил слово «религия» и сказал: «Атеист». Она решила, что я издеваюсь, и гневно бросила мне: «Ты мне не давай глупых ответов, я тебя спрашиваю про nationalité». Когда я вернулся домой, меня спросили родители: «Ну, как прошла твоя первая лекция?» Я ответил: «Учительница – антисемитка, не хочет признавать еврейский народ». Вот так виленчанин столкнулся с западной языковой культурой. Все это было очень серьезно из‑за того, как важно то, как люди видят самих себя. Виленские евреи видели себя как евреи – и все. Никаких добавок. Позже я узнал, что евреи южной Польши на тот же вопрос отвечали: «Поляк, Моисеевой религии». В Вильно отвечали: «Еврей» – и иногда добавляли: «Гражданство польское». Для некоторых польских националистов это значило, что евреи Вильно – враги польского народа: они упрямятся, не хотят признавать своей польскости. Понятие «Иерушалайм де Лита» не случайность, а часть негласного спора между упрямо «несогласными» и миром «чужих». Еврейский Вильно был в большой мере сугубо еврейским, даже биологически. Это было также причиной ужесточения этнических границ в нашем крае.
Как пример этого я помню с детства громкий случай еврейской девушки, которая вышла замуж за поляка. Ее семья отреагировала, сев по ней на «шиву». У правоверных евреев есть психологически утешительный и, несомненно, эффективный метод попрощаться с мертвым членом семьи. Когда кто-то умирает, вся семья садится на пол, они семь дней не моются, не бреются («шива» значит «семь» на иврите). Целую неделю семья сидит на полу и вспоминает об умершем, друзья и соседи заходят в квартиру, где горят свечи, и в знак солидарности садятся на пол с семьей и говорят хорошее о мертвом. Когда «шива» кончается, члены семьи умываются, бреются, и им запрещено разговаривать далее об умерших. Такое драматическое прощание, нацеленное на освобождение от ужаса потери, когда забыть нельзя, а не забывать тяжело. Я с детства научился быть осторожен, когда вижу небритого еврея: не спрашиваю, почему он не побрился. Ответ может быть простым: у него «шива».
Сесть на «шиву» по живому человеку – ужасная процедура. После этого он «мертв» для своей семьи, не разрешается говорить с ним или о нем. Мать той девушки хотела продолжать видеться с дочерью, но вся сила влияния семьи встала на ее пути. Можно понять, насколько трудно верующим евреям переступить такую границу.
Сказка деда
Как ребенок, я часто просил сказок у любимого деда – отца матери. Он упростил себе задачу, выбирая темой «сказок» отрывки реальной истории, часто из тех, которые изучал в своей школе. С годами я порой открывал реалии за его сказками. Одна особенно врезалась мне в память.
В то время в одном городе орудовала бандитская шайка. Один мальчик разузнал больше, чем надо, про ее криминальные дела. Решили от него избавиться, что и сделали. Тело подбросили на участок, где работал ночным сторожем бедный еврей. Его обвинили в ритуальном убийстве с целью взять кровь ребенка на пасхальную мацу. Обвинители считали, что убитый ребенок пал жертвой задуманного евреями жертвоприношения, приуроченного к закладке новой синагоги.
Разразился огромный скандал. Лучшие адвокаты Петербурга, известные либеральными взглядами, объявили о готовности бесплатно защищать «виновного». С обратной стороны мобилизовались некоторые монахи – знатоки Талмуда, которые выразили готовность доказать виновность обвиняемого – и более: объяснить антихристианские тенденции еврейства как такового. Суд проходил при огромном ажиотаже. «Черная сотня» (реакционное ультранационалистическое движение в России начала XX века) начала мобилизацию своих резко антисемитских сторонников и обещала грандиозный антиеврейский погром по всей России, как только будет окончательно доказана виновность убийц христианских детей.
Когда присяжные ушли совещаться, царило невероятное напряжение как в зале суда, так и на улицах города, где собрались ожидающие вердикта. Шли часы. Согласно рассказу деда, когда напряжение дошло до апогея, обвиняемый, нервы которого явно с трудом выдерживали происходящее, встал, повернувшись лицом на восток, и сказал: «Шма» (это короткая еврейская молитва, которую говорят в смертный час или в момент ужасной опасности). В эту минуту половина зала встала и повернулась лицом на восток, чтобы поддержать обвиняемого. По рассказу, в минуту, когда сведения о происходящем в зале распространились по площади перед зданием суда, в толпе повторилось то же разделение: на тех, кто повернулся на восток, и тех, кто этого не сделал.
В этом рассказе деда внуку драматизировалось фундаментальное разделение человеческого общества на «нас» и на «них». Драматизм был достаточно силен, чтобы рассказ остался в моей памяти на много десятков лет. Здесь стоит добавить, что вердиктом суда присяжных была объявлена невиновность подсудимого, которого освободили прямо в зале.
Многими годами позже дедовского рассказа я смог, посетив Украину, определить его точность в главном и расставить имена, связанные с ним. Суд происходил в Киеве. Убийство произошло в 1911 году, суд – в 1913‑м. Имя убитого ребенка было Андрей Ющинский. Имя обвиняемого было Менахем Бейлис. Суд присяжных, который нашел Бейлиса невиновным, состоял из людей «низкого происхождения»: семи крестьян, двух мещан и трех мелких чиновников. Они были явно отобраны властями для того, чтобы подтвердить вину подсудимого. Чтобы усилить моральное давление на присяжных, сторона обвинения доставила в суд мощи младенца Гавриила Белостокского, канонизированного православием в 1820 году в связи с более ранним «кровавым наветом», схожим с обвинением Бейлиса. Известный писатель Короленко написал тогда: «Это испытание, которому правда подвергнута на глазах всего мира, тяжело, и если присяжные выйдут из него с честью, то это значит, что нет более таких условий, на которых можно вырвать у народной совести ритуальное обвинение». Бейлиса оправдали и перевезли в США, где он умер в 1934 году. Короленко все же ошибался. «Навет» повторился – и повторяется доныне.
Скользкий паркет
Примерно в тот же период моего детства произошли два маленьких события, память которых помогла мне оценить и запомнить другую важную грань общественного разделения тех времен. Параллельно с этническим разделом, который играл такую огромную роль в жизни обществ моей молодости, существовало второе фундаментальное разделение. Социалисты и социологи называли его «классовым». Как и первое разделение, его можно особенно ярко определить и осознать на уровне повседневности, как и в понимании детей.
Я учился в школе Тарбут («Культура» на иврите), в которой иврит был языком преподавания. По воле моих родителей и как выражение их либерализма, школа была социально смешанной: дети ремесленников, преподавателей и купцов – как богатых, так и тех, кто победнее. В этой смеси я явно предпочитал детей менее состоятельных семейств, которые были «хулиганистее» и этим подходили более тому, что я тогда определил бы как «настоящие парни». Одним вечером, возвращаясь из школы, я зашел в семейство товарища. На улице было холодно, и, как часто бывало в менее состоятельных семьях Вильно, обогревалась только одна комната, в которой сидела вся семья. С моим товарищем я уселся на полу, и мы увлеченно играли в морской бой. Во время этого приятного занятия мой товарищ назвал меня по фамилии (мы так называли друг друга в школе). Я заметил, как его мама подозвала его и тихо переспросила мою фамилию. После этого как ветром сдуло всю семью из комнаты – мы остались играть одни. А когда мой товарищ толкнул меня, он получил подзатыльник от мамы – дурак не понимает, какая честь, что сын «самого… играется с нашим»! Я не сумел бы тогда в точности объяснить все это в добрых социологических или социалистических понятиях, но почувствовал глубокое неудобство. И я никогда не вернулся в их дом.
Некоторое время спустя я, возвращаясь опять-таки из школы, пригласил к себе нескольких товарищей. Нашему обслуживающему персоналу это не очень нравилось, но никто не посмел сопротивляться. Панич (сын «пана» и «пани», господина и госпожи – хозяев дома) имел право во многом поступать как захочет, а остальные подстраивались. Замечания ему могла делать только сама пани – моя мама.
Но когда мы вошли в комнаты нашей квартиры, мои товарищи с трудом смогли продвигаться по паркету (к нам раз в неделю приходил однорукий инвалид, который нанимался для того, чтобы «фратерировать» полы комнат, то есть натирать их воском). Товарищи скользили и с трудом держались на ногах. Я рос на паркетах, и меня рассмешила их неспособность справиться с ними. Годами позже я прочел у Маяковского, что «американцы бывают разные, которые пролетарские, а которые буржуазные». Я знал это с детства. Внутренние классовые, как и этнические, различия могут иметь глубокие корни, их легко обнаружить, но в них трудно ориентироваться.